Олег прибыл на станцию всего лишь за несколько дней до моего отлёта, и познакомиться с ним как следует не удалось. Зато с Яшей Барановым я встречался и беседовал много раз. Яша быстро располагает к себе — и манерой общения, и внешностью он напоминает доброго детского доктора, которому куда приятнее вручить своему пациенту конфету, чем предложить горькое лекарство. Когда кому-либо прибывала радиограмма, Яша торопился её вручить; а на вопросы других, нет ли им чего-нибудь, он не любил отвечать отрицательно. Куда обнадёживающе звучала такая дипломатическая фраза:
«Сегодня я ещё три раза буду выходить на связь».
А на связь Яша вместе со вторым радистом выходил двенадцать раз в сутки. Тяжёлая нагрузка, оставлявшая «на себя» минимум свободного времени. Как-то я восхитился скоростью его работы на ключе, и Яша улыбнулся — он припомнил случай из самой ранней практики, когда ещё был начинающим радистом в Тикси. Однажды ему пришлось принимать радиограммы с острова, где за рацией сидел старый и опытный радист. Старик работал так быстро, что Яша не успел разобрать нескольких слов, но переспросить не решился — хотя по инструкции следовало поступить именно так. Когда приём закончился, Яша запросил: «Повторите в такой-то радиограмме такие-то слова». Ответ был великолепен: «Повторит вам серый волк».
— С тех пор, — сказал Яша, — я не считаю скорость самоцелью и не стесняюсь переспрашивать.
Эфир Яша любит страстно — такую фанатичную привязанность к своей профессии я наблюдал лишь у Степана Ивановича. Более того, если повар, накормив ребят, все же покидал камбуз, то Яша и в свободные часы продолжал странствовать по эфиру, беседуя с — такими же одержимыми фанатиками. Одни путешественники оставляют на память наклейки на чемоданах, другие — пепельницы из гостиниц. В коллекции Яши Баранова — тысячи визитных карточек радиобродяг из Квебека и Сан-Франциско, Осло и Стокгольма, Токио и Мельбурна, которые обмениваются с Яшей сведениями о здоровье, погоде и отметках сына по математике. А когда Олег был в Антарктике, Яша частенько беседовал со своим антиподом, получая ни с чем не сравнимое удовольствие от сознания того, что две земные макушки связаны невидимой эфирной нитью.
О домашних новостях Яша узнает по мере их появления — об этом позаботился его ленинградский коллега, который ежедневно посылает ему положенную порцию морзянки. Это не мешает Яше наслаждаться письмами — за год он получает несколько штук коробок с магнитофонными плёнками. Одну из них я с интересом прослушал. Шла вариация на домашние темы — жена, сын и дочь, перебивая друг друга, рассказывали мужу и папе про своё житьё-бытьё.
— Он ленивый, — жаловалась на сына мама.
— Подумаешь, разок в магазин не пошёл, — оправдывался ломающийся басок. — Рабочему человеку и отдохнуть можно.
Жена тут же поясняла, что речь идёт о заслуженном отдыхе после практики в школьных мастерских.
— Про получку скажи, — напоминал басок.
— Он теперь у нас кормилец, — хвасталась жена, — заработал на практике четыре рубля двадцать копеек, из них три рубля отложил до твоего возвращения. Догадываешься на что?
И папа счастливо смеялся.
У меня уже давно вертелась на языке одна просьба. Как-то, улучив момент, я сказал:
— Яков Павлович, вы работаете волшебником, вы — всемогущий человек. Сделайте меня навеки своим должником — свяжите с островом Врангеля.
Яша рассмеялся.
— Но ведь это…
«Невозможно», — уныло подумал я. — …совершенно простое дело! — закончил Яша. И не успел я сочинить радиограмму, как на рации замигала лампочка: бухта Роджерса сообщала, что она готова к переговорам. Коллектив полярной станции представлял старший радист Толя Мокеев. Он сообщил, что все ребята живы-здоровы, слушали посвящённые им радиопередачи, что жена Марина стоит рядом, такая же румяная и симпатичная, что Серёжа Чернышёв больше бананами не бросается и что все полярники Врангеля желают станции «СП-15» счастливого дрейфа. Монолог был довольно патетическим, и весь неизрасходованный запас юмора Толя вложил в концовку: «Берегите Санина!» (повторено три раза).
Разумеется, такую просьбу Яша не мог оставить без ответа. И Мокеев узнал, что Санина по возможности оберегают. Например, от скуки: ему разрешено по утрам чистить для камбуза картошку, растапливать печку и пилить снег. Доктор заботливо следит, чтобы Санин как можно больше дышал свежим воздухом — особенно во время погрузочно-разгрузочных работ, а повар сочувственно относится к постоянным жалобам гостя на волчий аппетит.
Так я вновь встретился с друзьями-полярниками острова Врангеля. Эта встреча окончательно убедила меня в том, что могуществу Яши нет предела. Я верил, что, если мне захочется поболтать с английской королевой, через три минуты в эфире прозвучит: «Королева на проводе. Хау ду ю ду? Какого вы мнения о последнем футбольном матче моих подданных?» Да что королева! Этот маг эфира может устроить даже разговор с женой, если дома есть телефон, — когда доктор Лукачев позвонил в Псков своей супруге, та никак не хотела верить, что её муж находится на льдине в шести тысячах километрах.
Вот так работал на станции полярный радист Яков Баранов. Каждые три часа — днём ли, ночью — он передавал в Центр последние сведения о настроении Арктики. Он не помнит, когда ночью спал, как все люди, — часов шесть-семь, не вставая.
— Даже дома месяца два не могу стать человеком, — жаловался Яша. — Каждые три часа вскакиваю с постели, словно пружина подбрасывает, и шарю руками в поисках рации. Жена смеётся и плачет — спать не даю…
Однажды, когда радист антарктической станции «Молодёжная» Яков Баранов ухитрился в один день переговорить со всеми континентами, приятель сказал:
— Я бы вашему брату не только не платил за работу, а, наоборот, брал бы деньги с вас. Потому что вы не работаете, а наслаждаетесь, черти эфирные.
И это говорилось человеку, который ел, спал — жил у рации, не отходя от неё.
Хорошо, когда на свете есть такие одержимые!
ИНТЕРВЬЮ НАД БЫВШЕЙ ТРЕЩИНОЙ
ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ БАНЯ
ПУРГА
«Сегодня я ещё три раза буду выходить на связь».
А на связь Яша вместе со вторым радистом выходил двенадцать раз в сутки. Тяжёлая нагрузка, оставлявшая «на себя» минимум свободного времени. Как-то я восхитился скоростью его работы на ключе, и Яша улыбнулся — он припомнил случай из самой ранней практики, когда ещё был начинающим радистом в Тикси. Однажды ему пришлось принимать радиограммы с острова, где за рацией сидел старый и опытный радист. Старик работал так быстро, что Яша не успел разобрать нескольких слов, но переспросить не решился — хотя по инструкции следовало поступить именно так. Когда приём закончился, Яша запросил: «Повторите в такой-то радиограмме такие-то слова». Ответ был великолепен: «Повторит вам серый волк».
— С тех пор, — сказал Яша, — я не считаю скорость самоцелью и не стесняюсь переспрашивать.
Эфир Яша любит страстно — такую фанатичную привязанность к своей профессии я наблюдал лишь у Степана Ивановича. Более того, если повар, накормив ребят, все же покидал камбуз, то Яша и в свободные часы продолжал странствовать по эфиру, беседуя с — такими же одержимыми фанатиками. Одни путешественники оставляют на память наклейки на чемоданах, другие — пепельницы из гостиниц. В коллекции Яши Баранова — тысячи визитных карточек радиобродяг из Квебека и Сан-Франциско, Осло и Стокгольма, Токио и Мельбурна, которые обмениваются с Яшей сведениями о здоровье, погоде и отметках сына по математике. А когда Олег был в Антарктике, Яша частенько беседовал со своим антиподом, получая ни с чем не сравнимое удовольствие от сознания того, что две земные макушки связаны невидимой эфирной нитью.
О домашних новостях Яша узнает по мере их появления — об этом позаботился его ленинградский коллега, который ежедневно посылает ему положенную порцию морзянки. Это не мешает Яше наслаждаться письмами — за год он получает несколько штук коробок с магнитофонными плёнками. Одну из них я с интересом прослушал. Шла вариация на домашние темы — жена, сын и дочь, перебивая друг друга, рассказывали мужу и папе про своё житьё-бытьё.
— Он ленивый, — жаловалась на сына мама.
— Подумаешь, разок в магазин не пошёл, — оправдывался ломающийся басок. — Рабочему человеку и отдохнуть можно.
Жена тут же поясняла, что речь идёт о заслуженном отдыхе после практики в школьных мастерских.
— Про получку скажи, — напоминал басок.
— Он теперь у нас кормилец, — хвасталась жена, — заработал на практике четыре рубля двадцать копеек, из них три рубля отложил до твоего возвращения. Догадываешься на что?
И папа счастливо смеялся.
У меня уже давно вертелась на языке одна просьба. Как-то, улучив момент, я сказал:
— Яков Павлович, вы работаете волшебником, вы — всемогущий человек. Сделайте меня навеки своим должником — свяжите с островом Врангеля.
Яша рассмеялся.
— Но ведь это…
«Невозможно», — уныло подумал я. — …совершенно простое дело! — закончил Яша. И не успел я сочинить радиограмму, как на рации замигала лампочка: бухта Роджерса сообщала, что она готова к переговорам. Коллектив полярной станции представлял старший радист Толя Мокеев. Он сообщил, что все ребята живы-здоровы, слушали посвящённые им радиопередачи, что жена Марина стоит рядом, такая же румяная и симпатичная, что Серёжа Чернышёв больше бананами не бросается и что все полярники Врангеля желают станции «СП-15» счастливого дрейфа. Монолог был довольно патетическим, и весь неизрасходованный запас юмора Толя вложил в концовку: «Берегите Санина!» (повторено три раза).
Разумеется, такую просьбу Яша не мог оставить без ответа. И Мокеев узнал, что Санина по возможности оберегают. Например, от скуки: ему разрешено по утрам чистить для камбуза картошку, растапливать печку и пилить снег. Доктор заботливо следит, чтобы Санин как можно больше дышал свежим воздухом — особенно во время погрузочно-разгрузочных работ, а повар сочувственно относится к постоянным жалобам гостя на волчий аппетит.
Так я вновь встретился с друзьями-полярниками острова Врангеля. Эта встреча окончательно убедила меня в том, что могуществу Яши нет предела. Я верил, что, если мне захочется поболтать с английской королевой, через три минуты в эфире прозвучит: «Королева на проводе. Хау ду ю ду? Какого вы мнения о последнем футбольном матче моих подданных?» Да что королева! Этот маг эфира может устроить даже разговор с женой, если дома есть телефон, — когда доктор Лукачев позвонил в Псков своей супруге, та никак не хотела верить, что её муж находится на льдине в шести тысячах километрах.
Вот так работал на станции полярный радист Яков Баранов. Каждые три часа — днём ли, ночью — он передавал в Центр последние сведения о настроении Арктики. Он не помнит, когда ночью спал, как все люди, — часов шесть-семь, не вставая.
— Даже дома месяца два не могу стать человеком, — жаловался Яша. — Каждые три часа вскакиваю с постели, словно пружина подбрасывает, и шарю руками в поисках рации. Жена смеётся и плачет — спать не даю…
Однажды, когда радист антарктической станции «Молодёжная» Яков Баранов ухитрился в один день переговорить со всеми континентами, приятель сказал:
— Я бы вашему брату не только не платил за работу, а, наоборот, брал бы деньги с вас. Потому что вы не работаете, а наслаждаетесь, черти эфирные.
И это говорилось человеку, который ел, спал — жил у рации, не отходя от неё.
Хорошо, когда на свете есть такие одержимые!
ИНТЕРВЬЮ НАД БЫВШЕЙ ТРЕЩИНОЙ
Я сижу в домике метеоролога — в том самом, под которым два месяца назад прошла трещина. Сейчас её не видно, она заделана швом покрепче хирургического, но мысль о том, что внизу всё-таки трещина, пусть бывшая, этакой занозой расположилась где-то в районе селезёнки. Когда под тобой три с половиной километра холодной воды, от которой тебя отделяет такая ненадёжная субстанция, как лёд (тоже вода, кстати, один черт), попробуй об этом не думать! «И разверзнулся лёд, и в пучину морскую всё, что было на нём, без остатка ушло», — вспоминаются ободряющие строки полярного фольклора.
— Значит, трещина… — третий раз спрашиваю я.
— Заросла, нет её, — напоминает Кизино. — Так, интересующая вас актинометрия занимается изучением прихода и распределения солнечного тепла. Она…
— А не может она вдруг… того?
— Актинометрия?
— Нет, трещина.
— Может, — успокаивает Георгий Иосифович. — Как и во всяком другом месте. В последнее время я уделяю ей много внимания.
— Трещине?
— Актинометрии, — задумчиво говорит Георгий Иосифович. — Если вы ещё один раз упомянете о трещине…
— Зачем? — удивляюсь я. — Раз вы говорите, что она заросла, — значит так оно и есть. Кстати, поскольку вы завели разговор о трещине, интересно было бы узнать, какова вероятность её разрыва на прежнем месте.
— Кто её знает, — зевнув, отвечает Кизино. — Может, она уже сейчас разошлась. Итак, Арктика получает в летний период тепла не меньше, чем субтропики, и если бы снег не отражал девяноста процентов солнечных лучей, мы бы здесь выращивали виноград.
Сегодня Георгий Иосифович согласился уделить мне два часа времени, и я знакомлюсь с хозяйством метеорологов. На площадке у домика стоят мачты с флюгерам, и на подставках — деревянные ящики, похожие на пчелиные ульи. На первый взгляд — вещи бесхитростные. Зато внутри домик оборудован как научная лаборатория. Со всех сторон он опоясан кабелями, многие из которых скрыты под снегом (через несколько дней, откапывая домик Кизино, я чуть не разрубил один кабель лопатой). Вместе с приборами на площадке мёрзнут датчики, которые круглые сутки регистрируют поступление тепла — для изучения теплового баланса Арктики. Добытые сведения датчики великодушно передают регистратору — электронному прибору, который вычерчивает кривые на диаграммной ленте. Эти кривые и позволяют вычислить, сколько тепла поступило за отрезок времени.
Кизино ведёт и оперативные наблюдения за погодой, составляет синоптические сводки для института прогнозов — те самые, из-за которых Яша Баранов не может выспаться, — регистрирует силу и направление ветра, влажность, температуру и давление воздуха. И все эти данные можно получить, не выходя из домика, благодаря датчикам — отличное название для этих бескорыстных приборов. Но сообщать человеку о видимости и облачности датчики ещё не научились, и это обстоятельство не позволяет метеорологу стать законченным домоседом.
Кизино подвергает материалы первичной обработке и отдаёт их в распоряжение прогнозистов. Кстати, именно по их рекомендациям выбирается наиболее подходящее время для экспедиций, начала навигации по Северному морскому пути.
— Как вы думаете, — продолжает Кизино, — каковы основные источники тепла в наших широтах?
— Солнце, — догадался я, — и эти… газовые плиты на камбузе.
— Два основных источника вы назвали правильно, — похвалил Кизино, — но забыли ещё об одном: о тёплых водах Гольфстрима. Вот мы и подошли к интереснейшей проблеме: можно ли будет в Арктике выращивать виноград и какие мероприятия для этого необходимы. Солнечную энергию примем за величину постоянную — ну, на ближайшие сто тысяч лет. Значит, решение проблемы — либо в установке на камбузе дополнительной плиты, что крайне сложно из-за ограниченности площади камбуза, либо — в Гольфстриме. Можно, конечно, поставить цепочку людей с вёдрами, которые будут черпать из Гольфстрима воду и лить её в Ледовитый океан, но потребуется несколько десятков тысяч вёдер — бухгалтерия на такой расход не пойдёт. Имеется более рентабельный проект инженера Борисова: Берингов пролив перегораживается плотиной, мощные насосы перекачивают воду Ледовитого океана в Тихий, и тогда Гольфстрим начнёт заполнять вакуум более интенсивно. Есть и другой проект, по которому лёд Арктики можно засыпать угольной пылью. Просто и логично: почерневшие льды будут жадно поглощать солнечные лучи — себе на погибель. Проводились опыты: отдельные льдины в проливах посыпались пылью, и вскрытие льда происходило действительно на несколько дней раньше, чем в других местах. Но для растопления таким способом всех льдов Арктики разведанных мировых запасов угля маловато. Кстати, а представляете ли вы себе, что произойдёт, если все льды будут растоплены?
— Думаю, — осторожно сказал я, — что нам с вами грозит опасность промочить ноги. Придётся спасаться на клиперботах.
— Безусловно, — согласился Кизино, — насморком мы будем обеспечены. Ну, а что произойдёт с климатом на земном шаре?
— А хватит ли у нас клиперботов? — поинтересовался я. — На всякий случай, знаете ли. Трещины, то, се…
— Хватит, — успокоил Кизино. — Так с климатом произойдут самые чудесные превращения, о коих учёные придерживаются диаметрально противоположных взглядов. Когда закончится всемирный потоп, Сахара, быть может, станет житницей Земли, а летний Киев станет центром зимних Олимпийских игр. Загорать и принимать солнечные ванны жители сурового Крыма поедут на таймырские курорты, а снабжать Ташкент персиками будет знойный Якутск.
— Так, может, не будем торопиться растапливать льды? — попросил я.
— Подождём, — великодушно согласился Кизино. Георгий Иосифович на льдине один из самых старших по возрасту людей, ему 44 года. С мнением опытного полярника, зимовавшего в Антарктике и на многих дрейфующих станциях, ребята очень даже считаются: оно почти всегда необычно и потому интересно. Панов мне сказал, что Кизино для него — великолепный стимулятор: он редко когда соглашается на совещаниях с предложениями начальника станции, и разгорается спор, в котором и рождается правильное решение. Когда я спросил Панова, не подрывает ли такой демократизм авторитет руководителя, он ответил:
«Лучше поссориться, поспорить и найти истину, чем дружно проголосовать и ошибиться». Афоризм, который неплохо бы вызубрить наизусть руководящим товарищам — разумеется, отдельным, некоторым, иным (упаси меня бог обобщать!). В самом деле, мне рассказывали про отдельных, нетипичных товарищей, которые относились к своему мнению, как великие художники к законченной картине, в которой исправлять нечего, поскольку она — совершенство. И вдруг отдельный товарищ с горестным изумлением узнавал из многотиражки, что его мнение выброшено на свалку, рядом с пустыми консервными банками и разбитыми гипсовыми поделками. Тогда он начинал соглашаться, спорить и обсуждать, но уже было поздно: мнения, как и другие предметы, со свалки возвращаются слишком уценёнными.
Товарищи уважают Кизино за резкую прямоту и честность во всем — в работе, в быту, в отношениях с людьми. Но резкость — это вовсе не значит суровость. Опытный, ироничный и умный человек, Кизино бережно относится к молодым ребятам, охотно делится своими большими познаниями и не унижает за ошибки. Поэтому общаться с ним приятно — его непринужденвесть передаётся собеседнику.
Мы вышли на площадку. Жулька и Пузо, которые провожали меня к домику, оказались на том же месте, где я их оставил. Собаки льстиво замотали хвостами.
— Такую преданность нужно вознаграждать, — сказал я, вытаскивая из кармана шубы рафинад. — Ко мне!
К моему удивлению, Жулька и Пузо не шелохнулись — словно примёрзли к снегу.
— Ко мне! — громче повторил я, подбрасывая на ладони рафинад.
Псы заскулили — и ни с места. Кизино засмеялся.
— Бесполезно, — с удовлетворением сказал он. — Если бы площадка вместо снега была посыпана сахарным песком — всё равно бы облизывались издали.
И Георгий Иосифович поведал мне причину такого мистического уважения собак к метеорологической площадке. Однажды он пришёл с обеда и обнаружил вместо датчиков обрывки проводов. Эта диверсия не на шутку встревожила Кизино: запасных датчиков у него не было. Подозрение пало на Жульку и Пузо, на снегу явственно отпечатались их преступные следы. Началось следствие. Допрос не дал ничего: преступники словно воды в рот набрали. Тогда Кизино начал распутывать следы, исходил весь лагерь и в конце концов нашёл украденное добро — чуть ли не в двух метрах от площадки. Когда псы увидели детектива, грозно идущего к ним с уликами в руках, то сразу же поджали хвосты.
— Пришлось всыпать, — закончил Кизино, — и достаточно ощутимо. С тех пор на площадку — ни шагу, провожают меня до неё и ждут, пока я не выйду из запретной зоны. А когда на короткое время у нас появился Мишка, он как ни в чём не бывало бежал за мной на площадку, ведь табу на него не распространялось. Сначала Жулька и Пузо злорадно ожидали, что Мишке сейчас достанется на орехи, а потом открыто возмущались — почему новой, без всяких заслуг собаке можно, а им нельзя. Очень ревновали.
Кизино заглянул в метеобудку, проверил приборы. — На «СП-5», — вспомнил он, — между площадкой и лагерем прошла трещина. Сначала ребята перекинули через неё доски, и мы ходили по этому мостику. А потом площадку оборудовали ближе к станции — от греха подальше. Ну, пришло время давать радистам работу, аудиенция закончена.
Кизино отправился в домик, а я — вознаграждать теряющих остатки терпения Жульку и Пузана.
— Значит, трещина… — третий раз спрашиваю я.
— Заросла, нет её, — напоминает Кизино. — Так, интересующая вас актинометрия занимается изучением прихода и распределения солнечного тепла. Она…
— А не может она вдруг… того?
— Актинометрия?
— Нет, трещина.
— Может, — успокаивает Георгий Иосифович. — Как и во всяком другом месте. В последнее время я уделяю ей много внимания.
— Трещине?
— Актинометрии, — задумчиво говорит Георгий Иосифович. — Если вы ещё один раз упомянете о трещине…
— Зачем? — удивляюсь я. — Раз вы говорите, что она заросла, — значит так оно и есть. Кстати, поскольку вы завели разговор о трещине, интересно было бы узнать, какова вероятность её разрыва на прежнем месте.
— Кто её знает, — зевнув, отвечает Кизино. — Может, она уже сейчас разошлась. Итак, Арктика получает в летний период тепла не меньше, чем субтропики, и если бы снег не отражал девяноста процентов солнечных лучей, мы бы здесь выращивали виноград.
Сегодня Георгий Иосифович согласился уделить мне два часа времени, и я знакомлюсь с хозяйством метеорологов. На площадке у домика стоят мачты с флюгерам, и на подставках — деревянные ящики, похожие на пчелиные ульи. На первый взгляд — вещи бесхитростные. Зато внутри домик оборудован как научная лаборатория. Со всех сторон он опоясан кабелями, многие из которых скрыты под снегом (через несколько дней, откапывая домик Кизино, я чуть не разрубил один кабель лопатой). Вместе с приборами на площадке мёрзнут датчики, которые круглые сутки регистрируют поступление тепла — для изучения теплового баланса Арктики. Добытые сведения датчики великодушно передают регистратору — электронному прибору, который вычерчивает кривые на диаграммной ленте. Эти кривые и позволяют вычислить, сколько тепла поступило за отрезок времени.
Кизино ведёт и оперативные наблюдения за погодой, составляет синоптические сводки для института прогнозов — те самые, из-за которых Яша Баранов не может выспаться, — регистрирует силу и направление ветра, влажность, температуру и давление воздуха. И все эти данные можно получить, не выходя из домика, благодаря датчикам — отличное название для этих бескорыстных приборов. Но сообщать человеку о видимости и облачности датчики ещё не научились, и это обстоятельство не позволяет метеорологу стать законченным домоседом.
Кизино подвергает материалы первичной обработке и отдаёт их в распоряжение прогнозистов. Кстати, именно по их рекомендациям выбирается наиболее подходящее время для экспедиций, начала навигации по Северному морскому пути.
— Как вы думаете, — продолжает Кизино, — каковы основные источники тепла в наших широтах?
— Солнце, — догадался я, — и эти… газовые плиты на камбузе.
— Два основных источника вы назвали правильно, — похвалил Кизино, — но забыли ещё об одном: о тёплых водах Гольфстрима. Вот мы и подошли к интереснейшей проблеме: можно ли будет в Арктике выращивать виноград и какие мероприятия для этого необходимы. Солнечную энергию примем за величину постоянную — ну, на ближайшие сто тысяч лет. Значит, решение проблемы — либо в установке на камбузе дополнительной плиты, что крайне сложно из-за ограниченности площади камбуза, либо — в Гольфстриме. Можно, конечно, поставить цепочку людей с вёдрами, которые будут черпать из Гольфстрима воду и лить её в Ледовитый океан, но потребуется несколько десятков тысяч вёдер — бухгалтерия на такой расход не пойдёт. Имеется более рентабельный проект инженера Борисова: Берингов пролив перегораживается плотиной, мощные насосы перекачивают воду Ледовитого океана в Тихий, и тогда Гольфстрим начнёт заполнять вакуум более интенсивно. Есть и другой проект, по которому лёд Арктики можно засыпать угольной пылью. Просто и логично: почерневшие льды будут жадно поглощать солнечные лучи — себе на погибель. Проводились опыты: отдельные льдины в проливах посыпались пылью, и вскрытие льда происходило действительно на несколько дней раньше, чем в других местах. Но для растопления таким способом всех льдов Арктики разведанных мировых запасов угля маловато. Кстати, а представляете ли вы себе, что произойдёт, если все льды будут растоплены?
— Думаю, — осторожно сказал я, — что нам с вами грозит опасность промочить ноги. Придётся спасаться на клиперботах.
— Безусловно, — согласился Кизино, — насморком мы будем обеспечены. Ну, а что произойдёт с климатом на земном шаре?
— А хватит ли у нас клиперботов? — поинтересовался я. — На всякий случай, знаете ли. Трещины, то, се…
— Хватит, — успокоил Кизино. — Так с климатом произойдут самые чудесные превращения, о коих учёные придерживаются диаметрально противоположных взглядов. Когда закончится всемирный потоп, Сахара, быть может, станет житницей Земли, а летний Киев станет центром зимних Олимпийских игр. Загорать и принимать солнечные ванны жители сурового Крыма поедут на таймырские курорты, а снабжать Ташкент персиками будет знойный Якутск.
— Так, может, не будем торопиться растапливать льды? — попросил я.
— Подождём, — великодушно согласился Кизино. Георгий Иосифович на льдине один из самых старших по возрасту людей, ему 44 года. С мнением опытного полярника, зимовавшего в Антарктике и на многих дрейфующих станциях, ребята очень даже считаются: оно почти всегда необычно и потому интересно. Панов мне сказал, что Кизино для него — великолепный стимулятор: он редко когда соглашается на совещаниях с предложениями начальника станции, и разгорается спор, в котором и рождается правильное решение. Когда я спросил Панова, не подрывает ли такой демократизм авторитет руководителя, он ответил:
«Лучше поссориться, поспорить и найти истину, чем дружно проголосовать и ошибиться». Афоризм, который неплохо бы вызубрить наизусть руководящим товарищам — разумеется, отдельным, некоторым, иным (упаси меня бог обобщать!). В самом деле, мне рассказывали про отдельных, нетипичных товарищей, которые относились к своему мнению, как великие художники к законченной картине, в которой исправлять нечего, поскольку она — совершенство. И вдруг отдельный товарищ с горестным изумлением узнавал из многотиражки, что его мнение выброшено на свалку, рядом с пустыми консервными банками и разбитыми гипсовыми поделками. Тогда он начинал соглашаться, спорить и обсуждать, но уже было поздно: мнения, как и другие предметы, со свалки возвращаются слишком уценёнными.
Товарищи уважают Кизино за резкую прямоту и честность во всем — в работе, в быту, в отношениях с людьми. Но резкость — это вовсе не значит суровость. Опытный, ироничный и умный человек, Кизино бережно относится к молодым ребятам, охотно делится своими большими познаниями и не унижает за ошибки. Поэтому общаться с ним приятно — его непринужденвесть передаётся собеседнику.
Мы вышли на площадку. Жулька и Пузо, которые провожали меня к домику, оказались на том же месте, где я их оставил. Собаки льстиво замотали хвостами.
— Такую преданность нужно вознаграждать, — сказал я, вытаскивая из кармана шубы рафинад. — Ко мне!
К моему удивлению, Жулька и Пузо не шелохнулись — словно примёрзли к снегу.
— Ко мне! — громче повторил я, подбрасывая на ладони рафинад.
Псы заскулили — и ни с места. Кизино засмеялся.
— Бесполезно, — с удовлетворением сказал он. — Если бы площадка вместо снега была посыпана сахарным песком — всё равно бы облизывались издали.
И Георгий Иосифович поведал мне причину такого мистического уважения собак к метеорологической площадке. Однажды он пришёл с обеда и обнаружил вместо датчиков обрывки проводов. Эта диверсия не на шутку встревожила Кизино: запасных датчиков у него не было. Подозрение пало на Жульку и Пузо, на снегу явственно отпечатались их преступные следы. Началось следствие. Допрос не дал ничего: преступники словно воды в рот набрали. Тогда Кизино начал распутывать следы, исходил весь лагерь и в конце концов нашёл украденное добро — чуть ли не в двух метрах от площадки. Когда псы увидели детектива, грозно идущего к ним с уликами в руках, то сразу же поджали хвосты.
— Пришлось всыпать, — закончил Кизино, — и достаточно ощутимо. С тех пор на площадку — ни шагу, провожают меня до неё и ждут, пока я не выйду из запретной зоны. А когда на короткое время у нас появился Мишка, он как ни в чём не бывало бежал за мной на площадку, ведь табу на него не распространялось. Сначала Жулька и Пузо злорадно ожидали, что Мишке сейчас достанется на орехи, а потом открыто возмущались — почему новой, без всяких заслуг собаке можно, а им нельзя. Очень ревновали.
Кизино заглянул в метеобудку, проверил приборы. — На «СП-5», — вспомнил он, — между площадкой и лагерем прошла трещина. Сначала ребята перекинули через неё доски, и мы ходили по этому мостику. А потом площадку оборудовали ближе к станции — от греха подальше. Ну, пришло время давать радистам работу, аудиенция закончена.
Кизино отправился в домик, а я — вознаграждать теряющих остатки терпения Жульку и Пузана.
ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ БАНЯ
Наутро кто-то пустил слух, что доктор Лукачев предлагает старой смене остаться и отработать пять дней в пользу новой. Доктор яростно отказывался от авторства, и в кают-компании хохотали до колик.
Сегодня старики праздновали свою двадцать четвёртую баню. Пишу это не остроты ради: по баням на льдине ведётся отсчёт времени. Здесь не скажут: «Осталось два месяца»; выплеснув на себя последний таз чистой воды, зимовщик провозгласит торжественно:
«Через четыре бани полетим домой, ребята!»
Видимо, не все читатели мылись в бане на полюсе, и поэтому коротко расскажу, что это такое. Наиболее проницательные из вас уже догадались, что здесь нет беломраморных стен, гранитных скамей, полупьяных пространщиков и буфета с пивом. Нет и собачьих номерков, которые посетитель привязывает к ноге. Но зато есть масса других достоинств, не снившихся комфортабельной материковой бане.
Представьте себе зарывшийся по плечи в снег щитовой домик размером с гараж для индивидуальной автомашины. По выдолбленным в снегу ступенькам вы спускаетесь вниз и протискиваетесь в помещение через перекошенную из-за разницы температур дверь. Вход, прошу заметить, бесплатный. В правом дальнем углу — бак с горячей водой (растопленные брикеты снега). Возле бака тепло, оттуда несёт паром, и вы, предвкушая удовольствие, начинаете быстро раздеваться. Снимаете унты, меховые носки-унтята, обычные носки — и начинается серия прыжков: пол возле двери покрыт хитро замаскированным льдом. Отпрыгав своё, вы присоединяетесь к группе намыленных друзей и с наслаждением трёте себя мочалкой. Хорошо! От счастья вы даже закрываете глаза, и в это превосходное мгновенье дверь со скрежетом распахивается, чтобы обдать ваше разгорячённое тело лютым морозным воздухом: это любознатель— ный товарищ интересуется, хороша ли водичка. В товарища летят проклятья, но на нём — ушанка, он плохо слышит и с тупым упорством переспрашивает насчёт водички. Кто-то запускает в него мочалкой, и удовлетворённый этим ответом товарищ с ухмылками закрывает дверь. Вы продолжаете самозабвенно мыться до тех пор, пока не замечаете, что бак пуст: наблюдение, от которого кровь стынет в жилах. Разумеется, в этот момент вы намылены с ног до головы, а друзья уже оделись и ушли.
— Эй, кто там есть живой?! — с безумной надеждой орёте вы.
Глас вопиющего на льдине — после бани все пьют кофе в кают-компании. Запустив в бак самое длинное проклятье, которым вы располагаете, и убедившись, что воды от этого не прибавилось, вы совершаете героический рейд за брикетами снега. В результате мыльная пена застывает на вас, как белила, и отодрать её можно лишь наждачной бумагой. С грехом пополам вы приводите себя в порядок, одеваетесь, вибрируя каждой клеточкой тела, и мчитесь пить кофе.
Если бы вы проделали такую процедуру дома, на материке, государственный бюджет затрещал бы от оплаты ваших больничных листков. Но лично я был совершенно потрясён тем, что после такой бани у меня намертво исчез насморк, от которого до бани не было никакого спасения. В ознаменование этого чуда я подарил дарил доктору Парамонову мочалку — капроновую сетку, которой драил своё тело в тропиках на рыболовном траулере. К сведению моих друзей — рыбаков «Канопуca»: ваша мочалка пользуется на дрейфующей станции огромным успехом. Сам Данилыч прилетел с подскока, чтобы её опробовать, и дал ей исключительно высокую оценку. Он сказал, что только обладатели такой мочалки могут с полным правом судить о полноте человеческого счастья. Он добавил, что если бы Чингисхан, и Аттила и прочие именитые преступники владели подобной сеткой, то не выходили бы из бани и прославились бы не жестокостями и вандализмом, а неслыханной чистотой своего тела. Да, так моются на полюсе. Хвала тем, кто наслаждался этой баней все двадцать четыре раза! Они испили полную чашу, не оставив на дне ни капли; каждые пятнадцать дней от бани до бани — это полярная ночь без прилетающих с материка самолётов, это пурга и разводья, тоска по дому и напряжённейшая работа в условиях, которым нет сравнения: ведь даже в Антарктиде, с её морозами и с трещинами в ледниках, под ногами — твердь мы провожаем на полосу первую группу людей, принявших все двадцать четыре бани.
Доктор Лукачев, чуть растерянный, стоит посреди комнаты. Его губы что-то шепчут, и, кажется, я слышу:
Дай оглянусь! Простите ж, сени, Где дни мои текли В глуши…
— Триста семьдесят четыре дня — достаточно? — спрашивает доктор.
— Вполне, вполне, — заверяем мы наперебой.
— То-то, — удовлетворённо вздыхает доктор и тут же спохватывается: — Чуть не забыл!
И бережно, как филателист драгоценную марку, отрывает от календаря листок 19 апреля 1967 года.
— На память, — поясняет доктор, укладывая листок в бумажник.
Мы тащим его чемоданы на полосу. Здесь уже находятся остальные улетающие.
Вот Павел Андреевич Цветков, инженер-механик, бульдозерист, тракторист, дизелист и прочая, и прочая, и прочая. Ему сорок восемь лет, и прожил он их
— дай бог каждому: до нынешнего дрейфа три раза зимовал в Антарктиде, в Мирном и на станциях «Восток» и «Новолазаревская». Павел Андреевич — глава полярной семьи: старший сын в Антарктиде, средний и младший учатся на полярников и вот-вот станут ими. Отличный мастер своего дела, умный и спокойный человек — таким цены нет на трудных зимовках.
Инженер-аэролог Саша Клягин, битком набитый оптимизмом длинный и очкастый парень. При первом же знакомстве он ошеломляет необузданным весельем. Улетают физик Владимир Николаев, гидролог Архипов, доктор Лукачев… Через несколько дней они будут дома — мысль, в правдоподобие которой трудно поверить.
— Не нравится мне этот ветерок, — командир «Аннушки» Саша Лаптев скептически посматривает на небо. — По местам!
Торопливые объятия, поцелуи. Панов лихорадочно щёлкает затвором своего аппарата — на материк улетают первые ласточки!
— От винта!
«Аннушка» разворачивается, мчится по полосе и взмывает в воздух. Затем делает над лагерем прощальные круги, и мы физически ощущаем, как до боли в глазах всматриваются в родную льдину пять человек, проживших на ней двадцать четыре бани.
Лев Валерьянович Булатов похлопывает по плечу Парамонова.
— Не грустите, доктор, нам осталось всего… двадцать три!
— Ах, как быстро летит время! — весело удивляется доктор.
Вскоре с подскока сообщают, что наши старички благополучно улетели на материк. Им повезло: к вечеру началась пурга.
Сегодня старики праздновали свою двадцать четвёртую баню. Пишу это не остроты ради: по баням на льдине ведётся отсчёт времени. Здесь не скажут: «Осталось два месяца»; выплеснув на себя последний таз чистой воды, зимовщик провозгласит торжественно:
«Через четыре бани полетим домой, ребята!»
Видимо, не все читатели мылись в бане на полюсе, и поэтому коротко расскажу, что это такое. Наиболее проницательные из вас уже догадались, что здесь нет беломраморных стен, гранитных скамей, полупьяных пространщиков и буфета с пивом. Нет и собачьих номерков, которые посетитель привязывает к ноге. Но зато есть масса других достоинств, не снившихся комфортабельной материковой бане.
Представьте себе зарывшийся по плечи в снег щитовой домик размером с гараж для индивидуальной автомашины. По выдолбленным в снегу ступенькам вы спускаетесь вниз и протискиваетесь в помещение через перекошенную из-за разницы температур дверь. Вход, прошу заметить, бесплатный. В правом дальнем углу — бак с горячей водой (растопленные брикеты снега). Возле бака тепло, оттуда несёт паром, и вы, предвкушая удовольствие, начинаете быстро раздеваться. Снимаете унты, меховые носки-унтята, обычные носки — и начинается серия прыжков: пол возле двери покрыт хитро замаскированным льдом. Отпрыгав своё, вы присоединяетесь к группе намыленных друзей и с наслаждением трёте себя мочалкой. Хорошо! От счастья вы даже закрываете глаза, и в это превосходное мгновенье дверь со скрежетом распахивается, чтобы обдать ваше разгорячённое тело лютым морозным воздухом: это любознатель— ный товарищ интересуется, хороша ли водичка. В товарища летят проклятья, но на нём — ушанка, он плохо слышит и с тупым упорством переспрашивает насчёт водички. Кто-то запускает в него мочалкой, и удовлетворённый этим ответом товарищ с ухмылками закрывает дверь. Вы продолжаете самозабвенно мыться до тех пор, пока не замечаете, что бак пуст: наблюдение, от которого кровь стынет в жилах. Разумеется, в этот момент вы намылены с ног до головы, а друзья уже оделись и ушли.
— Эй, кто там есть живой?! — с безумной надеждой орёте вы.
Глас вопиющего на льдине — после бани все пьют кофе в кают-компании. Запустив в бак самое длинное проклятье, которым вы располагаете, и убедившись, что воды от этого не прибавилось, вы совершаете героический рейд за брикетами снега. В результате мыльная пена застывает на вас, как белила, и отодрать её можно лишь наждачной бумагой. С грехом пополам вы приводите себя в порядок, одеваетесь, вибрируя каждой клеточкой тела, и мчитесь пить кофе.
Если бы вы проделали такую процедуру дома, на материке, государственный бюджет затрещал бы от оплаты ваших больничных листков. Но лично я был совершенно потрясён тем, что после такой бани у меня намертво исчез насморк, от которого до бани не было никакого спасения. В ознаменование этого чуда я подарил дарил доктору Парамонову мочалку — капроновую сетку, которой драил своё тело в тропиках на рыболовном траулере. К сведению моих друзей — рыбаков «Канопуca»: ваша мочалка пользуется на дрейфующей станции огромным успехом. Сам Данилыч прилетел с подскока, чтобы её опробовать, и дал ей исключительно высокую оценку. Он сказал, что только обладатели такой мочалки могут с полным правом судить о полноте человеческого счастья. Он добавил, что если бы Чингисхан, и Аттила и прочие именитые преступники владели подобной сеткой, то не выходили бы из бани и прославились бы не жестокостями и вандализмом, а неслыханной чистотой своего тела. Да, так моются на полюсе. Хвала тем, кто наслаждался этой баней все двадцать четыре раза! Они испили полную чашу, не оставив на дне ни капли; каждые пятнадцать дней от бани до бани — это полярная ночь без прилетающих с материка самолётов, это пурга и разводья, тоска по дому и напряжённейшая работа в условиях, которым нет сравнения: ведь даже в Антарктиде, с её морозами и с трещинами в ледниках, под ногами — твердь мы провожаем на полосу первую группу людей, принявших все двадцать четыре бани.
Доктор Лукачев, чуть растерянный, стоит посреди комнаты. Его губы что-то шепчут, и, кажется, я слышу:
Дай оглянусь! Простите ж, сени, Где дни мои текли В глуши…
— Триста семьдесят четыре дня — достаточно? — спрашивает доктор.
— Вполне, вполне, — заверяем мы наперебой.
— То-то, — удовлетворённо вздыхает доктор и тут же спохватывается: — Чуть не забыл!
И бережно, как филателист драгоценную марку, отрывает от календаря листок 19 апреля 1967 года.
— На память, — поясняет доктор, укладывая листок в бумажник.
Мы тащим его чемоданы на полосу. Здесь уже находятся остальные улетающие.
Вот Павел Андреевич Цветков, инженер-механик, бульдозерист, тракторист, дизелист и прочая, и прочая, и прочая. Ему сорок восемь лет, и прожил он их
— дай бог каждому: до нынешнего дрейфа три раза зимовал в Антарктиде, в Мирном и на станциях «Восток» и «Новолазаревская». Павел Андреевич — глава полярной семьи: старший сын в Антарктиде, средний и младший учатся на полярников и вот-вот станут ими. Отличный мастер своего дела, умный и спокойный человек — таким цены нет на трудных зимовках.
Инженер-аэролог Саша Клягин, битком набитый оптимизмом длинный и очкастый парень. При первом же знакомстве он ошеломляет необузданным весельем. Улетают физик Владимир Николаев, гидролог Архипов, доктор Лукачев… Через несколько дней они будут дома — мысль, в правдоподобие которой трудно поверить.
— Не нравится мне этот ветерок, — командир «Аннушки» Саша Лаптев скептически посматривает на небо. — По местам!
Торопливые объятия, поцелуи. Панов лихорадочно щёлкает затвором своего аппарата — на материк улетают первые ласточки!
— От винта!
«Аннушка» разворачивается, мчится по полосе и взмывает в воздух. Затем делает над лагерем прощальные круги, и мы физически ощущаем, как до боли в глазах всматриваются в родную льдину пять человек, проживших на ней двадцать четыре бани.
Лев Валерьянович Булатов похлопывает по плечу Парамонова.
— Не грустите, доктор, нам осталось всего… двадцать три!
— Ах, как быстро летит время! — весело удивляется доктор.
Вскоре с подскока сообщают, что наши старички благополучно улетели на материк. Им повезло: к вечеру началась пурга.
ПУРГА
Ох и гнусная же это штука — пурга! Небо посылает её людям как напоминание: не задирайте носы, не зазнавайтесь, на земном шаре вы ещё не хозяева, а гости; мирно расходитесь по домам, терпеливо ждите и не богохульствуйте.
Примерно так мы и поступили — со скрежетом зубовным. Когда сорвавшийся с цепи антициклон бушует, налетает, переворачивает все вверх дном и снова несётся со скоростью тридцать метров в секунду, дальние прогулки стоит отложить до лучших времён. Конечно, основные научные наблюдения продолжались
— отменить их никакая пурга не в состоянии, но от графика перевозок остались одни воспоминания: самолёт в такую погоду беспомощен, как мотылёк. Один раз в полярную ночь на Чукотке мне довелось болтаться в самолёте, когда ветер достигал восемнадцати метров в секунду: ближайшие аэропорты принимать нас не хотели и лишь тогда, когда горючее было на исходе, смилостивились. Должен признаться, посадка запомнилась мне надолго. Пурга шуток не любит, чувства юмора у неё ни на грош.
Особенно тяжело переживал вынужденное безделье экипаж «Аннушки», которая вмёрзла лыжами в полосу. Чтобы лётчики меньше скучали, Булатов в дни пурги назначал их дежурными по лагерю, что слабо утешало этих людей, которые, как известно, по-человечески чувствуют себя только в воздухе.
Я же почти не вылезал из домика — у меня оказалась слишком тёплая шуба. Это отнюдь не парадокс: когда в пургу идёшь против ветра, то затрачиваешь столько сил, будто тащишь тяжело гружённый воз. Одежда должна быть тёплой, но лёгкой, а моя пудовая шуба на собачьем меху, которую я благословлял в безветренный мороз, совершенно не годилась в пургу. Как-то я решил в порядке послеобеденного моциона добрести до полосы, проделал это двухсотметровое путешествие и вернулся домой мокрый как мышь.
Даже унты, прославленная северная обувь, оказались вовсе не такими надёжными, как я предполагал. Перед моим отлётом на полюс Георгий Иванович Матвейчук, полярник-ветеран, посоветовал взять с собой резиновые сапоги. Я принял этот совет за весёлую шутку и потом проклинал своё легкомыслие. В полярный день, когда становится теплее, унты быстро намокают, и зимовщики предпочитают носить резиновые сапоги на воздушной прокладке.
— Не забудьте написать — с портянками, — вставил Белоусов. — Не эстетично, но тепло.
Проснувшись, мы лежали на нарах и беседовали о жизни. Мы — это Белоусов, Парамонов и я. В комнате было около нуля, и вылезать из спальных мешков никому не хотелось. Время от времени кто-либо грозился встать и растопить печку, но этот благородный порыв быстро гас, как свеча на ветру. Вечером в домике было тридцать два градуса, и мы валялись на нарах чуть ли не нагишом. С каждым часом тепло улетучивалось, вентиляционное отверстие пришлось заткнуть пробкой, и всё равно к утру я дрожал в мешке, хотя нашёл в себе силы надеть брюки и свитер.
Примерно так мы и поступили — со скрежетом зубовным. Когда сорвавшийся с цепи антициклон бушует, налетает, переворачивает все вверх дном и снова несётся со скоростью тридцать метров в секунду, дальние прогулки стоит отложить до лучших времён. Конечно, основные научные наблюдения продолжались
— отменить их никакая пурга не в состоянии, но от графика перевозок остались одни воспоминания: самолёт в такую погоду беспомощен, как мотылёк. Один раз в полярную ночь на Чукотке мне довелось болтаться в самолёте, когда ветер достигал восемнадцати метров в секунду: ближайшие аэропорты принимать нас не хотели и лишь тогда, когда горючее было на исходе, смилостивились. Должен признаться, посадка запомнилась мне надолго. Пурга шуток не любит, чувства юмора у неё ни на грош.
Особенно тяжело переживал вынужденное безделье экипаж «Аннушки», которая вмёрзла лыжами в полосу. Чтобы лётчики меньше скучали, Булатов в дни пурги назначал их дежурными по лагерю, что слабо утешало этих людей, которые, как известно, по-человечески чувствуют себя только в воздухе.
Я же почти не вылезал из домика — у меня оказалась слишком тёплая шуба. Это отнюдь не парадокс: когда в пургу идёшь против ветра, то затрачиваешь столько сил, будто тащишь тяжело гружённый воз. Одежда должна быть тёплой, но лёгкой, а моя пудовая шуба на собачьем меху, которую я благословлял в безветренный мороз, совершенно не годилась в пургу. Как-то я решил в порядке послеобеденного моциона добрести до полосы, проделал это двухсотметровое путешествие и вернулся домой мокрый как мышь.
Даже унты, прославленная северная обувь, оказались вовсе не такими надёжными, как я предполагал. Перед моим отлётом на полюс Георгий Иванович Матвейчук, полярник-ветеран, посоветовал взять с собой резиновые сапоги. Я принял этот совет за весёлую шутку и потом проклинал своё легкомыслие. В полярный день, когда становится теплее, унты быстро намокают, и зимовщики предпочитают носить резиновые сапоги на воздушной прокладке.
— Не забудьте написать — с портянками, — вставил Белоусов. — Не эстетично, но тепло.
Проснувшись, мы лежали на нарах и беседовали о жизни. Мы — это Белоусов, Парамонов и я. В комнате было около нуля, и вылезать из спальных мешков никому не хотелось. Время от времени кто-либо грозился встать и растопить печку, но этот благородный порыв быстро гас, как свеча на ветру. Вечером в домике было тридцать два градуса, и мы валялись на нарах чуть ли не нагишом. С каждым часом тепло улетучивалось, вентиляционное отверстие пришлось заткнуть пробкой, и всё равно к утру я дрожал в мешке, хотя нашёл в себе силы надеть брюки и свитер.