— Веня, ты мне очень нужен. Надень шапочку и обмотай горлышко шарфиком.
   — Зачем? — огрызается Веня. Но, уловив мой взгляд, все-таки встает и выходит следом за мной.
   По мере того, как я выколачиваю из Вени пыль, он становится все чище и красивее. Он исповедуется, немножко хнычет и обещает быть хорошим, а перспектива отныне жить вместе со мной вообще приводит его в восторг. В собачью конуру бы его поселить, негодяя! Впрочем, злюсь я недолго, все-таки этот тип мне чем-то дорог, и я великодушно обещаю пороть его только по нечетным дням.
   Не успевает Веня по-настоящему раскаяться, как приходит Костя Томилин. Он уже в курсе того, что произошло в кают-компании, целиком, разумеется, на стороне своего дружка, но тем не менее заставляет его плясать. Веня энергично отбивает чечетку и в награду получает радиограмму от своей «художественной гимнасточки». Нам с Ниной Надя нравится, она славная девчушка и Веню явно предпочитает другим, но он вбил себе в голову, что жениться можно только после тридцати, «когда все равно от жизни ждать нечего — маразм и старость».
   Мы с Костей беседуем, а Веня, свесив набок язык, строчит в записной книжке.
   — Небось, рифмует, собака, — догадывается Костя. — Учтите, товарищ полярник, радиограмма в стихах идет по двойному тарифу.
   — Я для стенгазеты, — мирно откликается Веня. — Экспромт. Док, заплатишь по рублю за строчку?
   — Твои стихи, Веня, не имеют цены. Они для вечности.
   — «Лирическое раздумье», — высокопарно изрекает Веня. — Посвящается Махно.
   Услышав свое имя, Махно выползает из-за печки и тявкает — наверное, в знак благодарности.
 
 
Льдина к полюсу дрейфует,
А в кино
Парень девушку целует —
Влез в окно.
Кто из нас дурак, кто умный?
Что-то не соображу.
Он ее ласкает кудри,
А я в дизельной сижу.
Объясните вы мне, братцы,
Что от жизни лучше взять:
До утра ли целоваться
Иль геройски дрейфовать?
 
   — Док, — смеется Костя, — переводи Веню на вегетарианскую диету. Бороться с собой нужно, товарищ полярник, душить в себе темное начало секса.
   — Не хочу бороться! — рычит Веня. — Что ни день, то мы должны бороться: со своими недостатками, с огнем, пургой. А мне надоело бороться! Я к Наде хочу. Я, может, счастливую семью построить желаю. Напечатаешь, док?
   — Предлагаю поправку. — Костя поднимает руку.
   — Какую?
   — Добавь одну строку: «А я в дизельной сижу и на Дугина гляжу».
   — Тьфу! Док, — стонет Веня, — почему я такой разнесчастный? Смотри, что она пишет. Не все читай, только конец.
   Я читаю: «… нежно целую глупого ежика».
   — Ежика! — продолжает стонать Веня. — Тебя когда-нибудь называли ежиком, док?
   — Нет! — завистливо говорю я. — Меня называли бегемотиком.
   — К дьяволу! — Веня смотрит на часы, встает. — Запомните и запишите: Вениамин Филатов с сего дня стал исключительно умный. Отныне он будет зимовать только в своей квартире! Костя, не хочу просить Женьку, помоги солярку в емкость залить.
   — Потопали, ежик, — соглашается Костя.
   — Перетаскивай белье и спальник, — напоминаю я. — Жить будешь здесь.
   — Это он называет жизнью… — бурчит Веня. Я их выпроваживаю и остаюсь с Махно. Он разленился, большую часть суток торчит за печкой и бессовестно дрыхнет. Хотите правду? Я ему завидую: спячка в полярную ночь — надежнейшее, самой природой выдуманное средство самозащиты. Чтобы пес не покрылся толстым слоем мещанского жира, я время от времени гоню его из домика, и тогда Махно долго потягивается, мучительно зевает, скулит и смотрит на меня с невыразимым упреком: «Чего я там не видал! Собачий холод, темень да сугробы». Счастливчик! С его примитивными потребностями и неуязвимой нервной системой можно зимовать всю жизнь, без гамлетовских вопросов и мировой скорби.
   Я врач, и профессия обязывает меня видеть то, чего не видят другие. Кроме Николаича, конечно: он тоже обязан и тоже видит.
   В людях накапливается психологическая усталость. Можно назвать ее нервной, духовной и какой угодно другой, но суть от этого не меняется. От физической такая усталость отличается тем, что никто не знает рецепта, как ее снимать. Одни только догадки, интуиция, поиски — словом, блуждание в потемках. Переверни хоть гору ученых трудов — никто не знает, как ее лечить, полярную тоску. Николаич, лучше любого врача понимающий в этих вещах, говорит: только индивидуальный подход. Одного погладить по головке и позволить ему всплакнуть, на другого наорать, третьего пристыдить, четвертого встряхнуть, как подушку, пятому рассказать анекдот, а шестого так загрузить работой, чтоб перекурить было некогда… Психологическая усталость и вызываемая ею полярная тоска не выдуманное, а вполне реальное явление. Возникает она, как правило, в полярную ночь, идет на спад с появлением солнца и потом вновь может возродиться в виде нервной лихорадки в последний месяц зимовки, чтобы перехлестнуть через край, если смена задерживается, — как тогда, когда нас не могли снять, со станции Лазарев. Именно на эту тему я и сочинил диссертацию, каждая строчка которой, как витиевато, но мудро заметил Веня, «написана чернилами, настоянными на наших нервах».
   В полярную ночь рано или поздно, но обязательно наступает минута, когда каждый из нас терзает себя тем, что выразил в своих чеканных стихах мой длинноухий друг. Исключения не типичны, и в расчет я их не беру. Вопрос не в том, что мы думаем, а как себя при этом ведем.
   Я сижу за столом и листаю свою диссертацию. Переворота в науке она не совершила и шума особого не вызвала — рядовая исследовательская работа рядового врача, таких работ в архивах уже пылится десятка два. Мне она дорога тем, что пережита, ничего я в ней не выдумал, а полсотни цитат из великих первоисточников сунул не столько для подтверждения своих выводов, ценность коих проблематична, а для-ради большей учености — как принято. И язык ее достаточно суконный: «Изучение состояния высших отделов центральной нервной системы полярников в период зимовки свидетельствует о том, что в ходе зимовки происходят определенные функциональные изменения… Следует указать на сокращение продолжительности сна, угнетенность, повышенную раздражительность, вспыльчивость, нарушения аппетита… Длительная изоляция от внешнего мира, информационная недостаточность и связанная с ней искаженная оценка событий вызывают, особенно в полярную ночь, возрастание вышеуказанных жалоб… « И прочее. И до меня об этом сто раз писали и после меня писать будут.
   На огонек заходит Груздев. Хотя с некоторых пор мы довольно часто общаемся, всерьез надоесть друг другу еще не успели. Он по-прежнему держит «табу» на своей личной жизни, — Николаич, впрочем, кое-что рассказал, — однако явно преисполнился ко мне уважения после того, как я проник в его столь тщательно охраняемый внутренний мир. Увидев раскрытую диссертацию, Груздев усмехается:
   — Зря тратите серое вещество, Саша. Все, что вы уже сказали, хотите сказать и скажете в будущем, давным-давно открыл в одном из своих рассказов хороший писатель О'Генри. Именно его я считаю основоположником учения о психологической совместимости, а все вы жалкие эпигоны. Где ваш томик?
   Груздев разыскал на полке книгу, полистал ее и с торжеством изрек:
   — Есть! Рассказ называется «Справочник Гименея». Напоминаю содержание, дорогие радиослушатели: двух бродяг застала пурга, и они месяц спасались в заброшенной хижине. Оказавшись в отрыве от дружного коллектива других бродяг, они так надоели друг другу, что к концу третьей недели один из них сказал… Внимание, доктор! «Мистер Грин, вы когда-то были моим приятелем, и это мешает мне сказать вам со всей откровенностью, что если бы мне пришлось выбирать между вашим обществом и обществом обыкновенной кудлатой, колченогой дворняжки, то один из обитателей этой хибарки вилял бы сейчас хвостом». Конец цитаты.
   — Только не показывайте Вене, — прошу я. — Он из этой изящной цитаты сделает слишком далеко идущие выводы.
   — Если б только Веня. — Груздев покачал головой. — Кто самый скромный, тихий и тактичный человек на станции?
   — Дима Кузьмин, — ожидая подвоха, без особой уверенности ответил я.
   — Правильно, Дима, мой сосед. Минут пятнадцать назад, когда я вполне дружелюбно попросил его не мурлыкать один и тот же пошлый мотивчик, скромнейший Дима нечленораздельно выругался (думаю, едва ли не впервые в жизни) и так хлопнул дверью, что Кореш до сих пор заикается. Отныне, опираясь на авторитет О'Генри, я и предпочту общество указанного Кореша.
   Я делаю себе пометку.
   — «Кузьмин», — склонившись над моим плечом, читает Груздев. — Доктор реагирует на жалобы трудящихся. Можете выписать Диме воздушные ванны, веерный душ и прогулки перед сном в близлежащем парке.
   Поострив таким образом и отведя душу, Груздев откланивается, а я продолжаю мрачно размышлять. У полярников есть такой анекдот. В кадры является человек: «Кто вы по специальности? — Зимовщик. — А конкретнее, чем будете заниматься на станции? — Зимовать». Зимовать — и точка! Полярники над этим анекдотом смеются, потому что легко представляют себе того «кадра», храпящего часов по пятнадцать в сутки. Быть может, много лет назад, когда береговые и островные станции сообщали только погоду, такое умение «зимовать» имело цену, но сегодня дело обстоит по-иному: на станции пришла наука. Сегодня кровь из носу, а выдай в эфир научную продукцию: аэрологию, гидрологию, магнитологию, метеорологию, радиофизику и так далее. На работу и половины суток не хватает! В оставшееся время — еда, немного личной жизни и сон.
   Для большей наглядности я набрасываю на листке схему.
   Еда: общая тенденция — потеря аппетита, снижение веса.
   Личная жизнь: общая тенденция — раздражительность, неуживчивость, уход в себя.
   Сон: общая тенденция — трудное засыпание, эмоциональные, часто тревожные сны, по утрам головная боль, сонливость.
   Я неожиданно вспоминаю, что точно такую же схему составлял на первой своей зимовке. С тех пор ничего не изменилось, кроме, пожалуй, того, что свои наблюдения я могу облечь в более наукообразную форму. За прошедшие с той зимовки годы люди придумали исключительно эффективные средства для уничтожения себе подобных, теперь за каких-нибудь полчаса можно опустошить Землю, но никто не сказал нового слова в науке о том, как двум людям ужиться в одной комнате. Наверное, легче доказать квадратуру круга, чем заставить Веню Филатова пожелать Жене Дугину доброго утра.
   Ну, с Горемыкиным уже договорено: будем три раза в неделю печь пироги, завтра даже с грибами, жарить блинчики с мясом, лепить всей ордой пельмени. Я сыграл на Валином профессиональном самолюбии, и он торжественно поклялся, что у ребят «за ушами будет трещать»! Допустим, что это нам удастся.
   А личная жизнь и сон?
   Подскажите, как поднять жизненный тонус Осокина, который никак не может поверить в то, что ребята искренне его простили?
   Ну, кто из вас самый умный, дайте совет: как уговорить Костю Томилина не терзать себя за то, что он не простился с матерью?
   Как поймать ту муху, которая укусила милейшего и тактичнейшего Диму Кузьмина?
   Как выбить из головы Рахманова дурацкую мысль о том, что его красавицу жену кто-нибудь да утешает в ее одиночестве?
   И что должен делать врач, когда ночами то в одном, то в другом домике зажигается свет и люди, оставив тщетные попытки уснуть, до утра читают в постелях книги?
   Николаич говорит: работа, общение и юмор. Ничего другого не вижу и я, хотя иногда думаю о том, что вместо медицинской литературы мне нужно было бы взять с собой сборники анекдотов.
   Я не паникую и не жалуюсь: не на улице нашел нас Николаич, а собирал «с бору по сосенке», и дрейф наш проходит так, как проходили другие, и люди ведут себя так потому, что они живые люди, а не роботы. Может, и были идиллические зимовки, где с первого до последнего дня люди вставали с песней и до ночи улыбались друг другу, только я о таких не знаю. Зимовка — штука жестокая, в ней только начало бравурное и конец мажорный, а вся середина — ох, какие суровое испытание, дорогие товарищи. Сплошная проза! То идет она долгими главами, серая и будничная, то вдруг возникает током бьющая по обнаженным нервам страничка из Достоевского, переходя в толстовские раздумья о смысле жизни, то вновь начинается унылая трясина плохого производственного романа.
   Давайте говорить начистоту. Мы, люди, которые здесь очутились, знали, на что идем. Превосходно знали, в подробностях: о том, что полгода не увидим солнца, что под ногами, покрытая тонкой ледяной коркой, будет скрываться бездна и, главное, о том, что будем отчаянно тосковать по близким, Большой земле и ее зеленым листочкам. Никто нас силой сюда не тащил, наоборот, — Веня, к примеру, до потолка прыгал! Могу добавить: многие из нас зимовали по три-четыре раза, а иные больше, и еще попросятся, и будут прыгать до потолка, если возьмут. Будут, это сейчас они зарекаются, сегодня, а завтра с удивлением на тебя посмотрят и отмахнутся, если напомнишь. Ну, и что из этого следует? Противоречу самому себе? Нисколько. Да, зарекаемся сегодня; да, с удивлением посмотрим завтра. И нет здесь никакого противоречия, потому что сегодня и завтра находятся в разных измерениях.
   Об этом я и хочу сказать напоследок.
   Сегодня нашу психику, если сузить круг, определяют три фактора: первый — полярная ночь, второй — совершенная оторванность от всего, что мы любим на свете, и третий — в любую минуту под нами может лопнуть лед. Вот сижу я за столом, сочиняю мудрые силлогизмы, а — трах! — и домик проваливается в воду, ледяную, между прочим. А на улице темень, хоть глаза выколи, и до берега далековато, и самолет не прилетит, и пароход, как сказал бы Ваня Нетудыхата, «скрозь лед не може пробиться». Это я ни вас, ни себя не пугаю: со мной такое случалось дважды, а с Николаичем — считать устал. Было такое! А ведь я не супермен, я вовсе не желаю, как вопит Веня, бороться с природой, я тоже, черт меня побери, хочу к Нине, в мою уютную ленинградскую квартирку, по которой бродит из угла в угол маленький человечек, лопоча гениальнейшие на свете слова! И я точно так же, как и мои друзья, и эту минуту тоже проклинаю себя, что поддался дьяволу-искусителю Николаичу и променял свое маленькое домашнее счастье на ледяную макушку Земли. Это для журналистов, писателей мы железные люди, на самом деле мы из такой же плоти и крови, как рано полысевший в канцелярских дрязгах бухгалтер, который даже во снах на супружеском ложе переживает приключения максимум в масштабе турпохода. Никакие мы не железные, мы терпеть не можем пурги, очень скучаем по близким, страдаем без Солнца и немножко бледнеем, когда грузик на шпагате начинает раскачиваться. Просто это наша работа, к которой мы приспособлены лучшие, чем тот самый бухгалтер — и все.
   Это сегодня. А завтра?
   Я оболгал бы своих ребят, которых, ей-богу, немножко люблю, если бы не сказал одну важную вещь.
   Завтра, когда они вернутся домой, они намертво забудут о том, что страдали. Ну, словно волшебник сотрет, выбросит из их памяти тоску и несовместимость, угнетенность и бессонные ночи. Все, что они пережили, будет им казаться совсем иным, и цвета будут другими, и Солнце огромным и ярким, и товарищи веселыми и разбитными — «своими в доску». В памяти останется только хорошее — так обязательно и всенепременно будет завтра.
   И тогда попробуйте, наступите им на хвост, поставьте их труд под сомнение, промямлите, зачем они губят свои молодые жизни во льдах Арктики и в снегах Антарктиды — и я не отвечаю за целостность вашей драгоценной «морды лица». И не ссылайтесь на меня: мало ли чего я вам наговорил! Ну, может, и брякнул, не подумав, но — не помню, забыл. Одним словом, не было такого…

ДВЕНАДЦАТЬ ЧАСОВ ИЗ ЖИЗНИ СТАНЦИИ

1. СЕМЕНОВ
   На дрейфующих станциях электричество к домикам идет по тонкому проводу, который легко рвется даже при слабых подвижках льда. В полярную ночь лучшей сигнализации и придумать невозможно: погас в домике свет — бей тревогу!
   Когда домик погрузился в темноту, Семенов лежал в постели и читал книгу.
   Много лет назад в такой же ситуации первачок Семенов выбежал за дверь голый и, увидев, что домик накренился и завис над свежим разводьем, помчался босиком в кают-компанию. А на пути — трехметровая трещина. Мороз, ветер! Попрыгал, попрыгал первачок на обломке Льдины и, деваться некуда, полез обратно в домик — одеваться… Товарищи потом смеялись, вспоминая, как Семенов изображал молодого кенгуру, но с первачками на дрейфующих станциях случалось и не такое… И все-таки преодолел самого себя: ложась спать, обязательно раздевался до трусов. Тогда, на первой своей Льдине — для-ради самоутверждения, а в последующих дрейфах — потому, что видел в этом необходимость, великий смысл: каждый на станции знал, что самый опытный человек, ее начальник, уверен в себе и в своей Льдине, а если начнется заварушка, всегда можно успеть одеться. Не раз бывало, что в сложную ледовую обстановку к Семенову под самыми надуманными предлогами заглядывали люди и беспроволочный телеграф разносил но домикам: «Николаич разделся до трусов!» И хотя даже первачки догадывались, что начальник занимается психотерапией, но следовали его примеру, заставляли себя раздеваться — и испытывали гордость за свое хотя бы внешнее спокойствие и уверенность. А тех, кто не верил и, пряча глаза, выползал утром из спальника одетым — поднимали на смех.
   За многие годы отработанными, до автоматизма рассчитанными движениями Семенов оделся, услышал частые удары гонга, потом звук, похожий на треск рвущейся парусины, и, погасив печку, быстро покинул домик.
   Мозг его, натренированный мгновенно оценивать обстановку, зафиксировал несколько главных моментов.
   Во-первых, пурга утихла, и луна щедро освещала Льдину, превращая непроглядную тьму в спасительные сумерки.
   Во-вторых, Льдину перерезала на две части метровая трещина, над которой клубился пар. Все домики по правую сторону оказались без света: значит, трещина длинная, пошла по всему расположению. От лагеря оказались отрезанными метеоплощадка, аэрологический павильон, локаторская, гидрологическая палатка и жилой домик Осокина, Рахманова и Непомнящего.
   В-третьих, откуда-то издали, со стороны магнитного павильона, возник нарастающий гул: там началось торошение.
   В-четвертых, Кирюшкин и Дугин бежали с паяльной лампой разогревать двигатель одного трактора, а к другому, двигатель которого работал круглосуточно, несся Филатов: не колеблясь, перемахнул через трещину, сел за рычаги и двинулся к радиостанции. Очень удачно, что тракторы оказались по обе стороны от трещины, очень удачно!
   С этой минуты на станции задействовало аварийное расписание.
   На раздумья у Семенова были считанные секунды.
   Люди бежали к кают-компании в расстегнутых каэшках, иные без шапок.
   — Аварийный запас в трещину ухнул!
   — За аэропавильоном море шумит!
   — Бармин! — Семенов поднялся на крышу, встал у прожектора. — Проследи, чтобы люди как следует оделись! Подготовить факелы!
   И, полностью отключившись, стал изучать обстановку.
   Луч прожектора — на магнитный павильон, за которым шло торошение.
   — Кирюшкин, Дугин, Груздев — эвакуировать магнитный павильон! Луч прожектора — на метеоплошадку и аэропавильон. Неподалеку за ними начиналось разводье, полукругом опоясывающее лагерь. Из-за клубящегося пара ширину разводья определить оказалось невозможно, однако самим строениям как будто непосредственной угрозы не было.
   Луч прожектора — на гидрологическую палатку. Возле нее с факелом суетился Ковалев, в его малоосмысленных движениях Семенов угадал растерянность. Палатка накренилась, стала оседать, одному Ковалеву там не справиться.
   — Бармин — к Ковалеву!
   Луч прожектора — на дизельную и теплый продовольственный склад. Вдали, в полукилометре примерно, лед встал на дыбы, но пока эти объекты вне опасности.
   Сердце у Семенова сжалось: в пяти шагах от радиостанции расходилась трещина, темная полоска пробежала и с другой стороны.
   — Горемыкин, останешься у прожектора, действуй по обстановке!
   — Есть действовать по обстановке! Семенов побежал к радиостанции.
 
2. ТОМИЛИН
   Мы с Веней подготовили емкости и вышли из дизельной подышать свежим воздухом. Ветер поутих, в лунном свете одинокие снежинки планируют — красотища! Молчим, дышим, любуемся, у Вени грудка вздымается, в глазах поволока — лирический настрой: стих, небось, сочиняет. Вдруг, смотрю, поволоки как не бывало и вместо рифмы Веня выдал такое, что даже док в стенгазете не напечатает.
   Оборачиваюсь — трещина, пар из нее валит, и вроде серой запахло, как из преисподней! За воем дизеля и не услышали, как Льдина разошлась по швам. Рефлексы сработали, и мы с Веней — в разные стороны: он — к трактору, я — к своему хозяйству. Влетаю в домик, а Шурик, осклабясь, сидит в наушниках, концерт слушает. Увидел мою перекошенную физиономию, вскочил.
   — Что-нибудь передать?
   — Ага, срочно: «Мама, я хочу домой!» И тут рельс зазвенел, потом Веня на тракторе прикатил. Сунули мы палки с ветошью в соляр, зажгли факелы и стали думать, как жить дальше: сразу драпать с радиостанцией на новое место или не пороть горячку и подождать приказа сверху. Как раз вчера, когда пурга взяла себе кратковременный отпуск, Шурик под моим руководством зачистил полозья — хозяйство-то наше на санях, так что дать тягу от трещины, или, говоря по-научному, эвакуироваться, я могу в любую минуту. Для очистки совести проверил полозья, тракторный трос к дышлу саней подцепил, погладил по головке Шурика, который стоял с круглыми глазами и лепетал, что ему все это исключительно интересно, и вдруг под нашими ногами пробежала трещинка шириной в дециметр. Шурик подпрыгнул, будто на змею наступил, Веня заорал: «Во дает!» — вскочил на трактор, и тут из тьмы явился Николаич.
   — Чего ждете? — бешено. — Мост!
   — А без него не перемахнем? — поинтересовался Веня.
   Николаич взглянул так, что Веню сдуло с трактора.
   — Не видишь, мальчишка?!
   Трещина-то уже в полтора метра! Шутки в сторону, товарищи полярники, с двух сторон мое хозяйство отсекает. Доски, брусья запорошило, стали выдергивать их, выковыривать ломами. Николаич потащил к трещине здоровенный брус.
   — Шевелитесь, ребята!
   Послышался препротивнейший треск, и в ста метрах справа раскололо метеоплошадку. Боковым зрением я видел, как падают мачты ветромеров и актинометрическая установка.
   — Быстрее, черт побери!
   А трещина то расходилась до двух метров, то медленно сходилась — как говорят, дышала. Риск большой, а нужно переезжать — без радиостанции на Льдине нечего делать.
   Навели мы это шаткое инженерное сооружение, Николаич прошелся по нему, потопал ногами.
   — Давай помалу!
   Полозья чуть дрогнули, оторвались от вмерзшего в них снега, и домик стал метр за метром ползти на буксире.
   — Стоп! Слезай!
   — Это почему? — У Вени отвисла челюсть.
   — Сказано — слезай!
   Николаич уселся за рычаги и повел трактор на мост. Брусья, доски трещали, вдавливались в кромки, на миг мне даже показалось, что задняя часть трактора оседает, но Николаич газанул и вырвался на ту сторону. Потом соскочил на снег.
   — Мост поправить, положить сверху еще ряд досок. Перетаскивайте поближе к кают-компании, сначала радиостанцию, потом антенны. Выполнять! — И побежал к метеоплощадке.
   — Спасибо за разрешение. — Веня еще весь трясся от обиды. — Не доверяет, что ли?
   — Потом, Веня, потом!
   Я-то знал, почему Николаич погнал Веню с трактора и сам повел его на мост: и нервы у Николаича покрепче, и не любит чужими руками жар загребать. Так что обиделся Веня напрасно.
 
З. ДУГИН
   Между тем для группы Кирюшкина события приняли дурной оборот.
   Под тяжестью магнитного павильона лед просел, вода из бывших снежниц, замерзнув, крепко прихватила полозья, и пока их обтесывали пешнями, вал торосов приблизился на опасное расстояние. К тому же луна скрылась за облаками, света от факелов было чуть больше, чем от церковной свечки, и полутьма с ее тенями сгущала, преувеличивала опасность: хотя вал, наверное, был метрах в ста пятидесяти, казалось, что он совсем рядом, что еще минута — и он раздавит и павильон, и трактор, и людей.
   — Дядя Вася, Женя, еще немножко!
   А Груздев-то стал разговорчивый, подумал Дугин, яростно обкатывая лед. И глаза, как у Махно, когда его витаминами дразнят, — молящие. Разговорился! Раньше, бывало, спросишь его о чем, слово, будто червонец роняет, — достоинство блюдет. Кандидат наук, шишка на ровном месте! В дрейфе еще туда-сюда, перед Северным Ледовитым океаном все равны, а вернешься на материк, встретишь — спасибо, если узнает и бровью пошевелит в знак приветствия. Гордая штучка Груздев, только, если разобраться, гордости его цена ломаный грош. Пусть у тебя на каждой стене по диплому висит, а кто из нас людям нужнее? Насчет меня объявления на всех витринах, а тебя то здесь сокращают, то там по конкурсу не проводят. Я-то без тебя где хочешь проживу, а попробуй-ка ты без меня! Даже смех берет — кандидат физико-математических наук, а до позавчерашнего дня понятия не имел, что на баллоне с газом резьба обратная, против часовой стрелки: хорошо, успел молоток перехватить, не то остались бы от крупного ученого рожки да ножки. А считается — полярник! Продрейфует такой раз-другой, и на всю жизнь, как крот, в бумажки зароется — мир открытиями удивлять…
   Кирюшкин, задыхаясь, бросил пешню.