Так что за направление Пашков был спокоен.
   Но и только. Дальше снова пошел сильно торошенный лед, и двигаться по нему приходилось «шахматным конем», зигзагами, а постоянные промеры отнимали и силы и время. А часа два и вовсе не двигались, так как началась «белая мгла», или «уайт аут», как изящно по-английски называл ее Кузя, донельзя искажавшая очертания рельефа: впереди вроде бы высоченный пик, а подъезжаешь — полуметровый ропачок, какое-то дьявольское наваждение, гигантская, размером с ископаемого птеродактиля птица, а это обыкновенная чайка… Опасная своим жульничеством штука — «белая мгла»; уж если обязательно нужно двигаться, то пусть лучше будет поземка или даже лютый мороз: все честно, и никакого обмана.
   А потом «белая мгла» исчезла так же неожиданно, как появилась, и фары высветили широкое и ровное поле многолетнего пакового льда. «Вот так бы и до конца! — развеселился Кузя, переходя на вторую передачу, — а то ползем как черепахи».
   Лед и в самом деле оказался превосходный, промеры стали делать реже и то для порядка, и Пашковым вновь овладела уверенность, что поход закончится благополучно. План у него созревал такой. Пока Голошуб будет заниматься сваркой и приводить в порядок шасси, оба вездехода обшарят острова и найдут потерпевших аварию. Если среди них есть сильно пострадавшие, торопиться не надо: медикаментов он везет целый ящик, а первую помощь медсестра Горюнова оказать сумеет. Пока люди подкармливаются и приходят в себя, на припае можно будет расчистить подходящую взлетно-посадочную полосу, получше, чем на Медвежьем. Ну а не будет погоды, можно и переждать, продовольствия и одежды на вездеходах навалом.
   И капканы на песцов поставим, совсем уж успокоено думал Пашков, хотя лучше бы это сделать недельки через две-три, а то попадутся «синяки», зверьки помета нынешнего года, еще не совсем вылинявшие. Пашков заулыбался, вспомнив, как однажды Клава напросилась вместе с ним проверять капканы и возмущалась, глядя, как мужики кончают попавшихся песцов — очень ей было их жалко. «Если бы все женщины знали, как добывается этот мех, они устроили бы вам бойкот!» И из принципа отказалась от своей роскошной песцовой шапки — кажется, на целых две недели…
   — Нерпа! — выкрикнул Пашков.
   Нерпа на льду — что дорожный знак: «Внимание, лед слабый!»
   Кузя тоже увидел нерпу и резко затормозил, но было поздно: лед под гусеницами хрустнул, и вездеход плюхнулся в хитро замаскированную полынью.
* * *
   Проваливаясь, вездеход окунается сразу по самый верх, а потом быстро всплывает по ватерлинию — это в самом лучшем случае, о котором долго вспоминают, качают головами и обязательно восклицают что-то вроде: «Ну и везунчики, в сорочках родились, ребята!»
   Чаще всего случаются три варианта.
   Первый: наплывшая льдина ударяет по лобовому стеклу и расплющивает водителя и пассажира, если они не нагнутся. Это не самый плохой вариант, ибо смерть будет мгновенной.
   Второй вариант куда хуже: наплывшая льдина толщиной больше десяти сантиметров накрывает кабину сверху. В этом случае вездеход всплыть не может, и люди погибают; что там с ними происходит, еще никто никогда не рассказывал.
   Третий: если толщина льдины меньше десяти сантиметров, то вездеход, всплывая, пробьет ее и все дальнейшее будет зависеть от самообладания людей, так как запас плавучести у вездехода достаточный.
   Случилось так, что на долю Пашкова и Кузи выдал именно счастливый третий вариант. Все произошло в считанные секунды: не успел еще Кругов подбежать к месту происшествия, как вездеход уже всплыл и покачивался на воде, быстро, на глазах, покрываясь изморозью. На крыше кабины открылся люк и из него по пояс высунулся Кузя.
   — Чего ворон ловишь? — — заорал он на Крутова. — Трос заводи!
   Кузя исчез в кабине и стал отрабатывать задний ход, пока не приблизился к краю полыньи. Потом из другого люка вылез и тяжело прыгнул на лед Пашков,
   — Почему один, где Голошуб?!
   — Орет в кабине, — поведал Кругов. — Перепугался.
   — Заткни ему орало ветошью и тащи сюда!
   Пока Крутов возился с тросом, Пашков и Голошуб выдернули прикрученное к борту вездехода бревно и подцепили его к гусеницам сзади, с таким расчетом, чтобы в самом начале движения оно попало на лед.
   — Долго возитесь, — высовываясь из люка, выразил свое недовольство Кузя. — Кинь сигарету, Викторыч, покурить охота, от нервов.
   — Я тебя вылечу! — пообещал Пашков. — Отрабатывай назад!
   Трос натянулся, вездеход с ревом вполз на бревно и медленно выкатился из полыньи на лед.
   Потом подсчитали убытки.
   В общем, отделались счастливо. Воды в кабину подало не так много — вездеход уже был не новый, днище стало подгнивать и, несмотря на тщательную подготовку, какую-то щель Кузя все-таки не промазал; и Пашков и Кузя сильно промочили валенки, но это была беда поправимая, обули сухие из запасов; главным же убытком оказалась потеря времени, потому что весь передок и стекла пришлось очищать от намерзшего мокрого льда, да еще долго, с частыми промерами, искать обход.
   Ну а нервные клетки, которые не восстанавливаются, не в счет, думал Пашков. Говорят — стрессовое состояние, кровь чего-то такое вредное вырабатывает для организма, очень себя оберегать нужно от волнений. Как раз самое подходящее для этого место — Арктика, свежий воздух, никаких тебе раздражителей, здесь до самой смерти будешь жив и здоров…
   Медвежий был совсем близко. Блинков обрадованно сообщил, что видит световые столбы от направленных вверх прожекторов, а Пашков ответил, что любуется рассыпающимися в небе звездами ракет.
   Вездеходы уже ползли по припаю, огибая ропаки и заструги, а прожекторы выхватывали из ночи громаду Медведь-горы со скрытой в облаках вершиной, нагромождения камней и скалы острова. Наконец начался долгожданный подъем, и Пашков, бессильно откинувшись и опустив голову на грудь, подумал о том, что первая часть похода завершена и лишь один арктический бог знает, была ли она самая трудная.

«ЗАСЛУЖИ ЛЮБОВЬ БЛИЖНЕГО…»

   — Пустите! — Игорь рванулся. — Вы с ума сошли!
   — Вот почему он такой шустрый… — протянул Кислов.
   — Обыскать его! — Солдатов выругался, вскочил.
   — Отставить! — Анисимов приподнялся на локтях, оперся спиной о стену. — Подойди-ка, Игорь. Насчет обыска Солдатов пошутил, правда, Солдатов? Объясни, Игорь, что там с этой колбасой?
   — Никакой колбасы я не ел!
   — Верю, — Анисимов кивнул. — Но Лиза и Николай Георгич…
   — Из-за этого! — перебил Игорь, запуская руку во внутренний карман куртки. — Я просто его подержал во рту, пососал… утром случайно обнаружил… ничего здесь нет, видите?
   На обмызганном шпагатике болтался крохотный огрызок копченой колбасы.
   — А они шум подняли, — пытаясь улыбнуться, говорил Игорь, — смотрите, вот из-за чего! Я совершенно случайно в кармане нашел…
   Огрызок переходил из рук в руки.
   — … утром сегодня, засовываю руку — что-то лежит, и я…
   — Помолчи! — рыкнул Белухин, брезгливо разглядывая огрызок. — Эх ты, сосунок… Ну, кто желает? Неужто никто? Зажрались вы, ребята, однако. — Он бросил огрызок на пол. — Хрямкай, Шельма… Игорь, набей-ка в кастрюлю снежку да минуток пять не торопись возвращаться.
* * *
   Когда Игорь вернулся, в избушке было тихо. Тишина показалась ему слишком уж искусственной, в ней ощущалось напряжение натянутой струны, но минута проходила за минутой, а струна не лопалась; похрапывал Кислов, делал вид или действительно дремал Солдатов, а когда Анисимов, как ни в чем не бывало, попросил воды, Игорь стал, успокаиваться: по всей видимости, унизительного допроса ему устраивать не собираются. Потом он помогал Борису выйти, напоил совсем ослабевшего Гришу, по просьбе Лизы проветрил помещение — словом, будто ничего не произошло и того неприятнейшего разговора не было, приснился. Особенно его приободрило то, что Лиза шепнула: «Спасибо, Игорек», а Белухин вполне дружелюбно прогудел: «Отдежурь еще маненько, паря, отлежусь и через часок сменю». Вот и хорошо, порадовался Игорь, обговорили, наверное, и поняли, что никакого «состава преступления» нет и незачем устраивать склоку из-за ничтожного огрызка, который и Шельмец-то проглотил — не заметил. Шутка ли — такое скандальное обвинение! Но, судя по всему, оно теперь с него снято, и это совершенно логично: трое суток он жил вместе со всеми одной жизнью, сидел, лежал рядом, и никакой колбасой от него не пахло и не могло пахнуть, так как тот злополучный огрызок он нашел только сегодня утром и чуточку подержал его во рту. Но Лиза-то какова, не могла по-дружески спросить, закатила истерику! Спасибо Анисимову, с благодарностью подумал Игорь, лишь он один не потерял головы…
   И все-таки на душе у него был камень — не дошло бы до отца! Не поленится, прилетит, будет с пристрастием допрашивать, выкапывать из прошлого не только студенческие, но и детские проступки: на сына у него заведено обширное досье. «Фамилию позоришь, на самый глухой остров упеку!» Будто Тикси, куда отец его загнал, — курортный центр.
   От этих мыслей настроение снова испортилось. Отца, патологически щепетильного в так называемых «вопросах чести» и неистового в гневе, Игорь всю жизнь боялся до паники: отец мог не только наорать, что само по себе было достаточно неприятно, но и при случае дать по физиономии. Погоди, а откуда он узнает? Зозуля? Вряд ли, не такой человек Михаил Иваныч, чтобы распускать сплетни… Солдатов? Исключено, никак не могут пересечься пути московского таксиста и ленинградского профессора… Лиза? Очередной отпуск у нее через два с половиной года, сколько воды утечет… Ну а кто еще?
   Игорь разбивал угли, подбрасывал в огонь мелко нарубленные поленья и понемногу приходил к утешительному выводу, что в обозримом времени отец об этой истории никак узнать не может. В Тикси же из нынешней компании будут лишь Невская с Гришей да Лиза; Невская — та вообще лишнего слова не скажет, а с Лизой он как-нибудь разберется, хотя отныне будет с ней осторожнее, слишком взбалмошная, на ровном месте вдруг может стать опасной. А жаль, он уже стал привыкать к мысли, что Лиза — это колоссальная удача, великолепнейший кадр, который сам собой плывет в руки. Нет уж, буду держаться от нее подальше, решил Игорь и усмехнулся, вспомнив, как его без него на Лизе готовы были женить. Знали бы они, что у «нецелованного» таких, как Лиза, имелся добрый десяток и что именно из-за скандала с одной из них отец и собирался его «упечь». Не пустая была угроза, Тикси — это мать выпросила, как большую и незаслуженную милость, аванс за будущее примерное поведение. И все из-за фантастически красивой и столь же легкомысленной Альки! «Чистяков? Я вырвалась, ты везуч, как бог, подтверждаю, на даче в девять, привезу еще одну пару, чао!» Идиотка, кто тебя просил подтверждать, трубку-то снял отец! Интересный спектакль он узрел у себя на даче — это с его-то посыпанными нафталином принципами! В окна и двери вылетали полуголые, воплей было на весь участок… Все в один миг рухнуло: и распределение на научно-исследовательское судно погоды (голубая мечта выпускников — весь мир увидишь), и подаренный за диплом мотоцикл («Ключи на стол, прохвост!»), и решенная поездка на юг. А перед самым отлетом — исполненное теплоты и родительского чувства напутствие: «Вернешься с безупречной характеристикой! Ну а будешь продолжать гастроли — катись на все четыре стороны!» Огромное тебе спасибо за отцовскую заботу и внимание!
   Себе Игорь мог откровенно признаться, что ни особого уважения, ни сыновней признательности к родителю не испытывал. "Обломок эпохи «Бури и натиска», — с иронией говорил он. Всю жизнь отец давил на него, как пресс: делай это, поступай так, будь таким! Когда сокурсники завидовали: «Батя у тебя знаменитый, все полярники его знают!», Игорь совершенно искренне отвечал: «Лучше бы он был знаменитым настройщиком музыкальных инструментов». И он не лукавил: отец не только не помогал ему продвинуться на каком-либо поприще, а наоборот, всячески мешал. Когда на четвертом курсе Игоря собирались выдвинуть в совет научно-студенческого общества (важная ступенька к аспирантуре!), именно Чистяков-старший посоветовал не делать этой ошибки: не заметил, мол, у сына тяги к научной работе (будто в аспирантуру попадают те, у кого есть тяга); через год, когда распределяли на практику, вместо экзотического плавания в тропиках отец порекомендовал отправить сына в Амдерму: «Пусть поварится в полярном котле». Уговоры были бесполезны. «Я лучше знаю, что нужно такому прохвосту, как ты. Учти, из глыбы гранита может получиться и статуя, и щебень для мостовой!» А если Игорь заикался о том, что он не гранит и не хочет быть ни щебнем, ни статуей, отец лишь ожесточался и с еще большим усердием следил за тем, чтобы карманных денег у сына хватало разве что на транспорт и обед в студенческой столовой.
   «Золотой середины» для Чистякова-старшего не существовало, да — да, нет — нет, черное — белое, и никаких оттенков. Порхающие по жизни мотыльки, а к ним он относил всех, бесцельно, то есть не на одну лишь работу, растрачивающих свое время — его раздражали; естественное, а потому простительное стремление молодых людей следовать быстро меняющейся моде, вызывало у него презрение; относительную свободу нравов, пришедшую на смену аскетизму его молодости, он решительно отвергал, не пытаясь вникнуть в ее причины. Он с горечью констатировал, что вечные ценности девальвируются, забывая, что ценности эти существуют лишь в условиях пространства и времени. Он судил по самому себе, что было не очень справедливо, ибо нельзя общие правила выводить на основе исключений.
   Отец и сын не понимали друг друга, жили в разных измерениях — явление, которое и до и после Тургенева волновало и будет волновать людей разных поколений; иногда они находят общий язык, чаще нет, и кто в этом виноват — вопрос сложный и многогранный: скорее всего никто, потому что нельзя винить время за то, что оно движется вперед и что каждый виток спирали меняет какие-то представления о жизни; процесс этот необратим, и остановить его так же невозможно, как невозможно убедить внука, что ему к лицу дедушкин картуз. Как ни в чем другом, здесь важен такт, и ничто другое но может нанести большего вреда, чем попытки силой навязать свой образ мышления, свое кредо.
   Подобно многим родителям, Чистяков-старший об этом не задумывался или не хотел задумываться, что в сущности одно и то же. С юных лет жизнь его была тяжелой, а радости немногочисленны; женитьба на любимой женщине, которая годами растила сына без него, открытия, за которые награды получали другие, так как лично его интересовали не почести, а признание нескольких таких же, как он, одержимых ученых; рыбалка и отдых на даче, которую он построил своими руками, и общение с двумя-тремя друзьями, полностью или хотя бы частично разделявшими его убеждения. Лишь с двумя-тремя — потому что Чистяков-старший с его прямолинейностью и бескомпромиссностью наживал врагов куда более успешно, чем доброжелателей. «Чего тебе не хватает, так это парочки слабостей, — сказал ему как-то старый друг. — Наше время характерно всеобщей тягой к компромиссам, а что такое, по сути дела, компромисс? Живи сам и не мешай жить другим. А ты мешаешь! Приглашают тебя в оппоненты — не оставляешь от диссертации камня на камне, хотя она вполне посредственная и можно было бы процедить сквозь зубы парочку ничего не значащих слов; добрую четверть научных сотрудников института ты требуешь уволить за лень и бездарность — будто в этом виноваты они, а не закон Паркинсона; всемогущий зам плоско, но добродушно шутит по поводу длины юбки твоей аспирантки — объявляешь его пошляком, хотя от подписи этого пошляка зависит твоя экспедиция; вот и получается, что от таких праведников, как ты, никому жизни нет — в том числе и самому тебе». И верно, Чистяков-старший никого не щадил — и его не щадили: значительную часть столь ценимого им рабочего времени он тратил на то, чтобы отбиваться от наветов и защищать свое доброе имя. Это уже обошлось ему в микроинфаркт и несколько длительных, тяжелых приступов стенокардии — пример, которым сын отнюдь не собирался руководствоваться в своей жизни.
   Игорь же был просто веселый и покладистый малый, которого день сегодняшний заботил неизмеримо больше, чем завтрашний: он без особого рвения, не перенапрягая мозги, учился, в меру занимался спортом, с тайной помощью матери ухитрялся не отставать от моды и с превеликим пылом отдавался тому, к чему звало его естество, то есть предпочитал бездумное, но очень приятное общение с Валей, Жанной, Алькой изучению рекомендованных отцом мудрых, но скучнейших монографий. Все, что требовало сосредоточенности и размышлений, его отпугивало, так как отнимало время и силы, а воровать у себя молодость только ради того, чтобы удостоиться похвалы отца, Игорь считал верхом глупости. Следуя совету своего любимого Оскара Уайльда, в котором он воспринял лишь внешний блеск, он без сопротивления уступал искушениям и беспечно скользил по поверхности, не оглядываясь назад и не всматриваясь вперед, пропуская мимо ушей советы и утешая себя тем, что «мудрость приходит вместе с ревматизмом и гипертонией».
   Однако эту, самую главную и приятную часть своей жизни он тщательно оберегал от чужих взглядов — случай с Алькой был досаднейшим недоразумением. Будучи от природы неглупым и наблюдательным, он усвоил, что в глазах общества следует выглядеть как можно лучше. В институте Игорь вел себя чрезвычайно осмотрительно: чтобы не вызывать нездоровой зависти, держался в середнячках, вопросы преподавателям задавал лишь те, на которые было легко и приятно отвечать, не лез вперед, не чурался общественной работы, старших уважал, младшим улыбался, охотно оказывал товарищам мелкие услуги и прослыл отличным парнем; впрочем, та же осмотрительность подсказывала ему, когда услугу оказывать не обязательно. Отец, лучше других разобравшийся в характере сына, в глаза и за глаза обзывал его «прохвостом», но нетерпимость Чистякова-старшего всем была известна, Игорю сочувствовали и относились к нему вполне хорошо. Так что пять безоблачных студенческих лет убедили его в том, что жизненную концепцию свою он определил правильно: эту концепцию он назвал «самозащитой от окружающей среды» и придумал для нее формулу, состоящую из двух частей.
   Первая часть формулы была заимствована из случайно прочитанной в электричке книжки. Ее автор, врач и философ Ганс Селье, полемизировал с Библией и доказывал, что заповедь «Возлюби ближнего своего, как самого себя» вряд ли воодушевит обычную, не слишком возвышенную натуру: ведь среди ближних могут оказаться и отпетые негодяи, возлюбить которых не всякому под силу. И Селье предлагал свой вариант, лучше, по его мнению, отражающий природу людей: «Заслужи любовь ближнего»; он полагал, что такая заповедь, несмотря на некоторые ее недостатки (чего уж тут хорошего — заслужить любовь того же негодяя), не только духовно возвышает человека, но и выгодна ему: полюбят тебя — во всем пойдут навстречу.
   Наверное, Селье вкладывал в данное учение более глубокий смысл, но Игоря вполне устраивало хотя и примитивное, но свое толкование: веди себя так, чтобы люди, желательно все или, по крайней мере, те, от кого ты зависишь, относились к тебе доброжелательно; не имей врагов, никого не обижай, почаще улыбайся — и будешь всем по душе. И тогда, проникнувшись симпатией, люди простят тебе мелкие недостатки и какие-то возможные промахи, которых не простили бы даже человеку заслуженному, но трудному и бескомпромиссному вроде отца.
   Таков был вывод из первой половины формулы. Второй же половине Игорь придавал не меньшее значение, с той разницей, что если из первой он не делал секрета, то о второй предусмотрительно умалчивал. Ибо в целом формула звучала так: «Заслужи любовь ближнего, если это не вредит твоим собственным интересам».
   Дополнение было чрезвычайно важным. Хотя оно придавало формуле, да и всей концепции изрядный привкус цинизма, зато делало ее менее идеалистичной и несравненно более пригодной для практического употребления. Такая концепция была, решил Игорь, пусть не самая хорошая, но и не самая плохая, не библейски чистая, но и не совсем беспринципная — обыкновенная. Во всяком случае, вреда от нее никому нет, ну а что касается пользы — это зависит от обстоятельств: совпадут интересы — будет и польза, не совпадут — ничего не будет, ни пользы, ни вреда. Так, Бориса Седых он тащил наравне с другими, даже больше иных других, и дрова заготавливал, и дежурил, и на обход ходил, ни от чего не отказывался — здесь срабатывала первая половина формулы; с колбасой же интересы не совпали, ее было слишком мало, всего лишь с полкилограмма, двенадцати людям на один зуб — значит, руководствоваться пришлось второй половиной. Правда, тогда, в первый вечер, когда все продукты выкладывались на стол, он чуть было не поддался общему порыву, но какая-то сила удержала руку — а вдруг застрянем надолго? А ведь именно так и получилось! «Бойся первого движения души, оно самое благородное», — уже потом вспомнил он, радуясь своей осмотрительности. Как бы не так — осмотрительности… Три дня, выходя, он отрезал по кусочку и проглатывал со снегом, не разжевывая, а остался никчемный огрызок, стал держать для вкуса во рту и попался — вот тебе и осмотрительность… Но какая удача, что попался он именно сегодня, а не вчера или позавчера! Еще все можно исправить, нужно только найти правильную линию: не суетиться, не делать из себя виноватого, но и не корчить оскорбленного, словом, вести себя так, будто ты не придаешь никакого значения этому глупому инциденту.
   Спохватившись, Игорь вытащил нож и тщательнейшим образом вытер лезвие — хорош, оставить такую улику! Ну, теперь, кажется, все…
   И тут неприятное ощущение, что на него кто-то смотрит, заставило Игоря поднять голову.
   — Водички? — предупредительно, но без всякой угодливости спросил он Солдатова.
   — Лучше колбаски, — ухмыльнулся Солдатов, и ухмылка на заросшем, неузнаваемо обострившемся лице получилась страшноватая. — Шучу, давай водички.
   Напившись, он не поблагодарил, молча отдал кружку и улегся. Потом вновь поднял голову и поманил Игоря пальцем.
   — Больше насчет колбаски не буду, я Матвеичу обещал… Ш-ш-ш!
   Солдатов подмигнул — тоже страшно, без улыбки, закрыл глаза и явно притворно, с вызовом захрапел.
   Этот запомнит! Шантажист проклятый, с бессильной ненавистью подумал Игорь, с первого дня от него жизни нет, а еще сколько будет мозолить глаза, подмигивать, шептать на ухо… За что этот тип его невзлюбил? Ну, был бы моралист вроде отца или богом обиженный… Что он прилип? Ревнует? Так повода не давал. Завидует? Чему, трехлетней ссылке в эту дыру?
   Игорь скосил глаза, всмотрелся, не слышал ли кто — как будто спят. Но спокойствия, уверенности в том, что все уладилось, больше не было: ни черта не уладилось! Кошмар какой-то, тоскливо подумал Игорь, прицепят ярлык, обольют грязью — ни в одной бане не отмоешься… Успокоился… Слишком рано! «… я Матвеичу обещал…» Да ведь он издевается! Если даже он один не забыл и не простил, пол-Арктики узнает! А отец…
   Надо что-то делать. Но что? Как это он раньше не подумал, что больше всего выдает себя именно своей выносливостью, тем, что дежурит за других, бодрствует? Вот тебе и главная улика: он сохранил слишком много сил, поди теперь докажи, что это молодость и здоровье, а не заначенная колбаса. Грохнуться в обморок, что ли? Не поверят, этот тип в открытую издеваться будет… Что же делать?
   — Не обращай на шоферюгу внимания, — послышался голос Кислова, — придуривается.
   — А я и не обращаю! — с вызовом ответил Игорь.
   — И правильно делаешь, — похвалил Кислов, — подумаешь, не видали мы колбасы.
   — Я копченую и в рот не возьму, — ввязался Солдатов, кончая с притворным храпом, — у меня от нее изжога. Пошарь по карманам, Чистяков, может, сырок плавленый завалялся?
   — Не валяй дурака, Солдатов, — осипшим голосом проговорил Анисимов.
   — А вдруг сырок? — дурашливо возразил Солдатов. — Или печенье с изюмом, а, нецелованный?
   — Не видали мы печенья, — подхватил Кислов, — пусть сам в тамбуре скушает.
   — Помолчали бы, остряки, и без вас тошно, — со вздохом сказала Лиза. — Не слушай их, проветри, Игорек.
   — И щепочку пожуй от запаха, — посоветовал Кислов, — перебивает, особенно ежели со смолой.
   — Не перебьет, — усомнился Солдатов. — От него этой колбасой всю жизнь вонять будет.
   — Это унизительно, — сдавленно сказала Невская. — Где ваша гордость, мужчины?
   Игорь вышел, растер пригоршней снега горящее лицо и жадно вдохнул в себя морозный воздух. Руки его дрожали, на глаза набегали слезы бессилия и обиды. Ненависть к Солдатову его душила, так бы и бросился на него, избил, раздавил! У-у, мерзавец…
   Спотыкаясь, он бесцельно побрел в темноту, подставив мокрое лицо ветру и не боясь, что кто-то увидит его слезы и услышит его стоны. Никогда еще ему не было так плохо: ему никто не верит, все его презирают, все! За что? Что он такого сделал, кого обидел? Ну, кого? Будь она проклята, эта колбаса! Теперь никому ничего не докажешь.. Всю душу оплевали… «В тамбуре скушает». Ну почему, почему он не швырнул ее на стол? Гриша леденец отдал… Что стоило вытащить и гордо, непринужденно положить? Только вытащить и положить — и ничего бы не было… «Почему ты этого не сделал прохвост?!» — услышал он как наяву голос отца.
   Прислонившись к тригонометрическому знаку, он навзрыд плакал, всей своей израненной душой чувствуя, что произошло непоправимое несчастье и жизнь теперь потеряла всякий смысл. Оплевали, уничтожили, растоптали… «Всю жизнь колбасой вонять будет…» Не прохвост — подлец! Он — подлец! Подлец! Не щадя себя, он твердил это слово, бился головой о деревянную стойку и больше не хотел жить. Подойди сейчас медведь, не сопротивлялся бы, не бежал: на, терзай, жри!
   Его жестоко вырвало, он сполз на снег и долго лежал, содрогаясь всем телом и мечтая замерзнуть, умереть. Так ведь не дадут, разыщут, поднимут… Лучше не здесь, лучше уйти далеко на припай, там не найдут…
   Он встал, вытер шарфом залитое слезами лицо — и замер: на чистом небе ярко светила луна и звезды. За какой-нибудь час, что он не выходил, исчезла облачность и ослабла, перешла в легкую поземку пурга. Значит, скоро прилетят, равнодушно подумал Игорь, мне-то что, прилетят за ними… Или сначала пойти и сказать, что пурга кончилась и можно зажигать костер? Нужно, мелькнула мысль, посоветовать им взять ржавый таз, что валяется в тамбуре, насыпать в него из печки раскаленных углей — и быстрее к скале, к дровам. Оказать им эту последнюю услугу — и исчезнуть… А вдруг побегут следом, остановят?
   И тут у Игоря гулко забилось сердце: откуда-то с припая мигнул огонек, потом еще и еще. Но ведь этого не может быть! Трясущейся рукой он вытащил сухой конец шарфа и вновь протер глаза: мигает! Кровь хлынула в голову, даже в ушах зазвенело: а вдруг? И не просто мигает: точка — тире, точка — тире! Сомнений больше не оставалось. Не раздумывая, Игорь стремглав ринулся вниз и побежал по припаю.
   Точка — тире, точка — тире… Было от чего сойти с ума! Только он, больше никто! Теперь из всех бед на свете Игорь боялся лишь одной — что стал жертвой галлюцинации, что светлячки исчезнут. А они то пропадали, то вновь мигали примитивной морзянкой: точка — тире, точка — тире… Забыв о всякой осторожности, он бежал по припаю, спотыкаясь и падая; за считанные минуты он взмок, встречный ветер жег разбитое в кровь лицо, но он бежал, задыхаясь, проклиная гирями висевшие на ногах полупудовые унты; сердце его рвалось из груди, в голове стоял сплошной звон, но светлячки были уже совсем близко: точка — тире, точка — тире! — и, выжав из себя все силы на последний рывок, Игорь с сумасшедшей радостью увидел прислонившуюся к торосу огромную фигуру Кулебякина.
   — Ди-ма!!!

ЭПИЛОГ

   Как Игорь тащил на своей шубе окоченевшего, потерявшего способность двигаться Кулебякина, да еще и тяжелый рюкзак, он не помнил; в памяти осталось лишь то, что, когда подоспела подмога, он зашатался, упал и постыдно потерял сознание.
   Потом, в жарко натопленной избушке Диму раздели догола, растирали его, массировали и понемногу привели в чувство: но рассказать о том, как он добирался, где и как скрывался от пурги, Дима не мог: лишь поморгал, давая понять, что все видит и понимает, и провалился в тяжелый сон.
   В рюкзаке оказалось десятка три банок с мясом и сгущенкой, несколько пачек чая и кофе, блок сигарет, запасные батарейки к фонарю, спички и ополовиненная фляжка со спиртом. Анна Григорьевна сварила легкий бульон — сразу наедаться было опасно, и люди утолили первый голод; спустя часок перекусили поплотнее, долго чаевничали (Белухин изготовил для бодрости пунш — ложечка спирта в чашку чая), курили, впервые за трое с половиной суток весело шутили, а Зозуля, малость захмелев, обнимал Игоря, грозил Солдатову пальцем и со смешной гордостью восклицал: «Ну, каково? Целый километр Диму тащил — один! А ты говорил — всю жизнь, колбасой…»
   Белухин похлопывал Игоря по спине: «Выдюжил паря!», улыбался Седых, глядя, как его командир и Невская смотрят друг на друга, веселил всех Шельмец, который облаивал храпящего Кулебякина, Анна Григорьевна, жалея Лизу, сердито выпроваживала мужиков курить в тамбур — словом, на душе у людей полегчало.
   Теперь уже никто не сомневался в том, что избавление близко и жизнь будет продолжаться.
   Гриша как зачарованный смотрел в окошко, мечтая, чтобы хоть одна из усеявших темное небо звезд превратилась в сигнальный огонек подлетающего самолета, и не поверил своим ушам и глазам, когда с припая, лязгая гусеницами о камни, на остров выполз вездеход.
   — Нас нашли! — закричал Гриша. — Зоя, Илья Матвеевич, смотрите, нас нашли!
   Пока Пашков с Белухиным лупили друг друга по плечам и обнимались, а Кузя скороговоркой сообщал свежие новости, подкатил второй вездеход. Кузя спохватился: «Кто это из вас, бабоньки, Горюнова? Мужа встречай, с ума сходит!»
   Распахнулась дверь, в избушку ворвался Блинков — и здесь пора ставить точку.
   Можно было бы еще рассказать о многом, но автор надеется, что читатель и без его помощи разберется в будущих взаимоотношениях этих гордых, немало выстрадавших людей.