Курс — на Якутск, куда мы летим с грузом рыбы. В полёте я обычно располагаюсь между креслами пилотов, но в самые интересные моменты — во время взлёта и посадки — бортмеханик Валерий, высокий и симпатичный юноша с серьёзными глазами, вежливо просит уступить ему место. Валерий следит за работой двигателей, убирает и выпускает шасси и каждые несколько секунд сообщает командиру корабля высоту и скорость. Особенно важны эти данные при посадке, когда мозг пилота превращается в быстродействующую счётную машину: неувязка посадочной скорости и высоты может привести к тому, что самолёт приземлится либо слишком рано, либо слишком поздно. Последствия такой ошибки настолько неприятны, что минуты посадки священны, они заполнены торжественным молчанием. Необходимо не только посадить самолёт невредимым, но и не допустить «козла», при котором самолёт скачет по полосе, вызывая насмешки многочисленных свидетелей этого позора.
   Пока самолёт набирает высоту, наблюдаю за работой штурмана. Лёня откладывает в сторону недочитанную книгу и чертит на карте жирную линию — для того, поясняет он, чтобы вместо Якутска мы не залетели в Махачкалу. Лёня сообщает мне немало других не менее полезных сведений. До сих пор я полагал, что все воздушные трассы равноценны, поскольку сделаны они из одного и того же материала. Оказывается, это не так. Как и на земных дорогах, на воздушных тоже бывают и халтурное покрытие, и выбоины, и ухабы. Для авиации прямой путь — далеко не всегда самый короткий: трасса выбирается с таким расчётом, чтобы самолёт пролетал над населёнными пунктами, в пределах действия наземных радиостанций. В полярную ночь единственно возможный ориентир — это радиопеленг, невидимая ниточка, которая, как бабушкин клубок, не даёт самолёту заблудиться во тьме.
   Затем Лёня учит меня читать карту, но в этом достигает меньшего успеха. Видимо, мои предыдущие вопросы отняли у него слишком много сил. Иду к Лабусову. Он начинает знакомить меня с приборами. Мне очень нравятся многочисленные стрелки, светящиеся силуэтики самолётов на приборах; я любуюсь ими и внимательно слушаю.
   — Все понятно? — спрашивает Лабусов.
   — Разумеется, — подтверждаю я. — А что это за штучка? — Лабусов удивляется.
   — Но ведь я три раза говорил, что по этому прибору определяется крен!
   — Ахда, конечно, — спохватываюсья. — Крен чего?
   — Самолёта, — тихо роняет Лабусов.
   — Хитро придумано, — я почтительно глажу прибор пальцем. — А это для чего?
   Лабусов внимательно на меня смотрит.
   — Это компас, — говорит он с некоторой безнадёжностью.
   Я решаю, что Лабусов заслужил своё право на отдых, и иду к Соколову. Володя — человек значительно выше средней упитанности, и энергия, с которой он протискивается на отведённую бортрадисту жилплощадь, вызывает уважение. Усевшись, он уже до посадки не встаёт с места: связь с землёй нужно держать почти непрерывно. Самолёт, потерявший связь полярной ночью, будет блуждать в атмосфере, как ребёнок в глухой тайге, и примерно с такими же шансами на спасение. Но Володя опытнейший радист, налетавший более одиннадцати тысяч часов — полтора года в воздухе. Это очень много. Пожалуй, лет тридцать-сорок назад он был бы мировым рекордсменом. Иные времена — иные масштабы. На счёту у Соколова несколько миллионов километров, оглашаемых точками и тире. Правда, обычно он держит звуковую связь, но сегодня Володя охрип, что очень веселит экипаж.
   — Плохо слышу! — доносится голос радиста с земли. — Какие-то помехи.
   — Да, да, помехи, — шипит Володя, поддерживая эту выгодную ему версию.
   И все же один раз — это случилось через несколько дней — Соколов вынужден был встать со своего кресла. Его подняло беспокойство за судьбу самолёта, который неожиданно начал вести себя как игривый щенок. То, что радист увидел, могло вогнать в панику кого угодно: за штурвалом сидел я. Командир корабля, фамилию которого я не назову из конспиративных соображений, уступая настойчивым просьбам корреспондента, смотревшего на него преданными, как у собаки, глазами, перевёл самолёт на ручное управление, и я вцепился в штурвал онемевшими от ответственности пальцами. Стрелка высотомера, до сих пор спокойно дремавшая на отметке 3300, заметалась, словно муха в пустом стакане. За минуту я потерял метров двести, потом подпрыгнул на четыреста, снова нырнул вниз и так рванул штурвал на себя, что самолёт стремительно взмыл в космос, и если бы не бдительность командира — кто знает, какие фамилии носили бы первооткрыватели Луны. И вдруг самолёт стал мне послушен, как сын, который принёс из школы тройку да ещё хочет пойти в кино. Стрелка высотомера замерла, крена — никакого, курс — точный! Я с трудом сдерживал ликование и только бросал вокруг победоносные взгляды. Ай да я! Единственное, что несколько смущало, — странное хихиканье за спиной. Причину хихиканья я .обнаружил через несколько минут: оказывается, после первых же моих подвигов командир включил автопилот, и отныне я влиял на полет не больше, чем на движение Земли вокруг Солнца. В порядке компенсации за моральный ущерб я потребовал, чтобы мне доверили посадку в Якутске, но получил отказ, поскольку парашютов на самолёте не было, а члены экипажа не успели оформить завещания. И все же командир нашёл ключик к моему сердцу: он сфотографировал меня за штурвалом на высоте трех тысяч метров и своей подписью в блокноте удостоверил, что я действительно вёл самолёт под его контролем. Следовательно, не только Экзюпери, но и я отныне могу с полным правом ссылаться на собственный опыт пилотирования, и если это вызовет острую зависть у моих коллег, то пусть и они, как мы с Экзюпери, посидят с наше за штурвалом самолёта.
   Однако вернусь к первому полёту. Начался снегопад и вместе с ним — болтанка. Ощущение не из приятных. Лабусов успокаивает: от иной болтанки самолёт разваливается в воздухе. Я робко выражаю надежду, что эта болтанка — не иная. Так оно и оказалось. Мы благополучно вырвались из снегопада, и в чуть расступившейся тьме я увидел горы Якутии.
   Даже на Севере, с его суровым однообразием, трудно найти менее весёлое зрелище, чем эти белые горы, скованная морозом безжизненная земля. Сотни километров, лишённых признаков жизни: лишь торы, ущелья, снега. И хотя люди усиленно убеждают себя, что они хозяева природы, здесь, перед лицом первозданного белого безмолвия, никем не нарушенной тишины гор, они умолкают. Здесь человек — пылинка мироздания, комок одушевлённой материи, беспомощный, как десятки тысяч лет назад. Здесь, как над вратами дантова ада, незримо выведено: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Сюда есть только вход — выхода нет. Нет пищи, тепла, дороги к людям. И даже не верится, что когда-то это будет: настолько мрачна и неприступна эта белая горная пустыня. И наш самолёт, такой всегда гордый и уверенный в себе, и тот, кажется, посерьёзнел и сосредоточился, чтобы поскорее проскочить вздыбленную землю, на которую нельзя сесть и с которой нельзя взлететь. Сосредоточен экипаж.
   Все вслушиваются в гул моторов, следят за приборами: ведь лётчик, как и сапёр, ошибается один раз в жизни.
   Полярные лётчики должны налетать в месяц сто часов. А из этой сотни девяносто девять часов они летают над землёй, на которую нельзя сесть.

В НОЧНОМ ПОЛЁТЕ

   Люди легко впадают в панику, когда солнце исчезает даже на несколько минут. В своё время этим великолепно пользовались жрецы; этим спас себе жизнь хитроумный и симпатичный Янки при дворе короля Артура. Они умели извлекать выгоду из такой простительной человеческой слабости — любви к солнцу.
   Жители Севера в полярную ночь, конечно, в панику не впадают, но по солнцу сильно скучают. Они научились жить и работать при электрическом свете, но разве можно примириться с тем, что цепенеет земля и замирает природа, что только луна, которой долгая ночь набивает цену, высокомерно проходит по замёрзшему небосклону?
   Лётчикам очень плохо без солнца. Наш самолёт летит в сплошной тьме, днём — в ночном полёте. Мы видим лишь самих себя да силуэты крыльев — страшно мало для людей, под которыми три с половиной километра пустоты. Когда в мире светло, можно глянуть вниз и убедиться в том, что компас и высотомер не врут. Странно и дико думать о том, что стоит этой стрелке закапризничать, и стальная птица, впитавшая в себя квинтэссенцию человеческого ума, станет слепой и бессильной, как подстреленный воробей. Потому что видеть во тьме, как летучая мышь, человек не научился…
   Но всё-таки мне повезло. Утром, когда скрытое от глаз солнце на короткое время дарит Северу чахлый суррогат дня, Лабусов обратил моё внимание на несколько спичечных коробков, темнеющих внизу среди заснеженных гор. Это был Верхоянск, совсем ещё недавно носивший гордый титул полюса холода. Затем этот титул отобрал Оймякон, чтобы добровольно отдать его за тридевять земель, далёкой антарктической станции, но всё равно я смотрю на Верхоянск с огромным интересом, как смотрели, наверное, когда-то современники на развенчанную, но исполненную королевского достоинства Марию Стюарт. И я расту в своих глазах от сознания того, что сижу в тёплой кабине, даже без шубы, а подо мной сейчас около пятидесяти градусов мороза.
   И ещё одно грандиозное зрелище подкарауливало меня по пути в Якутск. Я видел, как устремлялись один к другому два могучих потока льда: здесь, в этом месте, полноводный Алдан целиком, без остатка отдаёт себя Лене, одной из самых величавых рек на земле. Даже сейчас, скованная льдом, Лена производит настолько внушительное впечатление, что хочется встать и поклониться ей в благоговейном молчании. В её мощном русле застыли в ледяном плену поросшие таёжным лесом острова — не игрушечные островки европейских рек, а настоящие острова, которым и на море не было бы стыдно за свои размеры.
   И снова ночь… Лишь изредка пробиваются сквозь тьму случайные и грустные огоньки таёжных деревень, и невольно думаешь о людях, которые здесь живут один на один с жестокими морозами и глухой тайгой, в краях, куда «только самолётом можно долететь». Какими нелепыми и надуманными кажутся им, наверно, наши жаркие споры о несовершенстве телевизионных программ, жалобы на несвоевременную доставку утренних газет и очереди на троллейбус. Когда я на острове Врангеля рассказал зимовщикам об этих вечнозелёных темах «Вечерней Москвы», они откровенно, по-детски хохотали. Да и мне, по правде сказать, самому было смешно — до тех пор, пока я не вернулся в Москву, где все эти вещи сразу показались мне вполне заслуживающими острой и принципиальной критики на страницах печати. Такова уж человеческая природа: бытие определяет сознание…
   Заправившись в Якутске, мы берём курс на Алдан. В Якутском аэропорту мы находились около часа, и вы ошибаетесь, если думаете, что экипаж потратил это время на осмотр достопримечательностей центра восточносибирской цивилизации. Перед нами стояла задача куда более прозаическая: пообедать, потому что столовую для лётчиков закрыли на обед.
   Получив достойный отпор со стороны тружеников общественного питания, мы летим дальше. В фюзеляже на мешки с мороженой рыбой наброшены шубы, и мы по очереди отдыхаем, даже спим, хотя андерсеновская принцесса на горошине, будь ей предложено такие ложе, устроила бы фрейлинам шумный скандал. Но бьюсь об заклад, что если бы принцесса на несколько дней влезла в нашу шкуру, то как миленькая заснула бы на мешке, с головой закутавшись в шубу на собачьем меху.
   Голод, который явно не тётка, настраивает на минорный лад. И тут бортрадист Соколов взволнованно сообщает о неслыханно великодушной, исполненной высокого гуманизма радиограмме из пункта назначения: тамошнее начальство оставляет в столовой дежурную и по три порции пельменей на брата. Взрыв всеобщего энтузиазма и трудового подъёма! При одной мысли о горячих пельменях со сметаной на душе становится тепло и уютно. Все веселеют и становятся разговорчивыми — золотые минуты для корреспондента с его трагически пустым блокнотом.
   Сначала все прохаживаются по адресу бортмеханика Валерия Токарева, мысли которого днём и ночью обращены к Перми, где его с нетерпением ждут крохотный Токарев и молодая жена. Через две недели Валерий улетает в отпуск, считает уже не дни, а часы, и в его глазах застыло мечтательное выражение, по поводу которого друзья высказывают самые весёлые предположения. Но Валерий отмахивается и снисходительно посмеивается, не обижаясь: человек, которого ожидает такое счастье, может позволить себе быть снисходительным.
   Штурман Лёня Немов, налитый молодостью и румянцем, незаметно поглаживает бицепсы. Лёня — спортсмен, но для полного счастья ему не хватает одного: победить Лабусова. Упорной тренировкой Лёня добился того, что ядро и диск у него летят дальше, чем у всех, и лишь Лабусов без всякой тренировки, шутя и играя, перекрывает результаты Лени на два-три метра. И фигура у Лени красивая, и техника высокая, и движения изящные, но грубая физическая сила Игоря Прокопыча торжествует. И мысль об этом мучает Леню, причиняет ему страдания. Тем более что выражения, в которых друзья высказывают Лене своё сочувствие, могут даже уравновешенного человека привести в бешенство. Володя Соколовв беседе участия не принимает. Он намертво охрип и бережёт остатки своего голоса для работы в эфире. А жаль, потому что Володя — обладатель самого острого в Черском языка, который доставляет много весёлых минут друзьям и огорчений — недругам.
   Мы смеёмся. Это Лабусов рассказывает об охоте на белого медведя на дрейфующей станции. Командир корабля М., прилетевший с грузом на станцию, поделился с зимовщиками своей хрупкой мечтой: он очень хочет подарить жене собственноручно добытую медвежью шкуру.Зимовщики переглянулись. Люди чуткие и отзывчивые, они не могли упустить такого случая. Всю ночь, пока лётчику снилась шкура неубитого медведя, местные умельцы сооружали снежную фигуру зверя и потом надели на него вывороченную наизнанку шубу. Зверюга получился вполне натуральный, с виду весьма агрессивно настроенный. Приёмочная комиссия поставила скульпторам пятёрку, и Северный полюс огласили панические вопли: «Медведь! Спасайся! Стреляйте!»
   Разумеется, М. выскочил из палатки одним из первых. Винтовка плясала в его руках. «Не стреляйте! — кричал он. — Дайте мне!» Ему охотно пошли навстречу, и М. одну за другой всадил четыре пули — в собственную шубу, изодрав её в клочья.
   Я вспоминаю рассказ Татьяны Кабановой, моей соседки по квартире в Черском. Татьяна несколько лет зимовала на станции Темп на острове Котельном. Как то прибыл на станцию новичок радист, заядлый охотник, и, едва успев представиться, отправился на промысел. Возвратившись, он небрежно сообщил, что подстрелил десяток диких оленей и рассчитывает, что товарищи их притащат, так как он своё дело сделал. Скандал был грандиозный. Научная экспедиция, которая самолётами доставила на остров оленей, предъявила иск, и зло своей зарплаты.
   — Как-то, приземляясь в тундре, — вспоминал Лабусов, — мы спугнули стадо сохатых, и они сломя голову помчались от самолёта. Ребята загорелись охотничьим азартом, горохом посыпались на землю. И вдруг один красавец сохатый повернулся, изогнул рога и бросился на нас. Великолепный экземпляр — стройный, гордый, с рогами, как ветвистое дерево.
   — Убили? — с сожалением спросил я.
   — В нескольких шагах остановился, — продолжил Лабусов, — дрожит от ярости, глаза налились кровью. Будто предлагает: «А ну, выходи, кто из вас храбрый, один на один!» Нет, не убили. Не дал я в него стрелять, такого храбреца грех убивать. Ушёл не оглядываясь, как король.
   Я люблю слушать Лабусова. На первый взгляд рассказчик он бесхитростный, но послушаешь его с часок — и клянёшь себя за то, что не научился стенографии. О себе он не очень любит рассказывать, и я жалею об этом, потому что Лабусов один из самых опытных и уважаемых в Черском лётчиков, «лётчик божьей милостью», как говорят его друзья. Я много, хотя и меньше, чем хотелось, летал с ним, и даже мне, неискушённому человеку, бросалась в глаза лёгкость, даже изящество, с которым Лабусов поднимает в воздух самолёт и совершает посадку. Игорь Прокопыч всегда приземляется так, словно самолёт нагружен хрустальными вазами. Он терпеть не может лихачества и не прощает подчинённым, если они не добирают в баки бензин, чтобы побольше загрузить самолёт и быстрее выполнить план перевозок. Ему не раз приходилось «дотягивать» на одном моторе, выбираться из циклонов, которые трясли самолёт как яблоню, и он знает, что холодный расчёт и стальные нервы куда лучшие помощники пилоту, чем безудержная, но слепая храбрость. Поэтому Лабусову по душе такие бытующие у лётчиков афоризмы, как «не оставляй любовь на старость, а торможение — на конец полосы», или: «Лишний метр полосы — лишний год в Аэрофлоте».
   От его мощной фигуры, от широкого и обветренного, с глубокими морщинами на лбу лица веет силой и уверенностью в себе. Это первое, чем привлекает к себе Лабусов, — сила ума, характера, могучих рук. Когда я с ним познакомился ближе, то понял, что Игорь Прокопыч из тех людей, которых не согнут ни люди, ни обстоятельства. Всегда спокойный и в меру ироничный, он словно распространяет вокруг себя спокойствие и иронию, и при нем как-то неудобно жаловаться натрудности, не потому, что Лабусов тебя не поймёт, а потому, что внутренне он улыбнётся, тактично посочувствует, как сильный человек слабому, и расскажет случай, казалось бы, не имеющий отношения к теме, но делающий твои жалобы смехотворными и мелкими. Скажем, о пилоте ПО-2, который вдвоём с пассажиром совершил в тайге вынужденную посадку и месяц тащил на себе обессилевшего спутника, который умолял пристрелить его. Увы, я так и не узнал фамилию этого лётчика.
   Кстати, если бы на земле Лабусов вёл себя так же мудро и осмотрительно, как в воздухе, нынешняя должность наверняка была бы для него пройденным этапом. Но Игорь Прокопыч, которого так уважают подчинённые, удивительно не умеет ладить с начальством. Вместо того чтобы поддакнуть или, на худой конец, промолчать, он поступает совсем наоборот, совершенно не желая считаться с вечной как мир истиной, что кремовый торт начальство любит больше, чем горькие пилюли. Только нынешний руководитель лётного коллектива умел увидеть в строптивом подчинённом отличного организатора, и на тридцать восьмом году жизни Лабусов из рядовых пилотов стал командиром, о чём никто не жалеет, кроме жены Людмилы Петровны, потому что — боже, где логика? — командир подразделения получает зарплату значительно меньшую, чем рядовой лётчик.
   Сидя в жарко натопленной комнате лётной гостиницы, мы допоздна говорили о жизни полярных лётчиков, об их нелёгком труде, об их радостях и печалях.
   А потом, когда все уснули, я долго лежал и думал о том, каким наивным и книжным было моё представление о лётчиках. Впрочем, не только я в этом виноват. Газеты и кинофильмы долгими годами приучали нас к тому, что жизнь лётчиков — сплошные подвиги, рекорды, рукоплескания и награды. Даже трагедии лётчиков были необыкновенно красивы. Как бездумная птичка, мы видели в куске стекла только блеск, не замечая острых граней, о которые можно до крови исцарапаться. В войну мы узнали, что лётчики не только получают ордена и звёздочки, но и горят заживо в разбитых машинах, а Экзюпери и Галлай, с которыми мы познакомились совсем недавно, показали, каким терпким потом пропитаны рабочие комбинезоны пилотов. Теперь, когда авиация из области гонки за рекордами и сенсаций перешла на извозчичью работу, восторги достаются космосу и на лётчиков, наконец, начали смотреть без розовых очков. Когда-нибудь и уставшие от славы космонавты вздохнут свободнее, но пока они только могут завидовать лётчикам, которые уже добились того, что в них видят просто людей, а не людей из легенды.
   Когда сидишь в уютном салоне ТУ-104, жизнь лётчиков кажется милой и приятной. Элегантная стюардесса представляет командира корабля, и пилоты в выглаженных костюмах проходят в таинственную рубку. Но пассажиры воздушных лайнеров могут составить себе такое же точно представление о труде лётчиков, как больной, находящийся под общим наркозом, о действиях хирурга, производящего операцию.
   Нужно съесть с лётчиками хотя бы фунт соли, чтобы понять, что они — рабочие, вкладывающие в свой труд столько же физической и нервной энергии, сколько представители других, куда менее возвышенных профессий.

ОДИССЕЯ НА ЧУКОТКЕ

   На мысе Шмидта мне чудовищно повезло: я встретил настоящего полярного волка. Я познакомился с ним в автобусе, который курсирует по полярному посёлку, и благословил свою удачу. Моего нового знакомого зовут Сашей, и он работает техником. Саша, человек с мужественным лицом и отчаянно-весёлыми глазами, покорил меня бесстрашием, бесшабашной удалью и рассказами об охотничьих приключениях. Он убил уже двух медведей, четырех моржей, две дюжины песцов и несчётное количество куропаток. Я даже заикался от уважения, говоря с ним. Я просто не понимал, как это такой человек, как Саша, снисходит до беседы со мной, Саша, в одном мизинце которого мужественности больше, чем у целой сотни корреспондентов! Узнав, что я собираюсь вскоре на остров Врангеля, Саша тут же вызвался меня сопровождать, чтобы научить ставить капканы на песца. Но окончательно покорил он меня тем, что предложил сегодня же ночью выследить медведя. Оказывается, это очень просто: нужно выйти к морю, открыть банку тушёнки, подогреть её, и голодный медведь прибежит на запах. И тогда можно решать: оставить зверя в живых или спустить с него шкуру. «Посмотрим, как будет себя вести», — сурово закончил Саша.
   Когда мы подходили к его дому, я споткнулся о прикрытые снегом серые камни и в сердцах пнул их ногой. Саша улыбнулся.
   — Бедный мамонт, — сказал он с гамлетовской грустинкой, — мог ли он предполагать, что его, владыку первобытного мира, будут так третировать…
   Я остолбенел. Богохульник! Я кощунственно ударил ногой позвонок мамонта! Но Саша успокоил меня. Оказывается, мыс Шмидта усеян костями мамонтов, и некоторые, наиболее транспортабельные кости Саша обещал подготовить к моему возвращению.
   Ну и везучий же я, чёрт возьми! До чего у меня отличный нюх на интересных людей, высокий корреспондентский профессионализм! Я с нежностью гладил страницы блокнота, заполненные Сашиными приключениями, и гордился тем, что не зря проедаю суточные и квартирные. Гордился до тех пор, пока не обнаружилось, что молочный телёнок, доверчиво сосущий протянутый ему палец, — доктор философских наук по сравнению со мной, битком набитым удостоверениями и дипломами корреспондентом. Долго, наверное, будут хохотать на мысе Шмидта, слушая Сашин рассказ об осле, который, закручиваясь в спираль от восторга, строчил в блокнот несусветную чушь.
   Вот как опасно быть на Севере излишне доверчивым. На восток Чукотки я летел в скверном настроении. Листочки с охотничьими приключениями, которые должны были дать как минимум печатный лист увлекательных рассказов, жгли карман. Я был противен самому себе: принять за матёрого полярного водка зелёного новичка, который не прожил на Севере и года! Я чувствовал себя как начинающий золотоискатель, который нашёл самородок и кукарекал от избытка радости до тех пор, пока ему популярно не объяснили, что это золото стоит три копейки тонна в базарный день вместе с доставкой, Я сидел в самолёте, до отказа загруженном негнущимися, как листы фанеры, мёрзлыми оленьими шкурами, и мрачно думал о том, что я невезучий и бездарный. Ночь я не спал, не успел позавтракать и замёрз, как бездомный пёс. К тому же сегодня было тринадцатое число, а на борту находилась женщина. И хотя члены экипажа с излишней горячностью доказывали друг другу, что они выше суеверий, второй пилот Гродский и бортмеханик Новосельцев почему-то особенно тщательно осмотрели приборы, радист Никифоров — рацию, а штурман Бондарев трижды уточнял маршрут. Я вспомнил одного знакомого капитана дальнего плавания, который должен был выйти в море тринадцатого. Он тоже был ни капельки не суеверен, но отчалил всё-таки в ноль часов 5 минут четырнадцатого. Но особенно меня донимала наша единственная пассажирка. Алла Крайнева, экспедитор Чукотторга, сопровождавшая шкуры на торговую базу, оказалась на редкость словоохотливой особой. Лётчики были заняты, и Алла вынуждена была удовлетворяться моим обществом, хотя оно устраивало её частично, поскольку женщине не очень льстит, когда у собеседника не закрывается рот от зевков. Тем не менее за каких-нибудь десять минут Алла израсходовала столько слов, сколько менее расточительному человеку хватило бы на пару месяцев. С неистощимой изобретательностью она придумывала темы, перескакивала с одной на другую и всячески давала понять, что моя постная физиономия и симуляция глухоты не заставят её отказаться от святого права болтать без умолку. Я отвечал ей односложными репликами, зевками и мысленными пожеланиями провалиться ко всем чертям. Ожегшись на «полярном волке», я вовсе не хотел тратить своё драгоценное время на светскую болтовню с тружеником торговли. Мог ли я, жалкий глупец, подозревать, что настоящие полярные волки иной раз носят юбки?