— Да я… — возмутился Ковалев.
   — Начальству, Олег, не возражают, перед ним должно трепетать! А помнишь, Сергей, как у нас в лунке морж прописался? Вхожу и вижу: торчит из океана усатая морда с клыками. — Решил — дьявольское наваждение. Трудно одному здесь ковыряться, Олег?
   — Доктор у него на подхвате, — подсказал Семенов. — Вечным двигателем работает — лебедку вертит. Вот установим дизеля…
   — А метеорологу кто помогает?
   — Тот же Бармин. И еще прирабатывает мальчиком на камбузе.
   — Надо, он и трактор заменяет, — вставил Ковалев.
   — Ловко устроился, хитрец, на одной ставке за четверых, — похвалил Свешников. — А ты, Сергей, жаловался, тебя штатом обидели. Рекомендую Муравьеву, чтобы еще две-три единицы сократил, пусть доктор за мой кожаный костюм отрабатывает!
   Они выбрались из палатки и направились к радиостанции. Возле длинного крытого фанерой магнитного павильона склонился над теодолитом Груздев. Увидев начальство, он выжидательно поднял голову.
   — В гости не пригласишь? — спросил Свешников.
   — Только о том случае, — поколебавшись, сказал Груздев, — если оставите все металлические предметы, часы, одежду с молниями…
   — … и коронки с зубов, — закончил Семенов. — Не пустит нас этот бюрократ, Петр Григорьич. Свешников кивнул, и Груздев, беспокойно следивший за намерениями гостей, облегченно вздохнул.
   — Взял координаты? — спросил Свешников. — Дай-ка мне лучше карту… Сколько за сутки продрейфовали?
   — Три с половиной километра, — ответил Груздев.
   — … восемьдесят восемь градусов пятьдесят две минуты… — Свешников уставился на карту. — Ты, Георгий, еще в школу бегал, когда мы спорили о генеральной схеме дрейфа льдов Арктического бассейна. Я склонен думать, что в ближайшее время вас завернет не к Канадскому архипелагу, а в пролив между, Шпицбергеном и Гренландией. Был бы рад ошибиться, — тогда Льдина, быть может, уцелеет и новая смена прилетит на готовенькое. Всякое может случиться, но готовьтесь к тому, что вас вынесет в Гренландское море.
   — А раз так, — продолжил Свешников, — ни новых домиков, ни оборудования, кроме двух дизелей, завозить на станцию нет смысла. Перебьетесь с тем, что есть.
   — Я просил заменить магнитную вариационную станцию, — напомнил Груздев.
   — Поставь дяде Васе дюжину пива, отремонтирует, — посоветовал Свешников. — Великий мастер! Еще Кренкель пошутил, что единственное, чего Кирюшкин не умеет, — это рожать, и то лишь потому, что этого не требуют интересы дела. К полюсу тебя несет, Сергей. Может, и повезет, пройдешь через точку, мы с тобой тогда самую малость отклонились, километров на тридцать — прошли примерно там, откуда Папанин начал свой дрейф. Ну, а магнитные наблюдения, Георгий? Скажешь сейчас: отметил прелюбопытное возмущение магнитного поля?
   — Именно так, — серьезно подтвердил Груздев. — Вы же сами прекрасно знаете, мы проходим крупнейший район магнитной аномалии северного полушария!
   — А вот почему она здесь, аномалия? — задумчиво произнес Свешников. — Не курские края, в глубь Земли не заглянешь… Рано или поздно, а мы должны будем создать геологическую модель земной коры под океаном, выявить все запасы полезных ископаемых на планете. В Антарктиде, сам знаешь, нашли немало, а когда-нибудь и сюда люди доберутся. Тогда и вспомнят, где Георгий Груздев определял аномалии… Ну, колдуй, пока солнце позволяет.
   Груздев вновь склонился над теодолитом.
   — Как он, оттаял? — спросил Свешников, когда они отошли от магнитного павильона.
   — Не совсем, — ответил Семенов, — больше «играет в молчанку», как говорит Томилин. Но не жалею, что он здесь. Какая-то шестеренка в его мозгу явно завертелась в другую сторону: тянется к ребятам и даже зашел ко мне на огонек, чего никогда не случалось раньше.
   — Наверное, с разговором о смысле жизни?
   — Информация правильная, — подтвердил Семенов. — Думаю, его здорово когда-то тряхнуло.
   — Возможно. Он скоро снова к тебе придет, точно говорю.
   — Почему так думаете? — удивился Семенов.
   — А вот это, извини, не скажу, секрет. — Свешников рывком открыл дверь радиорубки, — Здравствуй, Костя, эфирная душа! Это ты запустил Райкина во время пожара? Молодец, гореть надо весело! А это и есть твой помощник? Будем знакомы: Свешников.
   — Шурик, — растерянно пролепетал Соболев.
   — А по отчеству?
   — Алексеевич.
   — Рад познакомиться, Шурик Алексеевич. Женат?
   — Нет, — еле слышно пискнул Соболев. — Мне всего двадцать лет.
   — В двадцать лет у моего деда было трое детей! — грозно сказал Свешников. — Товарищ Семенов, зачем берете в дрейф старых холостяков? По возвращении немедленно жениться и доложить!
   Соболев столь решительно замотал головой, что все рассмеялись.
   — Ладно, погуляй еще нестреноженный, — смилостивился Свешников, — Костя, передашь по старому знакомству парочку радиограмм?
   Перед обедом Свешников выступил в кают-компании, рассказал о делах института, о жизни антарктической экспедиции. Потом, отвечая на вопросы, много шутил, все смеялись, и он охотно смеялся, давно уже в кают-компании не было такого оживления.
   Семенов же ловил себя на том, что слушает не очень внимательно и с волнением ждет разговора наедине, когда Свешников выскажет свое отношение ко всему, что произошло на станции. Внешние признаки свидетельствовали как будто в пользу того, что станцией он доволен и сильного разноса не будет, но Семенов знал, что Свешников принадлежит к тем людям, подлинные мысли которых отнюдь не отражают эти самые внешние признаки и которые высшей добродетелью руководителя считают умение владеть собой. И понимал, что одно дело — веселой общительностью и дружелюбием повысить тонус коллектива, внушить ему уверенность перед лицом надвигающейся полярной ночи, и совсем другое — выложить начальнику станции все, что он думает на самом деле об имевших место ЧП. Хотя со дня пожара прошло больше месяца, а Осокина ребята давно простили, Семенова не переставали терзать запросами, в которых порой чувствовались не забота или желание помочь, а недоброжелательность и скрытая угроза — Белов даже шепнул, что на станцию рвалась комиссия во главе с Макухиным, который своей бестактностью мог бы нанести коллективу непоправимый вред. То, что Макухин, старинный недруг, не прилетел, было, конечно, хорошим предзнаменованием, но все равно Семенова волновала мысль о том, что наедине Свешников выскажет серьезные претензии и будет с ним холоден. Не потому волновала, что это предвещало бы трудности с продвижением по службе — Семенов искренне верил в то, что достиг своего потолка, — а потому, что Свешникова Семенов любил и был бы чрезвычайно огорчен потерей его дружеского расположения: с людьми, в которых он переставал верить, Свешников переходил на «вы», не шутил с ними, становился равнодушен к их настроению и не брал в экспедиции, которые сам возглавлял…
   Семенов смотрел на Свешникова, весело что-то рассказывающего, умело скрывающего свою усталость после нелегкого в его годы перелета, и перенесся мыслями в далекий дрейф, который запомнился навсегда, как запоминаются студенту полные откровений семинары блестящего профессора. Тот дрейф и был одним семинаром, растянувшимся на год; из числа его участников почти все стали кандидатами и докторами наук, начальниками экспедиций и станций, но важнейшее, что они приобрели тогда, — это было понимание полярного закона… «Спасай товарища, если даже при этом ты можешь погибнуть. Помни, жизнь его всегда дороже твоей». Это — главное. И тут же разъяснение для тех, кто бездумно, не творчески понимает закон: «Никогда не подменяй подчиненных — кроме тех случаев, когда это связано с риском для жизни: навстречу валу торосов, в огонь и пургу первым должен идти ты!»
   Что ж, Свешников имел право так говорить: в полярном деле он знал все. Еще задолго до войны он, молодой океанолог, зимовал на островах и береговых станциях, потом участвовал в первых высокоширотных экспедициях, дрейфовал, не раз бывал в Антарктиде и первым прошел санно-гусеничным путем до полюса холода, открыл Восток.
   Про него говорили, что льды он читает, как книгу, а пургу слышит раньше, чем она родилась. Понимали его с полуслова.
   Семенов припомнил такой случай. Обстоятельства потребовали, чтобы с борта «Оби» на станцию Молодежная срочно вылетел вертолет в условиях крайне плохой погоды. Оба экипажа вертолетчиков отказались, и ни у кого язык не повернулся их упрекнуть: уж слишком велики были шансы не долететь. И тогда Свешников поднялся на вертолетную палубу и сел в кабину.
   — Начальник экспедиции готов. Кто с ним?
   Через пять минут вертолет летел на выручку…
   Или случай в Мирном. Свешников получил радиограмму с внутриконтинентальной станции Пионерская — призыв о немедленной помощи. А кругом над Антарктидой мела пурга. О чем-то между собой шушукались летчики, тревожные разговоры шли в погребенных под снегом домиках. Мирный ждал. Несколько часов Свешников думал, а потом пригласил к себе начальника авиаотряда.
   — Плохо на Пионерской, надо выручать.
   — Да куда ж лететь, Григорьич? Сплошное молоко, ни взлететь толком, ни сесть…
   — Жаль. Если уж ты, Палыч, не можешь, так никто не сможет, на тебя была вся надежда.
   — Так я что, Григорьич… Самолет уже греют, скоро вылечу…
   И еще вспомнил Семенов, что говорил Свешников тогда, в первом их дрейфе: «Лишь тот выживет в полярных широтах, кто десять раз в них погибал». Это про себя! В Мирном провалился в ледниковую трещину, падая, ухватился за выступ одной рукой — другую вывихнул в плече, и минут пятнадцать слушал, как плещет в бездонной пропасти океан. С чудовищной болью висел — на одной руке! А с той, вывихнутой рукой получилось даже смешно — конечно, смеялись потом, а не тогда, когда полуживого от боли начальника вытащили. Поддерживая руку на весу, побрел Свешников к медпункту, поскользнулся, грохнулся всем телом о наст, вскрикнул — и поднялся, просветленный: при падении сам себе вправил вывих. «Везет тому, кто сам везет», — смеялся, когда поражались его удачливости.
   И сила была огромная и здоровье несокрушимое. В одной высокоширотной экспедиции самолет с группой научных работников произвел первичную посадку на лед недалеко от Северного полюса. Люди разбили палатки и несколько дней безмятежно вели наблюдения, пока идиллическое безмолвие не нарушили треск и грохот лопающегося льда. По приказу командира корабля все бросились в самолет — все, кроме одного человека.
   Геофизик Пирогов садиться в самолет отказался! Тросики, на которых висели опущенные в лунку цепные приборы, вмерзли в лед, и Пирогов с истерической решимостью заявил, что без них он никуда не полетит.
   — Плевать на твои приборы! — заорал командир. — Погибнем!
   Свешников подбежал к Пирогову, чтобы силой его увести, но — взглянул на его лицо и вдруг стал срывать с себя одежду.
   — Ты что, в своем уме?! — кричали ему.
   — Держите за ремень! — голый по пояс, потребовал Свешников. Потом окунулся в ледяную воду, перекусил кусачками тросики, один за другим вытащил приборы — и в самолет!
   Таких историй про Свешникова рассказывали множество. Но очень ошибались те, кто неизменную его доброжелательность к людям и самоотверженность принимал за благодушие: к подбору людей, которых он посылал в Арктику и Антарктиду, Свешников относился с чрезвычайной серьезностью и задолго до экспедиций исподволь их прощупывал — «прокатывал на всех режимах», как любил говорить. Случалась осечка — жестоко, без всякой жалости с таким человеком расставался, но чаще попадания были удачными, и руководить зимовками Свешников из года в год посылал свои «железные кадры», осторожно и осмотрительно вводя в эту сложившуюся элиту обстрелянную молодежь. Иногда ему ставили в упрек, что человеку до тридцатилетнего возраста у него трудно пробиться в начальники, но Свешников не считал нужным оправдываться, так как был совершенно уверен, что для руководства зимовкой мало острого ума, образования и честолюбия — начальник должен прежде всего обрести опыт, пройти, не перепрыгивая ступенек, лестницу «от юнги до капитана». И своей элите, которая прошла такой путь, Свешников верил и прощал многое, как прощает генерал испытанным в боях офицерам внешние недочеты, лишь бы выполняли приказы и храбро сражались с врагом.
   Обед прошел весело. В честь гостей Горемыкин не поскупился, извлек из тайников все лучшее и с душой изготовил коронное блюдо — знаменитый украинский борщ, благо летчики привезли свежие овощи.
   — На станции все зависит от двух человек, — с аппетитом доедая борщ, говорил Свешников. — Повар может сделать жизнь прекрасной, а начальник невыносимой. И наоборот! Помнишь нашего повара, Сергей?
   — У нас поваром был по совместительству твой коллега, — пояснил Семенов Бармину. — В первый же обед сварил неразделанных кур с потрохами, а на ужин подал сырую гречневую кашу пополам с изюмом. Правда, потом он превосходно вылечил нас от несварения желудка.
   — Зато это жуткое варево мы заглатывали под классическую музыку, — напомнил Свешников. — Полярники с мыса Челюскина прислали в подарок пианино — не ты ли, Коля, нам его привез? И доктор заглушал наши проклятья в его адрес звуками Патетической.
   — Я привез, — подтвердил Белов. — Ты, Григорьич, тогда еще разворчался: «Лучше бы мешков двадцать картошки!»
   — Картошка-то наша ухнула в трещину, Нептуну на угощение, — вздохнул Свешников, — на каше сидели. Это что! В одном затянувшемся из-за поломок санно-гусеничном походе ребята последние две недели пути набивали утробу исключительно вареньем и шоколадом, больше ничего не осталось. Пришли в Мирный — и как дикие набросились на хлеб и капусту!.. Теперь так, Сергей. Осенний завоз, сам понимаешь, небольшой, через две недели полеты кончатся, и помогать тебе мы будем лишь ценными указаниями по радио. — Свешников понизил голос. — Лев Толстой говорил про Леонида Андреева: «Он пугает, а мне не страшно!» Я тебя пугать не собираюсь, ты уже пужаный, но чует моя душа, что твою Льдину будет здорово трепать. Пока все тихо и ночь еще не наступила, осмотри хорошенько запасные площадки, имей в заначке несколько планов эвакуации. А вынесет в Гренландское море — окунуться тебе не дадим, вытащим. И последнее: в твоих глазах, погорелец, я то и дело вижу вопрос. Так имей в виду: попытки отдельных товарищей раздуть твой пожар успеха иметь не будут, стихия — и точка. И вмешиваться в дело Осокина никому не дам — коллективу станции виднее. Семенов благодарно склонил голову.

РАЗГОВОР ПО ДУШАМ

   Льдина петляла, дрейфовала зигзагами, но линия дрейфа неуклонно тянулась к полюсу.
   Наступала полярная ночь. В редкие часы, когда небо было безоблачным, люди выходили из домиков, чтобы напоследок полюбоваться уходящим солнцем. Оно уже стало совсем непохожим на себя: не бело-желтый, а огромный малиновый диск всплывал, катился по горизонту и быстро скрывался, оставляя у людей горечь расставания. С каждым днем он уменьшался в размерах, превращался сначала в серп, потом в узкую полоску зари — и наконец исчез. Но не совсем: словно невидимый зрителями, скрывающийся за кулисами артист, солнце из-за горизонта подарило им чудесное зрелище — началась рефракция, и преломленные лучи, как по волшебству, изменили облик окрестностей, превратив торосистые поля в рыцарские замки с зубчатыми стенами.
   На этом оно простилось и ушло окончательно.
   На Льдину опустилась ночь, все чаще свистела пурга. В наступивших сумерках исчезли тени. Морозы приближались к сорока градусам, что было бы вполне терпимо, если бы не ветер, пробивавший одежду, как бумагу.
   Последний самолет улетел, погасли на полосе гирлянды лампочек электростарта, и люди надолго простились с Большой землей.
   Из воскресшей дизельной электричество хлынуло на станцию, как вода в изголодавшуюся пустыню. Круглые сутки светил с крыши кают-компании прожектор, свет пробивался из запорошенных снегом окон, горели светлячки у входа в домики и рабочие помещения. Но солнца этот свет заменить не мог.
   В кают-компании крутили какой-то фильм, но Белов привез целый ящик свежих журналов и книг, и Семенов решил почитать. Но уже через полчаса он пожалел об этом. В голову лезли незваные мысли, строчки с чьими-то страданиями ускользали от глаз, и книгу он захлопнул.
   Нарастающий вой со свистом намертво перекрыл рокот дизелей. Пурга усиливалась, всю жизнь ненавидимая Семеновым пурга. Он знал за собою эту слабость: именно в пургу на первой его зимовке у него началась полярная тоска. Но тогда в его жизнь вошел Андрей, чтобы двадцать лет делить с ним бессонные ночи и разгонять тоску. Настоящий друг у человека бывает раз в жизни. Близких, почти что родных людей она может подарить нескольких, но друга — только одного. Как старую верную жену. Моложе, красивее найдешь, вернее — никогда.
   Семенов раздвинул занавеску, посмотрел на Веру, детей, Андрея и почувствовал, что на сердце накатывает волна грусти. Он не любил это состояние, считал его для себя опасным и избавлялся, как мог — работой, общением с товарищами. Он задернул занавеску, оделся и хотел было выйти из домика, как в дверь постучали, и заглянул Груздев.
   — Уходите?
   — В кают-компанию собрался. Что за фильм крутят?
   — Я удрал после второй части, острый конфликт между квартальным планом и запасными деталями. К тому же ничего не слышно из-за Вениного храпа.
   — Это меняет дело. Чаю хотите?
   — С удовольствием. — Груздев отряхнулся в тамбуре от снега. — Собачий холод, ветер метров пятнадцать, без лееров в два счета заблудишься. А я к вам без всякого дела, просто так. Напросился в гости.
   — Вот и хорошо, раздевайтесь.
   — А не помешаю?
   — Оставьте церемонии, сами видите, не работаю.
   — Кореш за мной увязался, мерзнет на улице,
   — Впустите, пусть погреется.
   Обрадованный Кореш улегся за печкой и притих. Груздев потер замерзшие руки.
   — А где же ваш неизменный доктор?
   — Подменяет Рахманова.
   — Выходит, что я — доктора? Неравноценная замена.
   — Не кокетничайте, Георгий Борисович. Тем более, — Семенов усмехнулся,
   — вы пришли не совсем ко мне.
   — К кому же?
   — К Андрею Гаранину.
   — Его нет.
   — А я в какой-то степени его подменяю. Вы охотно с ним спорили, а сейчас хотите со мной.
   — Когда-то, еще в Антарктиде, вы ругали меня за веру в телепатию.
   — В том, что я сказал, ничего сверхъестественного нет. Простая логика.
   — Тогда разверните ее дальше.
   — Пожалуйста, — сказал Семенов. — Вот уже две недели вы сильно возбуждены — со дня прилета Свешникова. Видимо, узнали хорошую новость.
   — Ну, здесь загадки нет, Свешников при вас поздравил меня с утверждением в ученой степени.
   — Не лукавьте. Вы не настолько тщеславны, чтобы чрезмерно этому радоваться. Новость вы получили другую, куда более важную.
   — Может быть, вы знаете, какую?
   — Не имею ни малейшего представления. Вам покрепче?
   — Да, спасибо.
   Некоторое время они молча пили чай.
   — Весной, когда нас сменят, я хотел бы взять Кореша с собой. Бабушка написала, что она согласна. Как, по-вашему, отдаст его дядя Вася?
   — Ни за что на свете! К тому же Кореш никогда не видел города, скопления людей и транспорта — может взбеситься. Заведите себе, если уж так хотите, какого-нибудь фокса.
   — Жаль, по Корешу я буду скучать.
   — А он — по снегу, льду, всеобщей ласке. Нет уж, выбросьте это из головы. Знал я такие случаи, ни разу ничего хорошего не получалось.
   — А Белый Клык?
   — Что годится для книги, редко проходит в жизни. Белый Клык был редким исключением, а Джек Лондон — великим романтиком и мечтателем.
   — Андрей Иваныч очень его любил.
   — Еще больше — Хемингуэя и Булгакова. Андрей, конечно, любил мечтать, но в острых ситуациях, вы должны помнить, был холоден и трезв. Одно другому, кстати, не противоречит. То ли дело — сентиментальность, родная сестра жестокости. Андрей сторонился сентиментальных. Он вообще был далеко не так мягок, каким казался. Многие, в том числе, и я, испытали это на себе.
   — Даже вы?
   — В первую очередь я. Андрей не раз вспоминал присказку нашего общего друга Вани Гаврилова: «Кого люблю, того бью». Еще чаю?
   — Спасибо.
   — Андрей временами бил больно, — вспоминал Семенов. — Он не соглашался с Булгаковым, что самый страшный порок — это трусость. Больше всего он не терпел лжи в любой ее разновидности, будь то прямое вранье или сознательное сокрытие правды. К таким людям он был беспощаден. Правда — всеобщее достояние, говорил он, и никто, никто не может иметь на нее монополию.
   — Мне кажется, я знаю, когда он мог вам это сказать.
   — Ну?
   — Когда вы на Лазареве пытались скрыть от нас, что «Обь» уходит домой и мы остаемся на вторую зимовку. Простите, если обидел.
   — Я сам себя тогда обидел. — Семенов невесело усмехнулся. — Андрей догадывался, знал, что умирает; в другое время он, быть может, меня бы пощадил, а тогда не стал откладывать и преподал урок, который не забывается. Он требовал правды всегда, независимо от обстоятельств: нельзя обижать человека недоверием, самая суровая правда человеку нужнее утешительной лжи. От фальшивого звука Андрея передергивало, как от боли. Нет уж, мягким он никак не был, он просто старался увидеть в человеке хорошее и сознательно закрывал глаза на мелочи — проявлял терпимость там, где другой метал бы громы и молнии.
   — Поэтому он и не сделал карьеры?
   — Ерунда! Он к ней и не стремился.
   — В нем погиб крупный ученый.
   — Опять ерунда. Андрей мог бы защитить докторскую. При нынешней девальвации ученых степеней этим никого не удивишь. Андрей был просто хорошим человеком — и все. Уверяю вас, он даже боялся чем-то выделиться, оказаться на виду, получить награду; ему казалось, этим он кого-то обездолит.
   — Помню, — подхватил Груздев, — он рассказывал, что студентом на каких-то соревнованиях победил в беге и на пьедестале почета чувствовал себя так, словно его раздели догола. Мне это было не очень понятно, и тогда он с улыбкой процитировал чью-то мысль: «В этом мире нужно быть таким, как все, чтобы не вызывать зависть, недоброжелательство и презрение».
   — Да, мы не раз говорили об этом.
   — А ваша позиция?
   — Ловко же вы втягиваете меня в спор, Георгий Борисович. Я полагал, что если бы в истории не находились люди, которые отваживались первыми становиться на следующую ступеньку, человечество не вышло бы еще из пещер. Первому всегда трудно и плохо, поначалу он идет против течения, между ним и большинством долго нет взаимопонимания, и он действительно вызывает зависть, недоброжелательство и презрение. А когда умирает, следующие поколения славят открывшего Новый Свет, дерзнувшего сказать: «А все-таки она вертится!» — и в свой жестокий век восславившего свободу.
   — Вы говорите о гениях.
   — Да, это крайняя степень. Возвышение человека заурядного кажется естественным, гению же добиться признания неизмеримо труднее, поскольку он опережает свое время. Современники считали Эжена Сю более крупным писателем, чем Бальзака. Бенедиктова предпочитали Пушкину, а сочинителя модного романса ставили выше Мусоргского. Это гении. Но измените масштаб — и мало что изменится. Недоброжелательство и зависть — неизбежный спутник человека, добившегося в жизни какого-либо успеха. Не перевелись еще завистники.
   — Значит, вы согласны, что Андрей Иваныч был прав?
   — В этом — да. Именно поэтому он не стремился к карьере и был вечно вторым. Если, конечно, — Семенов едва улыбнулся, — считать карьерой то положение, которого к сорока с лишним годам добился ваш собеседник. Но вот Андрей умер — и вдруг оказалось, что он, скромный метеоролог и вечный заместитель начальника, значил для окружающих куда больше. Не только для родных, меня, Саши Бармина, но, как выяснилось, и для вас.
   — Да, — откликнулся Груздев. — В нем была… полярная чистота. К нему не прилипала никакая грязь. Я знал людей удачливее, талантливее, но не знал чище. Мне жаль, что я не стал его другом.
   — Для этого вы, Георгий Борисович, простите за откровенность, были слишком закупорены. Не переходили черту, за которой начинается искренность. Вы окружили себя, как пишут фантасты, силовым полем, барьером, через который никому не было доступа. Всем своим поведением вы подчеркивали, что не желаете быть понятым. Шансов на дружбу с Андреем у вас не было.
   — У меня на то имелись причины, — возразил Груздев. — Вы любите, чтобы вас жалели?
   — Не очень.
   — А я вовсе этого не выношу, — с болью сказал Груздев. — Жалостливое сочувствие унижает, предпочитаю, чтобы надо мной лучше смеялись, как тогда, когда я валялся с фурункулом.
   — Что ж, вы упустили свои шанс. Жили, как изволили намекнуть, с камнем на душе, сами сбросить его не могли и не обратились к единственному человеку, который мог это сделать! Хоть вы этого и не любите, мне жаль вас, Груздев.
   — Да, упустил, — согласился Груздев. — Честно говоря, потому, что чего-то боялся — недостаточного понимания, что ли… Нет, не то. Боялся… вашей с ним близости. Наверное, так.
   — Спасибо за откровенность.
   — Сегодня, Сергей Николаич, после всего сказанного иначе не могу. Я просто боялся, что Андреи Иваныч может, как вы… Помните, конечно: «Немногого, Груздев, стоит человек, рассчитанный на одну хорошую зимовку».