Они шли на нас, табориты и пражане, шли, неся штандарты и дароносицы, двигались прекрасным, дисциплинированным строем с песней, грохочущей, как гром. Двигались их прославленные повозки, с которых на нас щерились пушки, хуфницы[73] и бомбарды.
   И тогда зазнавшиеся немецкие хельды[74], чванливые ракусские латники Альбрехта, мадьяры, оравское и лужицкое дворянство, наемники Спано – все до единого кинулись бежать. Да, парень, ты не ослышался: еще не успели гуситы подойти на расстояние выстрела из арбалета, как вся Зигмунтова рать помчалась, обезумев от ужаса, панически, сломя шею к Немецкому Броду. Боевитые рыцари бежали, налетали, сталкиваясь и переворачивая друг друга, вопя от страха, бежали от пражских сапожников и канатчиков, от холопов в лаптях, над которыми еще недавно насмехались. Бежали в панике и ужасе, бросая оружие, которое весь крестовый поход поднимали в основном на безоружных. Бежали, парень, на моих изумленных глазах, как трусы, как мелкие воришки, которых садовник застал за кражей слив. Словно испугались… правды. Девиза VERITAS VINCIT[75], вышитого на гуситских штандартах.
   Большинству венгров и «железной рати» удалось сбежать на левый берег замерзшей Сазавы. Потом лед подломился. Советую тебе, парень, от всего сердца, если тебе достанется когда-нибудь воевать зимой, ни в коем случае не убегай в тяжелых латах по льду. Ни в коем…
   Рейневан поклялся себе, что никогда не убежит. Сулимец посопел, кашлянул и продолжал:
   – Как я сказал, рыцарство хоть и обесчестило себя, однако спасло собственную шкуру. В основном. Но пеший люд – сотни копейщеков, стрельцов, щитоносцев, мобилизованных воинов из Ракус и Моравы, вооруженных горожан из Оломуньца – этих гуситы достали и били, били страшно, били на протяжении двух миль от деревни Габры до самого Немецкого Брода. И снег на этом пути сделался красным.
   – А вы? Как вас…
   – Я не бежал с немецким рыцарством, не убежал и тогда, когда бежали Пиппо Спано и Ян фон Хардегг, а они, надо отдать им должное, бежали одними из последних и не без боя. Я тоже, вопреки тому, что болтают, бился крепко. Посол – не посол, надо было драться. И я бился не один, было рядом со мной несколько поляков и довольно много моравских панов. Таких, которые не любили убегать, особенно через ледяную воду. Вот мы и бились, и скажу тебе, не одна чешская мать проливает из-за меня слезы. Но nec Hercules…[76]
   Оказалось, слуги не спали. Потому что один вдруг подпрыгнул, словно его ужалила змея, второй приглушенно крикнул, третий принялся извлекать из ножен корд. Оруженосец Войцех схватился за арбалет. Всех успокоил резкий голос и властный жест Завиши.
   Из мрака вышло нечто.
   Сначала они подумали, что это клуб тьмы, более темный, чем даже она сама, выпочковавшийся из непроницаемой тьмы. Выделяющийся антрацитовой чернотой в освещаемом розблесками костра мерцающем мраке ночи. Когда пламя вспыхнуло сильнее, живее и ярче, этот сгусток, не став, однако, ни на йоту менее черным, начал понемногу обретать форму. И фигуру. Фигуру маленькую, крепкую, пузатую, форму не то птицы, встопорщившей перья, не то ощетинившегося животного. Втянутую в плечи голову существа украшали два больших остроконечных уха, торчащих, как у кошки, вертикально и неподвижно.
   Войцех медленно, не спуская с существа глаз, отложил самострел. Кто-то из слуг призвал в заступники святую Кингу, но его успокоил жест Завиши, жест не резкий, но властный и значительный.
   – Приветствую тебя, пришелец, – проговорил внушающим доверие голосом рыцарь из Гарбова. – Присаживайся без опаски к нашему костру.
   Существо покачало головой, Рейневан заметил короткую вспышку в огромных глазах, в которых проблеснул красный огонек.
   – Садись без опаски, – повторил Завиша доброжелательно и одновременно твердо. – Тебе не надо нас бояться.
   – Я не боюсь, – хрипло проговорило существо. К общему изумлению. Потом протянуло лапу. Рейневан отскочил бы, если б не так сильно трусил, чтобы пошевелиться. И вдруг с удивлением понял, что лапа указывает на герб на щите Завиши. Потом, к еще большему его изумлению, существо указало на котелок с отваром трав и прохрипело: – Сулима и Травник. Справедливость и знание. Чего же мне бояться. Я не боюсь. Меня зовут Ганс Майн Игель.
   – Приветствуем тебя, Ганс Майн Игель. Ты не голоден? Хочешь пить?
   – Нет. Только посидеть. Послушать. Потому что я слышал, как говорят, и пришел послушать.
   – Ты – наш гость.
   Существо приблизилось к костру, съежилось, превратившись в шар, замерло.
   – Та-ак, – снова проявил спокойствие Завиша. – На чем же я остановился?
   – На том… – Рейневан сглотнул, обрел голос. – На том, что nec Hercules…
   – Именно… – прохрипел Ганс Майн Игель.
   – Ну да, – легко сказал сулимец, – так оно и было. Они нас побили. Их была куча, гуситов то есть. И вообще нам крупно повезло, что навалилась на нас калишская конница. Ведь таборитские-то цепники не знают таких слов, как «пощада» или «выкуп». Когда меня в конце концов ссадили с седла, кто-то из тех, кто оказался рядом, Мертвич или Ратовский, успел крикнуть, кто я такой. Что, дескать, был под Грюнвальдом с Жижкой и Яном Соколом из Ламберка.
   Рейневан тихо вздохнул, услышав знаменитые имена. Завиша долго молчал. Наконец сказал:
   – Остальное вы должны знать. Потому что остальное не может сильно отличаться от легенды.
   Рейневан и Ганс Майн Игель молча кивнули. Прошло много времени, прежде чем рыцарь заговорил снова.
   – Теперь, сдается, меня под конец жизни могут предать анафеме. Потому что, когда меня из плена выкупили и я вернулся в Краков, я обо всем, что тогда, в день Трех Царей, под Немецким Бродом, а на следующий – в захваченном городе видел, рассказал королю Владиславу. Просто рассказал. Не советовал, не лез со своим мнением, не судил и не осуждал. Просто рассказывал, а он, хитрый старый литвин, слушал. И понимал. И никогда, парень, уж ты мне поверь, пусть даже сам папа станет лить слезы по поводу угрозы, нависшей над святой верой, а Люксембуржец будет хорохориться и угрожать, старый хитрый литвин не пошлет на чехов польское и литовское рыцарство. И вовсе не из-за обиды на Люксембуржца за вроцлавское решение[77], и отнюдь не за переговоры в Пожони относительно раздела Польши. А из-за моего рассказа. И сделанного из него единственно правильного вывода: польское и литовское рыцарство нужно держать против немецких крестоносцев, и глупо, совершенно бессмысленно было бы топить его в Сазаве, Влтаве или Лабе. Ягелло, выслушав мой рассказ, ни за что не присоединится к антигуситским походам. Именно, как сказано, из-за меня. Поэтому, прежде чем меня отлучат от церкви, я еду на Дунай, на турок.
   – Шутите, – буркнул Рейневан. – Куда вас… Какое отлучение? Такого рыцаря, как вы… Шутковать изволите.
   – Верно, – кивнул Завиша. – Верно, изволю. Но такая опасность есть.
   Некоторое время помолчали. Ганс Майн Игель тихо сопел. Кони в темноте беспокойно похрапывали.
   – Неужто, – рискнул Рейневан, – это конец рыцарям и рыцарству? Пехота, плотная и дисциплинированная, плечом к плечу, не только выстоит против конных латников, но еще и сумеет их разбить? Шотландцы под Баннокбурном, фламандцы под Куртруа, швейцарцы под Семпахом и Моргартеном, англичане под Азенкуром, чехи на Виткове и под Вышеградом, под Судомежем и Немецким Бродом… Может, это конец эпохи? Может, кончается время рыцарства?
   – Война без рыцарей и рыцарства, – ответил через минуту Завиша Черный, – сначала превратится в обыкновенную бойню. А потом – в человекоубийство. Ни в чем подобном я не хотел бы участвовать. Но случится это еще не скоро, так что вряд ли я доживу. Да, между нами говоря, и не хотел бы дожить.
   Долго стояла тишина. Костер догорал, поленья тлели рубином, время от времени стреляя синеватым пламенем, либо вспыхивали гейзером искр. Кто-то из слуг захрапел. Завиша тер лоб рукой. Ганс Майн Игель, черный, как сгусток тьмы, шевелил ушами. Когда в его глазах в очередной раз отразилось пламя, Рейневан сообразил, что существо смотрит на него.
   – У любви, – неожиданно проговорил Ганс Майн Игель, – много имен. А тебе, юный Травник, именно она назначит судьбу. Любовь. Спасет жизнь, когда ты даже знать не будешь, что это сделала именно она. Ибо много имен у Богини. А еще больше – обличий.
   Рейневан молчал ошеломленный. Зато прореагировал Завиша.
   – Ну вот, извольте, – сказал он. – Предсказание. Как любое – годится ко всему и одновременно ни к чему. Не обижайся, господин Ганс. А для меня? Есть у тебя что-нибудь для меня?
   Ганс Майн Игель пошевелил головой и ушами.
   – У большой реки, – сказал он наконец своим невнятным, хрипловатым голосом, – стоит на горе град. На горе, водою омываемой. А зовется он Голубиный Град.[78] Скверное место. Не езди туда, сулима. Скверное место для тебя, Голубиный Град. Не езди туда. Вернись.
   Завиша долго молчал, было видно, что задумался. В конце концов Рейневан решил, что рыцарь оставит без ответа странные слова странного ночного существа. Но ошибся.
   – Я, – прервал молчание Завиша, – человек железного меча.[79] Я знаю, что меня ждет. Знаю свою судьбу. Знаю без малого сорок лет, с того дня, когда взял в руки меч. Но я не стану оглядываться. Не обернусь на оставленные за конем хундфельды[80], собачьи могилы и королевские предательства, на подлость, на ничтожество и безбожие духа. Я не сверну с избранного пути, милостивый государь Ганс Майн Игель.
   Ганс Майн Игель не произнес ни слова, но его огромные глаза разгорелись.
   – Тем не менее, – Завиша Черный потер лоб, – я хотел бы, чтоб ты предсказал мне, как и Рейневану, любовь. Не смерть.
   – Я б тоже, – сказал Ганс Майн Игель, – хотел. Ну прощайте.
   Удивительное создание вдруг раздулось, ощетинило шерсть. И исчезло. Растворилось во мраке, в том самом мраке, из которого возникло.
 
   Кони фыркали и топтались в темноте. Слуги храпели. Небо светлело, над верхушками деревьев бледнели звезды.
   – Странно, – сказал Рейневан. – Это было странно. Сулимец, вырванный из дремы, поднял голову.
   – Что? Что странно?
   – Этот… Ганс Майн Игель. Знаете, господин Завиша, что… Ну, я должен признать… Вы меня удивили.
   – То есть?
   – Когда он появился из тьмы, вы даже не дрогнули. У вас даже голос не задрожал. А когда вы потом с ним беседовали, то… просто диву даешься… А ведь это было… Ночное существо. Нечеловек… Чуждый…
   Завиша Черный из Гарбова долго глядел на него.
   – Я знаю множество людей… – ответил он наконец очень серьезно, – множество людей, гораздо более мне чуждых.
 
   Рассвет был мглистый, влажный, капельки росы висели на паутинках. Лес стоял тихий, но опасный, как спящий хищник. Кони косились на наплывающий, стелющийся туман, фыркали, трясли головами. За лесом, на перепутье, стоял каменный крест. Одно из многочисленных в Силезии напоминаний о преступлении. И сильно запоздавшем раскаянии.
   – Здесь мы расстанемся, – сказал Рейневан.
   Сулимец взглянул на него, однако от комментариев воздержался.
   – Здесь мы расстанемся, – повторил юноша. – Я, как и вы, тоже не люблю оглядываться на хундфельды. Мне, как и вам, отвратительна мысль о подлости и ничтожестве духа. Я возвращаюсь к Адели. Ибо… Не важно, что говорил этот Ганс… Мое место рядом с ней. Я не убегу, как трус, как мелкий воришка. Я стану сопротивляться тому, чему вынужден буду противостоять. Как противостояли вы под немецким Бродом. Прощайте, благородный господин Завиша.
   – Прощай, Рейнмар из Белявы. Береги себя.
   – И вы берегите. Кто знает, может, когда-нибудь еще свидимся.
   Завиша Черный из Гарбова долго смотрел на него. Потом сказал:
   – Не думаю.

ГЛАВА ПЯТАЯ,
в которой Рейневан вначале на собственной шкуре узнает, что чувствует обложенный в чащобе волк, потом встречает Николетту Светловолосую. А затем продолжает вниз по реке свой путь

   За лесом на перепутье стоял покаянный каменный крест. Один из многочисленных в Силезии напоминаний о преступлении. И сильно запоздалом раскаянии.
   Плечи креста оканчивались в виде клеверинок, а на расширенном внизу основании высечен топор – орудие, при помощи которого каявшийся грешник отправил на тот свет ближнего. Или ближних.
   Рейневан внимательно вгляделся в крест. И очень скверно выругался.
   Крест был тот самый, около которого не меньше трех часов назад он расстался с Завишей.
   Виной всему был туман, с утра словно дым стелющийся по полям и лесам, виной был моросящий дождь, который все время мелкими капельками слепил глаза, а когда прекратился, то туман усилился еще больше. Виной был сам Рейневан, его усталость и недосып, его несобранность, вызванная постоянными мыслями об Адели фон Стерча и планами по ее освобождению. Впрочем, кто знает. Может, по правде-то виноваты были населяющие силезские леса многочисленные мамуны[81], соблазнительницы, кобольды, хохлики[82], ирлихты[83] и прочие лиха, занимающиеся тем, то сбивают человека с пути? Может, менее симпатичные и не столь благожелательные родственники и близкие Ганса Мейна Игеля, с которым он познакомился ночью?
   Однако искать виноватых не имело смысла, и Рейневан прекрасно это знал. Следовало разумно оценить сложившуюся ситуацию, принять решение и действовать в соответствии с ним. Он слез с коня, прислонился к покаянному кресту и принялся усиленно размышлять.
   Вместо того чтобы после трех часов, проведенных в седле, быть уже где-нибудь на полпути к Берутову, он все утро ездил по кругу и в результате оказался там, откуда выехал, то есть поблизости от Бжега, не дальше, чем в миле от города.
   «А может, – подумал он, – может, мною руководила судьба? Указывала? Может, однако, воспользоваться тем, что я близко, и ехать в город в дружескую больницу Святого Духа и там попросить помощи? Или лучше все же не терять времени и действовать по первоначальному плану – ехать прямо в Берутов, в Лиготу, к Адели».
   «Города следует остерегаться», – подумал он. Его хорошие, даже дружеские связи с бжеговским духовенством были известны всем, а стало быть, и Стерчам. Кроме того, через Бжег шла дорога к иоаннитской командории в Малой Олесьнице – месту, в которое его хотел упрятать князь Конрад Кантнер. Несмотря на добрые в принципе намерения князя и не говоря уж о том, что у Рейневана не было никакого желания убить несколько лет на покаянии у иоаннитов, кто-нибудь из свиты Кантнера мог проболтаться либо польститься на деньги, и тогда нельзя было исключить, что Стерчи не притаились у бжеговских шлагбаумов.
   «Значит, Адель, – подумал он. – Еду к Адели. Выручать Адель. Как Тристан к Изольде, как Ланселот к Гвиневере, как Гарет к Лионессе, как Гуинглен к Эсмеральде, как Пальмерин к Полинарде, как Медоро к Анжелике. Словом, немного глуповато и немного рискованно, больше того, по-идиотски. Прямо льву в пасть. Но, во-первых, этим я могу сбить с толку преследователей, потому что они этого могут не ожидать. Во-вторых, Адель в беде, ждет и наверняка тоскует, а я не могу допустить, чтобы она ждала».
   Он просиял от радости, а вместе с ним, словно по мановению волшебной палочки Мерлина, просияло и небо. Правда, по-прежнему было туманно и волгло, но уже чувствовалось солнце, уже что-то там наверху понемногу светлело, во всеприсутствующей серости начали прорезываться светлые прогалины. Птицы поначалу принялись робко подавать голоса, потом расщебетались окончательно. Капли на паутинках горели серебром. А расходящиеся с распутья тонущие в испарениях дороги казались сказочными путями, ведущими в иные миры.
   Да и против обманчивых чар тоже есть способ. Злясь на себя за излишнюю самонадеянность и на то, что не подумал об этом раньше, Рейневан разгреб ногой покрывающие основание креста сорняки, потом прошелся по обочине дороги. Быстро и без труда нашел то, что искал. Перистый полевой тмин, усыпанную розовыми цветочками зубчатку, молочай. Очистил стебли от листков, сложил вместе. Немного времени пошло на то, чтобы вспомнить, на которые пальцы навить, как переплести, как сделать nodus, узел. И как звучат заклинания.
 
 
Jeden, dwie, trzy,
Wolfesmilch, Kummel, Zahntros
Binde zu samene —
Semitae eorum incurvatae sunt
Zas ma droga prosta.*
 
 
   Одна из дорог распутья тут же стала светлее, приятнее, приглашающее. Интересно, что без помощи навенза[84] Рейневан никогда б не догадался, что именно эта – нужная. Но Рейневан знал, что навензы не лгут.
   Он ехал, вероятно, уже не меньше трех пачежей[85], когда услышал лай собак и громкое, возбужденное гоготанье гусей. Вскоре ноздри приятно защекотал запах дыма. Дыма коптильни, в которой, несомненно, висело что-то весьма соблазнительное. Может, ветчина, может, грудинка. А может, гусиный полоток. Рейневан так яростно принюхивался, что забыл о свете Божьем и даже не заметил, как и когда проехал за изгородь и оказался во дворе придорожного трактира.
   Собака его облаяла, но больше как бы по долгу службы, гусак, вытягивающий шею, зашипел на конские бабки. К запаху копченого окорока прибавился запах хлеба, пробивающийся даже сквозь смрад огромной навозной кучи, взятой в осаду гусями и утками.
   Рейневан слез с лошади, привязал сивку к коновязи. Парень, присматривающий за конюшней и приводивший неподалеку в порядок коней, был настолько занят, что не обратил на него внимания. Внимание же Рейневана привлекло нечто другое – на одном из столбов навеса, на довольно беспорядочно смотанных разноцветных нитках висел гекс[86] – три веточки, связанные треугольником и оплетенные венком из привядших клеверинок и калужниц. Рейневан задумался, но не очень удивился. Магия присутствовала повсюду, люди использовали магические атрибуты, не зная порой их истинной сути и значения. Тем не менее даже скверно сделанный гекс, охраняющий от лукавого, смог обмануть даже его навенз.
   «Вот почему я попал сюда, – подумал Рейневан. – Псякрев. Но коли уж я здесь… »
   Он вошел, наклонив голову, чтобы не задеть притолоку.
   Пленки в маленьких оконцах едва пропускали свет, внутри стоял полумрак, освещаемый только розблесками огня в камине. Над огнем висел котел, время от времени вскипающий пеной, на что огонь отвечал шипением и дымом, дополнительно затрудняющим видимость. Гостей было немного, только за одним столом, в углу, сидели четверо мужчин, вероятно, крестьян. В темноте трудно было разглядеть.
   Едва Рейневан присел на лавку, как прислуживающая девка в переднике поставила перед ним тарелку. Правда, вначале он собирался только купить хлеба и ехать дальше, однако возражать не стал – пражуха[87] сытно и пленительно пахла свиным салом. Он положил на стол грош – один из немногих, полученных от Кантнера.
   Служанка слегка наклонилась, подала ему липовую ложку. От нее шел слабый аромат трав.
   – Ты попал, как кур во щи, – тихо шепнула она. – Сиди спокойно. Они тебя уже видели и нападут, как только ты подымешься из-за стола. Так что сиди и не рыпайся.
   Она отошла к камину, помешала в исходящем паром котле. Рейневан сидел чуть живой, уставившись в шкварки на клецках. Его глаза уже привыкли к сумраку настолько, чтобы видеть, что у четверых мужчин, сидящих за столом в углу, слишком много оружия и доспехов для крестьян. И что вся четверка внимательно разглядывает его.
   Он проклял свою глупость.
   Служанка вернулась.
   – Мало уже нас осталось на этом свете, – буркнула она, делая вид, что протирает стол, – чтобы я дала тебе пропасть, сынок.
   Она задержала руку, и Рейневан заметил на ее мизинце калужницу вроде тех, что были на гексе, и повязанную таким образом, чтобы желтый цветок служил как бы драгоценным камнем перстня. Рейневан вздохнул, непроизвольно коснулся собственного навенза – сплетенных узлом и всунутых за ворот куртки стеблей молочая, зубчатки и тмина. Глаза женщины вспыхнули в полутьме. Она кивнула головой.
   – Я приметила, как только ты вошел, – шепнула она. – И знала, что они охотятся именно за тобой. Но я не дам тебе помереть. Мало нас на земле осталось, и если мы не станем помогать друг другу, то изведемся вконец. Ешь, не подавай вида.
   Он ел очень медленно, чувствуя, как мурашки бегают по спине под взглядами людей в углу. Женщина погремела сковородой, крикнула кому-то в другой комнате, подбросила огня, вернулась. С метлой.
   – Я велела, – шепнула она, подметая пол, – отвести твоего коня на гумно, за хлев. Когда начнется, убегай через ту вон дверь, сзади, за рогожей. За порогом будь осторожнее. Возьми это.
   Все еще как бы подметая, она подняла длинный стебель соломы. Незаметно, но быстро завязала на нем три узелка.
   – Обо мне не думай, – шепотом развеяла она его сомнения. – На меня никто не обратит внимания.
   – Герда! – крикнул трактирщик. – Хлеб пора вынимать! Шевелись, няха.
   Женщина отошла. Сгорбившаяся, серо-бурая, никакая. Никто не обращал на нее внимания. Никто, кроме Рейневана, которого она, отходя, одарила горящим как головня взглядом.
   Четверо за столом в углу пошевелились, встали. Подошли, звеня шпорами, хрустя кожей, скрипя кольчугами, опираясь пятернями на рукояти мечей, кордов и баселярд. Рейневан снова, на сей раз еще крепче, мысленно отругал себя за недоумство.
   – Господин Рейнмар Беляу. Вот, парни, сами видите, что значит ловческий опыт. Зверь, как полагается, загнан, логово, как полагается, обложено, еще немного везенья – и не быть нам без добычи. А сегодня нам и впрямь повезло.
   Двое встали по бокам, один слева, другой справа. Третий занял позицию за спиной Рейневана. Четвертый, тот, который «держал речь», усатый, в плотно усеянной плитками бригантине[88], встал напротив. Затем, не дожидаясь приглашения, сел.
   – Ты не станешь, – не спросил, а скорее отметил он, – сопротивляться и устраивать тарарам? А, Беляу?
   Рейневан не ответил. Он держал ложку между ртом и краем тарелки, словно не зная, что с ней делать.
   – Не станешь, – сам себя заверил усатый тип в бригантине. – Потому как знаешь, что это глупо. Мы ничего против тебя не имеем, просто еще одна обычная работа. А мы, чуешь, привыкли работу себе облегчать. Начнешь дергаться и шуметь, так мы тебя сразу же сделаем послушным. Здесь вот, на краешке стола, сломаем тебе руку. Испытанный способ. После такой операции пациента даже связывать не надо. Ты что-то сказал, или мне показалось?
   – Ничего, – Рейневан с трудом разлепил занемевшие губы, – не сказал.
   – Ну и славно. Кончай хлебать. До Штерендорфа немалый путь, зачем тебе голодным ехать.
   – Тем более, – процедил тип справа, в кольчуге и железных наплечниках, – что в Штерендорфе тебя наверняка не сразу накормят.
   – А если и накормят, – хохотнул тот, что стоял позади, невидимый, – так наверняка не тем, что пришлось бы тебе по вкусу.
   – Если вы меня отпустите, я вам заплачу, – выдавил из себя Рейневан. – Заплачу больше, чем дают Стерчи.
   – Обижаешь профессионалов, – проговорил усатый в бригантине. – Я, Кунц Аулок, по прозвищу Кирьелейсон. Меня покупают, но не перекупают. Глотай, глотай клецки. Хлоп-хлоп!
   Рейневан ел. Пражухи потеряли вкус. Кунц Аулок-Кирьелейсон засунул за пояс булавку, которую до того держал в руке, натянул перчатку, сказав при этом:
   – Не надо было лезть к чужой бабе.
   А потом, не дождавшись ответа, добавил:
   – Совсем недавно я слушал попа, по пьянке цитировавшего какое-то письмо, вроде бы гебрайское. Примерно такое: всякое преступление получит справедливое наказание: iustam mercedis retributionem. По-человечески это означает, что ежели что-то делаешь, то надо уметь предвидеть последствия своих деяний и быть готовым к ним. Надо уметь принимать их достойно. Вот, к примеру, глянь направо. Это господин Сторк из Горговиц. Будучи таким же любителем сладенького, как и ты, он совсем недавно совместно с друзьями совершил на одной опольской мещаночке действие, за которое, ежели ловят, то клещами рвут и колесуют. И что? Гляди и восхищайся тем, как Сторк достойно принимает свою судьбу, какое светлое у него лицо и взгляд. Бери пример.