Вздрогнул, прислушался — померещился гул самолета. Ночью самолет летал, это точно. Дима два раза выбегал, а сейчас — обман слуха, в трубе гудит…
   Медленно, стараясь не упустить ни одной детали, стал анализировать полет и посадку, чтобы определить, в чем и когда допустил ошибку.
   О точке возврата — не думать: в том, что он ее перешел, его вины не было. Ошибся Егор Савич, а как и почему — пусть сам и мучается. В полете же, припомнил Анисимов, он делал все, что умел: многократно пытался уйти из облачности, тянул машину до последнего предела ее возможностей. Если бы не карбюратор! Окажись карбюратор в порядке, не заглохни правый мотор — может, и дотянули бы, каких-то двадцати минут лета не хватило. А почему, почему именно вчера он отказал? Слишком интенсивное обледенение? Верно, слишком, но ведь не в первый раз в такое попадали — выдерживал, а вчера сдал. И Кулебякин глаза отводит… Не хотелось думать о том, что бортмеханик чего-то недоглядел. Остается посадка. Машину он, в общем, посадил удачно — «клевка» не допустил, за торосы не зацепил; толщину льда он при всем желании определить не мог, этого никто ему в вину не поставит…
   Впрочем, кое-что комиссия найдет и будет права: не Егор Савич виновен в том, что правый мотор отказал, и в том, что аварийная радиостанция утонула в полынье. Хотя язык не поворачивался в этом Диму упрекнуть, но по большому счету Захар прав: раз полез в самолет проявлять геройство, рацию нужно было выгрузить в первую очередь и аккуратно. Другой вопрос, что это обязан был сделать сам Захар, но после драки кулаками не машут…
   Анисимов скрипнул зубами: эту вину с него не снимет никто, и в первую очередь он сам. Наверняка кто-нибудь скажет — поддался панике, смотрел, как бортмеханик чехлы, чемоданы выбрасывает, портфель с марками! Зозуля чуть не целовал Диму за тот портфель…
   Невская всхлипнула, повернулась на другой бок, задышала ему в лицо, и Анисимов с острой жалостью подумал, что и так ей не везет в жизни, с юных лет работает, воспитывает братишку, ради него в Арктику завербовалась, а тут еще судьба добавляет, лупит своим кулачищем… В темноте он словно наяву видел ее заострившиеся черты, глубоко запавшие глаза, распухшие губы — нельзя снегом жажду утолять, не слушалась, и ему вдруг так сильно захотелось ее приласкать, утешить, что он осторожно отодвинулся.
   И вновь со стыдом припомнил, как неудачно четыре дня назад с ней познакомился. Разговорились в столовой, представились друг другу, посетовали на погоду. А потом черт дернул его за язык, спросил: «А вы в Тикси — к мужу?» — «Нет, я не замужем». — «А почему?» Она спокойно, внимательно посмотрела па него и без улыбки ответила: «Такие вопросы задают только хорошо знакомым людям».
   Будто по щекам отхлестала!
   И все эти дни, хотя встречались часто — в маленькой гостинице не разминешься, — так и остался меж ними холодок. Гриша — тот бегал к летчикам, веселил их своими вопросами и неожиданными познаниями; за четыре дня он привязался к Анисимову и однажды заставил сестру гневно вспыхнуть, когда пригласил его заходить к ним в гости — по прибытии в Тикси. Славный мальчишка, Анисимов в свое время очень хотел сына, а родилась дочь. Маленькая — была любимая, заласканная, а выросла…
   Анисимов тяжело вздохнул: в последние годы мысли о дочери вызывали у него самые противоречивые чувства. Он и сейчас, наверное, любит ее — или мучительно старается угадать в почти взрослой девушке то обожаемое кареглазое существо, которое с радостным визгом бросалось ему на шею. Нет, конечно, люблю, убеждал он себя, родная дочь все-таки, и не она виновата, что росла без отца. Если верно, что характер человека складывается в первые пять лет его жизни, то из них он почти четыре года провел в экспедициях… А без него чего только не вколачивали в ее легкомысленную головку! Вот и стала почти чужая… а, чего себя обманывать — совсем чужая…
   И вспомнил он, как шестнадцать лет назад увидел в метро худенькую, скромно одетую девушку, которая растерянно рылась в карманах; догадался, подошел, тактично предложил провести через турникет. Благодаря тому пятаку познакомился, проводил Риту в студенческое общежитие и спустя два месяца перевез ее имущество — чемоданчик и пачку книг — в свою, доставшуюся от родителей, комнатенку. Как радовалась Рита обретенному углу, каким событием были для нее чулки, новое пальтишко! И он был счастлив, что появился у него семейный очаг, красивая жена, которая быстро принесла ему дочку — смысл в жизни появился, стало куда возвращаться бродяге из странствий! Первое время летал он на обычных гражданских трассах, подолгу бывал дома, находил все новые и новые краски в семейной жизни и считал не то что дни, а часы, проведенные вдали от семьи. А денег стало маловато — росли потребности. Драповое пальтишко, которое год назад казалось Рите пределом мечтаний, теперь ее оскорбляло; временами он заставал ее в слезах: по сравнению с подругами по институту она ходит как оборвашка; люди вступают в кооператив, а они ютятся в жалкой комнатушке, на кухне не протолкнуться…
   И Анисимов, сознавая справедливость этих претензий, ушел в антарктическую экспедицию. Отлетал два сезона, прозимовал в Мирном, изнывал без жены и отчаянно скучал по дочке, но зато вернулся уже не в свою старую комнату, а в большую кооперативную квартиру, не очень обставленную, но отдельную, с двумя балконами!
   Оказалось — мало. Все деньги истрачены, а еще нужна мебель, одежда, пианино — все говорят, что у Светочки способности, необходимо их развивать. Отдохнул полтора месяца — ушел в высокоширотную экспедицию, потом в другую, третью…
   Многие думали — нелады у Ильи с семьей, болтается по высоким широтам, как последний бродяга; или — жадность обуяла, тысячи и тысячи выколачивает, и все ему мало? Год прожил в Тикси, без жены, хотя жилье вполне приличное дали; на Диксон за полгода жена тоже ни разу не прилетела. Не иначе — копейки Илья считает, на сберкнижку работает… Эти слухи болью отзывались в сердце Анисимова; он стал нелюдимым — его сочли высокомерным; резко обрывал тех, кто лез в душу, — ославили плохим товарищем; в конце концов он словно бы обвел вокруг себя невидимый круг, переступить который имели право лишь несколько человек: Борис Седых, Сеня Кравцов, Авдеич. Только они знали, что, когда Илья приезжает домой, там дни считают — что ни день, то большой убыток для семьи…
   Долгие годы Анисимов с бессильной горечью наблюдал, как два самых дорогих для него человека втягиваются в чуждый ему мир вещей.
   Много размышляя на эту тему, Анисимов раз и навсегда усвоил для себя, что количество и качество вещей не делают человека счастливее, что дама в норковом манто нередко бывает несчастнее той, которая вечером стирает, а утром надевает единственное платье, и в скудно обставленной квартире бывает иногда больше гармонии и семейного счастья, чем в богатой. Никакая, даже самая желанная вещь не удовлетворяет человека полностью; более того, она лишь разжигает тщеславие, побуждает ее владельца окружать себя другими вещами, а процесс этот бессмыслен и бесконечен, ибо одна потребность порождает другую и звено цепляется за звено; и если вовремя себя не остановить, жизнь превратится в истощающую, губительную для души погоню за мишурой. Что прибавляет человеку обладание вещью? Если у него появляется «Волга», он не становится для меня ни хуже, ни лучше, но сам он теряет покой: ему нужен гараж, он отныне плохо спит — боится, что дорогую машину украдут, что ее зацепит и изуродует самосвал; отныне его жизнь — сплошная тревога. А новый пушистый ковер, на который Рита никому не позволяет ступить? А пианино, на котором никто не играет, а серьги с алмазами, которые Рита боится носить, старинный сервиз, которым можно лишь любоваться через стекло серванта? Радость обладания? Но она отравлена тем, что другой обладает еще лучшей вещью, которая тебе не по карману… Мишура, ожесточаясь, думал Анисимов, потребности, будь они прокляты, где их предел? Человек рождается голым и голым уходит, но в своей кратковременной жизни он жертвует ради вещей душевным покоем, здоровьем, совестью; это страшно — прожить жизнь во имя приобретения, ограничить свой скудеющий внутренний мир ничтожными чувствами — завистью и тщеславием… Школьный друг Сеня Кравцов, рядовой инженер, живет с женой и тремя сыновьями в двухкомнатной квартирке, раз в неделю выпускает смешную домашнюю стенгазету «Выше нос!», а каждая покупка обсуждается на семейном совете («Ребята, от мамы поступила заявка на новые туфли, а от Сашки на штаны. Какие будут соображения?») и решается голосованием. Когда ни придешь к ним — всегда они всем довольны, никаких к жизни претензий. Именно — он к ним, они уже давно к нему не ходят…
   Изнурял себя такими мыслями, но ничего не мог с собой поделать, не находил в себе силы ударить кулаком по столу; боялся разрушить, погубить это призрачное семейное согласие.
   Теперь его уже не так тянуло домой, как прежде; телом он рвался, а душа, рассудок тормозили этот порыв; случалось, он мог на недельку вырваться, но сам для себя находил какой-нибудь надуманный предлог и то оставался у Авдеича поохотиться на песца, то уезжал гостить к Борису.
   Знал, что дома будет видеть и слышать одно и то же.
   Как изголодавшийся человек, дорвавшись до еды, ест сверх всякой меры, так бывшая студентка в залатанном пальтишке все свободное время металась по универмагам и перекупщикам, разыскивая модное тряпье, бросаясь, как сорока, на все, что блестит. Работа в никому не нужном НИИ ценилась ею только за то, что с нее можно было срываться, когда угодно; набитые подписными изданиями книжные шкафы открывались во время генеральной уборки — с его любимыми книгами общался лишь пылесос; на чашку чая приглашались не Кравцовы, а товаровед из торга и другие нужные люди, ужасавшие Анисимова своей приземленностью.
   Девочки вообще неосознанно склонны подражать матери, и страшнее всего было то, что свой жизненный принцип — живи, одевайся лучше и красивей других! — Рита сумела привить дочери. Для осознания этого принципа не требовались ни ума, ни сердца, он был слишком доступен и притягателен. Джинсы, туфельки, серьги… «Папа, долго я буду ждать дубленку?»
   Проворонил, с печалью думал Анисимов, опоздал…
   Раньше, сажая дочь на колени, он подолгу рассказывал о пингвинах и медведях, о полетах над белым безмолвием, о чреватых неожиданностями посадках на куполе Антарктиды и на дрейфующий лед, а она, замирая, слушала, ахала и умоляла: «Не улетай, папочка, живи, как все папы, дома!» Теперь Светлана рассуждала совсем по-иному, теперь она льстила: «Ты же, папочка, замечательный летчик, о тебе в газетах пишут, мы уверены, что с тобой ничего не случится!»
   Они уже давно говорили на разных языках.
   Один случай произвел на Анисимова особенно тяжелое впечатление.
   Это случилось полгода назад, когда от неожиданного — — гром среди ясного неба! — сердечного приступа умер Коля Авдеенко, веселый и могучий человек, отличный летчик. Его семья оказалась в долгах за паевой взнос в кооператив, товарищи сбросились, кто сколько мог — Анисимов дал пятьсот рублей. Узнав об этом, Рита впала в истерику, сыпала оскорблениями, слова уже не выбирались; но больше всего Анисимова потрясли глаза дочери, в которых были презрение и жалость…
   Слепец!.. Проворонил, опоздал, так же безвозвратно потерял жену и дочь, как вчера потерял любимую машину.
   Безвозвратно, повторил он про себя и замер, пораженный неожиданной мыслью.
   Точка возврата!
   Она, как пограничный столб, разделяет два рубежа — прошлое и будущее.
   Если для самолета точка возврата — единственная, то в судьбе человека она может встретиться не раз и не два, потому что в жизни человек не раз и не два оказывается на одинаковом расстоянии от добра и зла.
   На таком расстоянии находится он сейчас, в эту минуту своего бытия — перед точкой возврата. Нужно было спешить в Тикси, взять на борт пассажиров, попасть в циклон и разбить машину, чудом найти избушку и дрожать от холода на полу, чтобы задуматься, сбросить с глаз шоры и в темноте увидеть то, чего он долгие годы не видел при солнечном свете.
   Теряя, человек испытывает не только страдания — бывает, что он и освобождается, ибо всякое обладание связывает.
   Это были трудные и горькие мысли, но Анисимов, усталый, битый, продрогший, с огромной ясностью чувствовал, что они его очищают.
   Он вдруг поймал себя на том, что больше не думает, как поступит с ним комиссия, ему стало безразлично, что говорили и что будут говорить о нем люди. Теперь он догадывался, что в его жизни начинает происходить нечто необычайно важное, важнее всего, что было до сих пор, и что впервые за годы ослепления хозяин положения — он, и никто другой. А раз так — хватит копаться в себе.
   И, круто повернув ход размышлений, стал думать о том, что делать дальше. Воссоздал мысленно в памяти карту, которую вечером они изучали, припомнил, что до Среднего пятьдесят три километра, до острова Медвежьего восемь, и скорее всего самолет полетит туда…

ПЕРВАЯ БЕССОННИЦА

   Часа два Кулебякин поддерживал огонь в нечурке, потом задремал, запустив пальцы в теплую шубу Шельмеца и приказав сторожевым точкам в мозгу не прозевать самолет. Услышав знакомый гул, он выбегал, залезал на треногу геодезического знака и сигналил фонариком; шансов, что столь слабый свет увидят сверху, было немного, но если не сигналить, их вовсе не будет — остров закрыла поземка. Вспененные струи поднимали, взметали с поверхности острова снежную пыль и закручивали ее в спирали; в этой дьявольской круговерти уже за двадцать шагов избушка терялась из виду. Но свои следы — снег был по колено, Кулебякин потерять не боялся и вместе с Шельмецом подолгу брел вдоль берега, глядя под ноги и разыскивая плавник, которого, по словам Белухина, здесь должно быть навалом. В первый свой выход он ничего не нашел, а во второй быстро натолкнулся на спрятавшуюся под снегом здоровую лесину. Обкопал лопатой, обтесал плавник от намерзшего снега и поволок к избушке — как трелевочный трактор. Чего другого, а силы у Кулебякина было с избытком — не меньше как четверых природа ради него обделила.
   Довольный, вместе с ним возвратился и Шельмец, тоже не зря в поземку вышел: разнюхал на берегу и в два счета схрямкал остатки, видать, недоеденной песцом чайки — считанные минуты назад был здесь песец, следы еще не затянуло. Голодным людям и песец сойдет за курицу, да разве без капкана его возьмешь?
   В первые часы, пока печка еще не остыла, воздух в избушке стоял спертый, насыщенный испарениями от сохнущей одежды и полуистлевших шкур, но со второй половины ночи холод прогнал все запахи, стало свежо, и люди, спавшие в одиночку, беспокойно ворочались, сжимались, пытаясь согреться. Особенно страдал от холода Борис, каждое резкое движение причиняло ему боль, и он со стоном просыпался; наконец Кулебякин выдернул из-под Кислова нерпичью шкуру и прикрыл ею Бориса, Захару и одного полушубка хватит — профессионал по сну. Можно было бы снова разжечь печурку, но с отсыревшими дровами намучаешься, дымом людей отравишь. Ладно, утром натопим, хорошо хоть, что теперь не придется дрова экономить, из заготовленных Труфановым, или как там его, одна охапка осталась…
   Шельмец грел, как добрая печка, лежать Кулебякину было тепло, а сон больше не приходил. Над людьми, которые жаловались на бессонницу, Кулебякин посмеивался и не очень им верил: хлюпики, бьют на жалость; сам он обычно засыпал с ходу, где и когда угодно, по собственному приказу, на десять минут, на час, на четыре — сколько позволяла ситуация, и просыпался в нужное время без всякого будильника. А тут предыдущую ночь не спал — у, сатана белотелая, без всякого удовольствия припомнил Кулебякин, и в самолете ни на минуту не вздремнул…
   Это было на редкость неприятное состояние: все кругом сопят, а ты лежи один, как перст, слова никому не скажи, даже Шельмец дрыхнет без задних ног, не гавкнет. Ночью, если не в полет, Кулебякин спал, днем всегда либо работал, либо находился на людях и праздного одиночества не выносил: самоедством заниматься не любил, книги читать не привык и был нетребователен к любой компании, лишь бы не оставаться одному. Значит, не врут насчет бессонницы, удивился он, не зря на нервную систему жалуются. Ему даже стало смешно — это у него, на которого доктора сбегались смотреть, нервная система! «Уникальный организм, сто килограммов стальных мышц! — восхищались, — годен на всю жизнь без дальнейшего переосвидетельствования!» Тренер из Ленинграда приезжал, в боксеры сманивал, но драться ради интереса — ищите другого, человека следует бить за дело… А если все-таки нервы? Ведь бывало, что от лишнего слова, особенно при поддаче, кровь вскипала с разными нежелательными последствиями вроде того же мордобоя, но даже в милиции, когда его Матвеич выручил, спал он как бревно. Может, потому, что в драку разряжался, словно аккумулятор?
   Кулебякин невольно сунул руку под шапку и провел по волосам: ежик торчит, еще не отросли. И на этот раз не без удовольствия вспомнил двухмесячной давности историю, которой Матвеич дал название «Как Дима пострадал на педагогическом поприще». А он действительно обучал мужа сестры примерному поведению и рыцарскому отношению к женщине. Всегда, когда прилетали в Норильск, он выкраивал время навестить сестренку Варю и племянника, смешного трехлетнего Семку. Жили они вроде бы хорошо, но до Кулебякина доходили слухи, что иногда Тимоха запивает и дает волю рукам; Варя, однако, отмалчивалась, и до поры до времени прямого повода для вмешательства Кулебякин не имел. А на этот раз получил: вошел в квартиру, когда Тимоха, будучи здорово под мухой, охаживал жену за недостаточное почитание главы семьи. Увидев в дверях заслонившую божий свет чуть не двухметровую фигуру шурина, он мгновенно протрезвел, но было уже поздно: началось то самое обучение, которое завершилось тем, что Тимоха, спущенный с лестницы, свалился, как куль с мукой, под ноги проходившему милиционеру. А тут еще из окна высунулась разъяренная физиономия и раздался львиный рык: «В следующий раз по стенке размажу!»
   В милиции Кулебякин вел себя вызывающе, на очной ставке с Тимохой порывался «размазать его по стенке», был в наказание острижен и представлен к пятнадцати суткам ответственной работы с метлой.
   На выручку примчался Анисимов, бил на логику.
   — Ну разве я буду брать в полет плохого человека? — внушал он. — Сами подумайте, есть ли мне смысл идти на такой риск?
   Довод показался начальнику убедительным.
   — Хорошо, — наконец согласился он. — Вы только там передадите в милицию мою записку, пусть за ним проследят.
   — Обязательно, — не моргнув глазом, пообещал Анисимов. — Пишите записку.
   — А куда летите?
   — На дрейфующую станцию.
   Оба рассмеялись, и Кулебякин был отпущен с миром. На радостях они зашли тогда в кафе, взяли по бифштексу…
   Кулебякин про себя ругнулся: какие там нервы, просто он голоден, как собака, и все дела. Не как Шельмец, этот негодяй ухитрился набить утробу, а как захудалая дворняга, для которой обглоданная кость — праздник. От нескольких ложек жидкого супчика, что все ели и похваливали, желудок только разозлился. Екнуло сердце: не в комбинезон ли он сунул плавленый сырок, которым еще в полете угостила Лиза? Быстро обшарил все карманы — никакого сырка. А если бы и нашелся, неужели бы слопал его в одиночку?.. Стал вспоминать случаи, когда много и вкусно ел, как однажды в Гудауте рубанул на пари восемь шашлыков с четырьмя бутылками «Напареули», еще сильнее ощутил голодные спазмы и обругал себя прожорливой тварью. Раздосадованный, вытащил «беломорину» — эй, одна, две, три… шесть штук осталось! — щелкнул бензинкой, прикурил — и увидел, что на него смотрит Анисимов.
   — Извини, Матвеич, если разбудил…
   — Сам чего не спишь?
   — Завтрак боюсь прозевать, — отшутился Кулебякин.
   — Что-нибудь придумаем.
   — Хрен тут придумаешь, лапу сосать будем.
   — Эй, лунатики, — послышался сонный голос Белухина.
   — Отпуск взяла твоя луна, дядя Коля, — сообщил Кулебякин.
   — Жалко, что не твой язык.
   — Молчу, молчу.
   И, немного погодя, вдруг шепотом:
   — Матвеич, а, Матвеич!
   — Что?
   — Я вот сейчас подумал… — голос Кулебякина дрогнул.
   — Ну?
   — Так… глупость…
   — Спи, — сухо произнес Анисимов. — Людей разбудишь.
   Кулебякин три раза подряд затянулся и раздавил окурок о чугун печурки. Сердце его бешено колотилось, грудь распирало от невысказанных слов, которые он вдруг неожиданно захотел сказать, но в последний момент так и не решился: «Я вот сейчас подумал: больше меня с собой не возьмешь, Матвеич?»
   Не сказал, струсил.
* * *
   Понял! И гадать не надо, почему сна ни в одном глазу. Про нервы, голод сам себе придумывал, то есть не придумывал, а юлил вокруг да около, будто кот на кухне вокруг мяса: и хочется, и боязно, что огреют поварешкой.
   С той минуты, как онемел правый мотор и живым укором повис зафлюгированный винт, так и не мог Кулебякин избавиться от этой засевшей в мозгу занозы: не летать ему больше с Матвеичем! Не простит. В аварии всегда виноват командир корабля — это для легкой жизни проверяющих, чтоб не думать и не искать. Все грехи примет на себя Матвеич, не было такого случая, чтобы покатил он бочку на другого. Выгородит, не покатит. Но бортмеханика, променявшего самолет на бабу, с собой больше не возьмет… С Борисом шутил, Захара успокаивал — не твоя, мол, вина, что эфир заглох, а на него за сутки не посмотрел, ни в чем не упрекнул, но и доброго слова не сказал.
   На душе у Кулебякина стало муторно. Одного за другим перебирал, вспоминал, как относятся к нему люди. В общем, грех жаловаться, относились хорошо: одни за любовь к технике, другие за открытый кошелек, третьи за то, что подковы ломает, как пряники (к нему специально носили подковы — ломать), но самому себе он мог признаться, что не очень мнением этих людей дорожил. Дружкам, которые тянулись к нему, как прилипалы к акуле, он не верил — за стакан водки продадут, презирал в душе тех, кто заискивал перед его бычьей силой, уважение за любовь к технике принимал как должное и если чем гордился, то это сознанием своей незаменимости. Где ни появлялся, всем был нужен — Кулибин и автопогрузчик в одном человеке! «Дима, взгляни одним глазком на редуктор…», «Дима, пневматика барахлит, выручи…» Отогнав помощничков, чтоб не мешали, один за десять минут десять полных бочек на борт загружал, примерзшие ко льду лыжи двумя ударами кувалды отбивал (другие, бывало, по часу мучились), в новоселье Бориса шкаф трехстворчатый на седьмой этаж чуть не бегом втащил и тому подобное. В любом аэропорту шли к Матвеичу: «Одолжи на часок Кулебякина». Всем был нужен! А ему — никто.
   Кроме одного человека — Ильи Матвеича Анисимова.
* * *
   Пять лет назад Анисимов возвращался из Антарктиды. Отзимовали в Мирном два экипажа и обслуживающий персонал — двадцать восемь человек, а возвращались на корабле двадцать девять.
   Двадцать девятым был бортмеханик новой смены — Дмитрий Кулебякин.
   … Корабль с новой сменой подошел к Мирному в конце декабря и врубился в припай в двадцати пяти километрах от берега. Ледовая обстановка сложилась неважная, припай изобиловал снежницами и трещинами, но времени было в обрез, и разгрузка шла круглосуточно. Старая и новая смены перемешались, народу в Мирном оказалось сверх всякой меры, ели и спали по очереди, даже Новый год скомкали: вот тебе бокал шампанского, повеселись полчасика и уступи место товарищу.
   Не так представлял себе Кулебякин начало зимовки. Наслышанный о станции Восток, где человеку трудно дышать, о чудовищной величины ледяном куполе, нахлобученном на Антарктиду, о ее неслыханных красотах и главном развлечении — пингвинах, он рвался в эту престижную экспедицию, лез вон из кожи, а оказалось — теснота и духота в погребенных под снегом домиках Мирного, невпроворот нудной погрузочно-разгрузочной работы, не выдуманный, а всамделишный и строгий сухой закон, да и пингвины были какие-то маленькие, скандальные и облезлые. Словом, после вполне приятного морского путешествия наступило протрезвление: год предстоит суровый, одна работа, и никаких тебе радостей — крутом одни мужики, а женщины только на вырезанных из журналов и пришпиленных к стенам картинках. Последнее обстоятельство особенно удручало; хотя у полярников на вольную женскую тему говорить не принято, Кулебякин осторожно навел справки, новичку для смеху наплели с три короба о муках воздержания и так его расстроили, что он решил самому себе сделать новогодний подарок: сгонять на корабль и увидеться напоследок с буфетчицей, которая всю дорогу проявляла к нему интерес.
   Между тем обстоятельства складывались как нельзя лучше: в связи с праздником работу до утра приостановили, тракторы стояли беспризорные, и Кулебякин, терзаемый искушением, махнул рукой на возможные последствия. Ну, поругают, выговор дадут в крайнем случае, зато хоть будет, что вспомнить. Оглянулся — свидетелей нет, сел на трактор, взялся за рычаги и рванул по мысу Мабус на припай по проложенной гидрологами трассе.
   Забыл Кулебякин, вернее, не забыл, а не пожелал вспомнить, что с припаем на «ты» не говорят…
   Через несколько часов стал водитель искать свой трактор, не обнаружил и поднял шум. Начальник экспедиции объявил тревогу, велел начальникам отрядов разбудить людей и устроить перекличку, и в результате быстро было установлено, что вместе с трактором исчез новичок бортмеханик. Обшарили окрестности, зону трещин в районе Мирного, сам начальник прошел на вездеходе по трассе — нет трактора, Снарядили самолет, Анисимов прошелся поисковыми галсами и обнаружил идущего по направлению к кораблю одинокого человека… На полпути утопил Кулебякин тот трактор — сбился с трассы и угодил в трещину, которая проглотила тяжелую машину в три секунды. Хорошо еще, что трактор ушел в воду передней частью, если бы задней — до сего дня гадали бы насчет пропавшего без вести: вряд ли успел бы водитель выпрыгнуть.