– Значит, что? – спросил он наконец очень недоверчиво. – В Стшелин? На моей телеге?
   Просители приняли позы еще более просящие.
   – Я – Филипп Гранчишек из Олавы, приходской священник церкви Утешения Божьей Матери, добрый христианин и католическое духовное лицо, должен взять на телегу жида? Проститутку? И бродягу?
   Рейневан, Дорота Фабер и рабби Хирам бен Элиезер переглянулись, а мины у них были, прямо сказать, сконфуженные.
   – Садитесь, – наконец сухо сказал священник, – потому как я был бы последним чулем, если б вас не взял.
 
   Не прошло и часа, как перед тянувшим телегу священника буланым мерином возник Вельзевул, искрящийся от росы. А чуть позже на тракте показался Урбан Горн на своем вороном.
   – Поеду с вами до Стшелина, – запросто бросил он, – натурально, если вы не возражаете.
   Никто не возражал. О судьбе бандитов никто не спрашивал. А мудрые глаза Вельзевула не выражали ничего. Либо все.
 
   Так они и ехали по стшелинскому тракту, по долине реки Олавы, то по густым лесам, то по вересковью и просторным лугам. Впереди словно лауфер[96] бежал британ Вельзевул. Собака патрулировала дорогу, иногда скрываясь меж деревьев, шарила по зарослям и травам. Однако не гоняла и не вспугивала зайцев, не поднимала соек. Это было ниже достоинства черной псины. Не случалось ругать собаку или призывать ее к порядку и Урбану Горну, таинственному незнакомцу с холодными глазами, едущему рядом с телегой на вороном жеребце.
   Запряженной буланым мерином телегой управляла Дорота Фабер. Рыжеволосая девица из Бжега, явно грешница, упросила плебана доверить ей вожжи, и было совершенно ясно, что рассматривала это как плату за проезд. А управлялась она прекрасно, с очевидной сноровкой. Таким образом, сидевший рядом с ней на козлах плебан Филипп Гранчишек мог, не опасаясь за экипаж, подремывать либо дискутировать.
   На телеге, на мешках с овсом дремал или – в зависимости от обстоятельств – беседовал с Рейневаном рабби Хирам бен Элиезер.
   За телегой, привязанная к решетке, топала тщедушная евреева кобыла.
   Так они и ехали, подремывали, беседовали, останавливались, беседовали, подремывали. Немного перекусили. Опорожнили кувшинчик горилки, который вытащил из сапета[97] плебан Гранчишек. Потом второй, который извлек из-под шубы рабби Хирам.
   Вскоре, сразу за Бжезьмежем, оказалось, что и плебан, и рабби ехали в Стшелин с одной и той же целью – послушать навестившего город и приход каноника вроцлавского капитула. Однако если плебан Гранчишек ехал, как он выразился, «по вызову», чтобы не сказать на «выволочку», то рабби надеялся лишь получить аудиенцию. Плебан считал, что у Хирама шансы были невелики.
   – У преподобного каноника, – вещал он, – там будет край непочатой работы. Множество дел, разборов, без счета приемов. Ибо трудные у нас настали времена, ох трудные.
   – Словно, – натянула вожжи Дорота Фабер, – когда-нибудь были легкие.
   – Я говорю о трудных временах для церкви, – уточнил Гранчишек. – И для истинной веры. Поскольку распространяются, заполняя все вокруг, плевелы ереси. Встречаешь человека, он пожелает тебе добра во имя Господа Бога, а ты и не знаешь, не еретик ли он. Вы что-то сказали, рабби?
   – Возлюби ближнего своего, – пробормотал Хирам бен Элиезер, неизвестно, не сквозь сон ли. – Пророк Илия может объявиться в любом лице.
   – Как же, – пренебрежительно махнул рукой плебан Филипп. – Жидовская философия. А я говорю: бди и трудись, трудись и бди – и молись. Ибо дрожит и качается Петров оплот. Расползаются кругом плевелы ереси.
   – Это, – Урбан Горн придержал коня, чтоб ехать рядом с телегой, – вы уже говорили, патер.
   – Ибо сие и есть истина. – Плебан Гранчишек, похоже, совсем проснулся. – Сколь ни повторяй, правда. Ширится еретичество, плодится вероотступничество. Словно после дождя вырастают ложные пророки, готовые своими лживыми учениями истощить Божий Завет. Воистину провидчески писал апостол Павел во втором послании Тимофею: «Ибо будет время, когда здравого учения принимать не будут, но по своим прихотям будут избирать себе учителей, которые льстили бы слуху; и от истины отвратят слух и обратятся к басням».[98]. И будут твердить, помилуй Иисусе Христе, что во имя истины творят то, что творят.
   – Все на этом свете, – заметил как бы мимоходом Урбан Горн, – творится под лозунгом борьбы за правду. И хоть обычно совсем о разных правдах идет речь, выигрывает на этом только одна – истинная.
   – Еретически прозвучало, – собрал лоб в складки плебан, – то, что вы рекли. Мне, дозвольте вам сказать, больше – в смысле правды – по пути с тем, что магистр Иоганн Нидер в своем Formicarius'е написал. А сравнил он еретиков с теми в Индии живущими муравьями, кои без передышки выбирают из песка крупицы золота и в муравейник относят, хотя никакой выгоды от этого золота не имеют, ибо и не съедят, и себе не урвут. Точно так же, пишет в «Формикариусе» магистр Нидер, поступают и еретики, кои в Священном Писании копаются и зерна истины в нем ищут, хотя и сами не знают, что с этой истиной делать.
   – Очень даже красиво, – вздохнула Дорота Фабер, подгоняя мерина. – Ну, о тех муравьях, значит. Ох, говорю, когда я такого мудреца слушаю, у меня аж ниже пупка сосать начинает.
   Плебан не обратил внимания ни на нее, ни на ее пупок.
   – Катары, – продолжал он, – иначе – альбигойцы, кои руку, стремившуюся их в лоно Церкви возворотить, яко волки кусали. Вальденсы и лолларды, осмеливающиеся оскорблять Церковь и Святого Отца, а литургию собачьей брехней называть. Мерзкие отступники богомилы и им подобные павликиане, алексиане и патрипассиане, отваживающиеся отрицать Святую Троицу, «братья» ломбардские, всякое отребье и разбойники, у которых на совести не один священник. Им подобные дульчинисты, сторонники Фра Дольчина. Item разные другие отступники: присциллиане, петробрузиане, арнольдисты, сперонисты, пассанисты, мессальяне, апостольские братья, пасторелы, патарены и аморикане. Попликане и турлупиане, отрицающие divinitatem[99] Христа и отвергающие святыни, а поклоняющиеся дьяволу. Люциферане, название которых явно говорит, во имя кого они творят свои мерзопакостности. Ну и само собой, гуситы, противники веры, Церкви и папы…
   – А что всего смешней, – вставил с улыбкой Урбан Горн, – все вами перечисленные «ане» и «исты» себя-то считают правыми, а других именуют врагами веры. Что касается папы, то все же признайте, уважаемый патер, что порой трудно бывает из многих выбрать истинного. А что до Церкви, то все в один голос вопят о необходимости реформы, in capita et in membris.[100] Вас это не заставляет задуматься, преподобный?
   – Не очень-то я понимаю слова ваши, – признался Филипп Гранчишек. – Но если вы хотите сказать, что в лоне самой Церкви взрастает ересь, то вы правы. Весьма близки к тому греху, который в вере бродит, в спеси своей с набожностью перебарщивают. Corruptio optimi pessima.[101] Взять хотя бы казус всем известных бичовников или флагеллантов. Уже в 1349 папа Климентий VI провозгласил их еретиками, проклял и повелел карать, но разве это помогло?
   – Ничуть не помогло, – бросил Горн. – Они по-прежнему бродили по всей Германии, развлекая мужиков, поскольку девок среди них было немерено, а те занимались самобичеванием, обнажившись до пояса и выставив напоказ сиськи. Порой очень даже ладные сиськи, я-то знаю, что говорю, поскольку видел их походы в Бамберге, в Госларе и в Фюрстенвальде. Ох и здорово же подпрыгивали у них эти сисечки, ох подпрыгивали! Последний собор снова их осудил, но это пустое дело. Вспыхнет какая-нибудь зараза или другая беда, и они снова возьмутся за свои бичевальные представления. Им это просто нравится.
   – Один ученый магистр в Праге, – включился в диспут немного разморившийся Рейневан, – доказывал, что это болезнь. Что некоторые женщины именно в том обретают благость, что нагими хлещут себя у всех на глазах. Потому-то среди флагеллантов было и есть столько женщин.
   – В нынешние времена я б не советовал ссылаться на пражских магистров, – резко заметил плебан Филипп. – Однако надо признать, что-то в этом есть. Братья Проповедники утверждают, что много зла идет от телесного сладострастия, а сие в женщинах неугасимо.
   – Женщин, – неожиданно проговорила Дорота Фабер, – лучше оставьте в покое. Ибо и сами вы не без греха.
   – В райском саду, – покосился на нее Гранчишек, – змей не на Адама, а на Еву ополчился и наверняка знал, что делает. Доминиканцы тоже наверняка знают, что говорят. Но я имел в виду не то, чтобы женщин осуждать, а только что многие из теперешних ересей странным образом именно на вожделении и блуде замешены, в соответствии с какой-то, похоже, обезьяньей развращенностью. Дескать, ежели Церковь запрещает, так вот же – будем поступать ей наперекор. Церковь наказывает быть скромным? А ну, выставим голый зад! Призывает к сдержанности и благопристойности? Так нет же, будем совокупляться, словно кошки в марте. Пикарды и адамиты в Чехии совсем нагими расхаживают, а трахаются – прости меня, Господи! – погрязши в грехе, все со всеми, словно собаки, не люди. Так же делали апостольские братья, то есть секта сегарелли. Кёльнские condormientes, то есть «спящие вместе», телесно общаются, невзирая на пол и родство.
   Патернианцы, именуемые так по имени их порочного апостола Патерна из Пафлагонии[102], святости супружества не признают и предаются коллективному распутству, особливо такому, кое делает невозможным зачатие.
   – Любопытно, – задумчиво проговорил Урбан Горн. Рейневан покраснел, а Дорота фыркнула, показывая тем самым, что дело это ей не совсем чуждо.
   Телега подпрыгнула на выбоине так, что рабби Хирам проснулся, а готовящийся к очередной проповеди Гранчишек чуть не откусил язык. Дорота Фабер чмокнула на мерина, хлестнула вожжами. Пресвитер поудобнее устроился на козлах.
   – Были и есть также иные, – затянул он снова, – которые тем же грешат, что и бичовники. Преувеличенной, значит, набожностью, от которой только шаг до извращений и ереси. Как хотя бы подобные бичовникам дисциплинаты, баттуты или циркумпелионе, как бианчи, то есть «белые», как гумилаты, как так называемые лионские братья, как иоахимиты. Знаем мы такое и, как говорится, на собственном дворе. Я имею в виду свидницких и ниских бегардов.
   Рейневан, у которого в отношении бегардов и бегинок было собственное мнение, кивнул головой. Урбан Горн не кивнул.
   – Бегарды – спокойно сказал он, – которых именуют fratres de voluntaria paupertate, то есть нищими по собственной воле, могли быть образцом для многих священников и монахов. Были у них и крупные заслуги перед обществом. Достаточно сказать, что именно бегинки в своих больницах и приютах остановили заразу в шестидесятом году, не дали распространиться эпидемии. А это тысячи людей, спасенных от смерти. Ничего не скажешь, бегинкам за это отплатили сполна. Обвинили в еретичестве.
   – Конечно, – согласился священник, – было среди них много людей набожных и самоотверженных. Но были и отступники, и грешники. Многие бегинарии, да и хваленые приюты оказались рассадниками греха, святотатства, ереси и полной распущенности. Много также было зла и от странствующих бегардов.
   – Думайте как угодно.
   – Я?! – ахнул Гранчишек. – Я – простой плебан из Олавы, что мне думать-то? Бегардов осудил Вьеннский собор и папа Клемент без малого за сто лет до моего рождения. Меня и на свете-то не было, когда в тысяча триста тридцать втором году Инквизиция вскрыла среди бегинок и бегардов такие ужасающие дела, как раскапывание могил и осквернение трупов. Меня не было на свете и в семьдесят втором году, когда во исполнение новых папских эдиктов возобновили Инквизицию в Свиднице. Следствие доказало еретичность бегинок и их связи с ренегатским братством и сестринством Свободного Духа, с пикардской и турлупинской мерзостью, в результате чего вдова княжна Агнешка прикрыла свидницкие бегинажи, а бегардов и бегинок…
   – Бегардов и бегинок, – докончил Урбан Горн, – преследовали и ловили по всей Силезии. Но и здесь ты тоже, вероятно, умоешь руки, олавский плебан, ибо все случилось до твоего рождения. Но ведь и до моего тоже, однако это не мешает мне знать, как все было в действительности. Что большую часть схваченных бегардов и бегинок замучили в застенках. А тех, которые выжили, сожгли. При этом большая группа, как обычно бывает, спасла свою шкуру, выдав других, отправив на пытки и смерть товарищей, друзей, даже близких родственников. Часть предателей потом натянула доминиканские рясы и проявила себя истинно неофитским усердием в борьбе с еретичеством.
   – Вы считаете, – резко взглянул на него плебан, – что это скверно?
   – Доносить?
   – Я боролся с ересью. Считаете, что это скверно?
   Горн резко повернулся в седле, и выражение лица у него изменилось.
   – Не пытайтесь, – прошипел он, – проделывать со мной такие фокусы, патер. Не будь, курва, этаким Бернардом Ги. Какая тебе польза, если ты поймаешь меня на каверзном вопросе? Оглянись. Мы не у доминиканцев, а в бжезьмерских лесах. Если я почувствую опасность, то просто дам тебе по тонзуре и выкину в яму от вырванного с корнем дерева. А в Стшелине скажу, что по пути ты умер от неожиданно закипевшей крови, прилива флюидов и скверного настроения.
   Священник побледнел.
   – К нашему общему счастью, – спокойно докончил Горн, – до этого дело не дойдет, ибо я не бегард, не еретик, не сектант из Братства Свободного Духа. А инквизиторские фортели ты брось, олавский плебан. Договорились? А?
   Филипп Гранчишек не ответил, а просто несколько раз кивнул головой.
 
   Когда остановились, чтобы расправить кости, Рейневан не выдержал. Отойдя в сторонку, спросил Урбана Горна о причине столь резкой реакции. Горн сначала разговаривать не хотел, ограничился парочкой ругательств и ворчанием в адрес чертовых доморощенных инквизиторов. Однако, видя, что Рейневану этого мало, присел на поваленный ствол, подозвал собаку.
   – Все их ереси, Ланселот, – начал он тихо, – меня интересуют не больше прошлогоднего снега. Только дурак, а я себя таковым не считаю, не заметил бы, что это signum temporis[103] и что пора перейти к выводам. Может быть, есть смысл что-то изменить? Реформировать? Я стараюсь понять. И понять могу, что их разбирает злоба, когда они слышат, что Бога нет, что от Декалога можно и нужно отмахнуться, а почитать следует Люцифера. Я их понимаю, когда в ответ на такие dictum[104] они начинают вопить об ереси. Но что оказывается? Что их бесит больше всего? Не отступничество и безбожие, не отрицание ритуалов, не ревизия или отвержение догм, не демонолатрия.[105] Самую большую ярость у них вызывают призывы к евангельской бедности. К смирению. К самоотверженности. К служению Богу и людям. Они начинают беситься, когда от них требуют отказаться от власти и денег. Потому с такой яростью они накинулись на bianchi, на гумилатов, на братство Герарда Гроота, на бегинок и бегардов, на Гуса. Псякрев, я считаю просто чудом, что они не сожгли Поверелло, Бедняка Франциска! Но боюсь, где-то ежедневно полыхает костер, а на нем умирает какой-нибудь никому не известный и забытый Поверелло. Рейневан покивал головой.
   – Поэтому, – докончил Горн, – это меня так нервирует.
   Рейневан кивнул снова.
   Урбан Горн внимательно смотрел на него.
   – Разболтался я не в меру. А такая болтовня может быть опасной. Уж не один сам себе, как говорят, горло собственным слишком длинным языком перерезал… Но я тебе доверяю, Ланселот. Ты даже не знаешь почему.
   – Знаю, – вымученно улыбнулся Рейневан. – Если ты заподозришь, что я донесу, то дашь мне по лбу, а в Стшелине скажешь, что я отдал концы из-за неожиданного прилива флюидов и скверного настроения.
   Урбан Горн усмехнулся. Очень по-волчьи.
 
   – Горн?
   – Слушаю тебя, Ланселот.
   – Легко заметить, что ты человек бывалый и опытный. А не знаешь ли случаем, у кого из властьимущих владение расположено поблизости от Бжега?
   – Откуда бы, – Урбан Горн прищурился, – такое любопытство? Такая небезопасная в теперешние времена любознательность?
   – От того, что и всегда. От желания познавать мир.
   – Действительно! Откуда бы еще-то. – Горн приподнял в улыбке уголки губ, но из его глаз отнюдь не исчез блеск подозрительности. – Ну что ж, удовлетворю твою любознательность в меру своих скромных возможностей. В районе Бжега, говоришь? Конрадсвальдау принадлежит Хаугвицам. В Янковицах сидят Бишофсгеймы. Гермсдорф – владение Галлей… В Шёнау же, насколько мне известно, сидит подчаший Бертольд де Апольда…
   – У кого из них есть дочь? Молодая, светловолосая…
   – Ну, так-то уж далеко, – обрезал Горн, – я не забирался. Да и тебе не советую, Ланселот. Простое любопытство господа рыцари еще могут снести, но они очень не любят, когда кто-то слишком уж интересуется их дочками. И женами…
   – Понимаю.
   – Это хорошо.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой Рейневан и его спутники въезжают в Стшелин в канун Успения Девы Марии и, как оказалось, точно на аутодафе. Потом те, кому должно, выслушивают наставления каноника вроцлавского кафедрального собора. Одни с большим, другие с меньшим желанием

   За деревней Хёркрихт, поблизости от Вёнзова, пустынный до того тракт немного оживился. Кроме крестьянских возов и купеческих фур, стали попадаться конные и вооруженные люди, так что Рейневан почел за благо прикрыть голову капюшоном. За Хёкрихтом бежавшая по живописному березняку дорога снова опустела, и Рейневан облегченно вздохнул. Однако малость преждевременно.
   Вельзевул в очередной раз показал великий собачий ум. До сих пор он не ворчал даже на проходящих мимо солдат, сейчас же, безошибочно чуя их намерения, он коротким резким лаем предупредил о вооруженных наездниках, неожиданно выехавших из березняка по обеим сторонам дороги. Потом зловеще заворчал, когда, увидев его, один из слуг, сопровождавших рыцарей, стянул со спины арбалет.
   – Эй, вы! Стоять! – крикнул рыцарь молодой и веснушчатый, как перепелиное яйцо. – Стоять, говорю! На месте!
   Ехавший рядом с рыцарем конный слуга всунул ступню в стремечко арбалета, ловко натянул его и уложил на ложе болт. Урбан Горн не спеша выехал немного вперед.
   – Не вздумай стрелять в собаку, Нойдек. Сначала взгляни, рассмотри как следует. И сообрази, что ты когда-то уже ее видел.
   – О раны Господни! – Веснушчатый заслонил глаза рукой, чтобы защититься от слепящего мерцания раскачиваемых ветром листьев берез. – Горн? Ты ли это в самом деле?
   – Никто иной. Прикажи слуге убрать арбалет.
   – Ясно, ясно. Но пса придержи. Кроме того, мы тут не случайно, а кое-кого ищем. Так что я должен спросить тебя, Горн, кто это с тобой? Кто едет?
   – Для начала, – холодно сказал Урбан Горн, – уточним вот что: за кем ваши милости охотятся? Потому что если за теми, кто, к примеру, ворует скот, так мы отпадаем. По многим причинам. Primo, при нас нет скота. Secundo…
   – Ладно, ладно, – веснушчатый уже успел рассмотреть священника и раввина, презрительно махнул рукой, – скажи только: ты их всех знаешь?
   – Знаю. Ты удовлетворен?
   – Удовлетворен.
   – Просим прощения, преподобный, – второй рыцарь, в саладе[106], при полном вооружении, слегка поклонился плебану Гранчишеку, – но мы беспокоим вас не ради развлечения. Совершено преступление, и мы идем по следам убийцы. По приказу господина Райденбурга, стшелинского старосты. Вот он – господин Кунад фон Нойдек. А я – Евстахий фон Рохов.
   – Что за преступление? – спросил плебан. – О Господи! Убили кого?
   – Убили. Недалеко отсюда. Благородного Альбрехта Барта, хозяина из Карчина.
   Некоторое время стояла тишина, которую нарушил голос Урбана Горна. Голос изменившийся.
   – Как? Как это случилось?
   – Странно случилось, – медленно ответил Евстахий фон Рохов, перестав подозрительно рассматривать Рейневана. – Во-первых, в саменький полдень. Во-вторых, в бою… Если б это не было невозможно, я бы сказал, что в поединке. Один человек, конный, вооруженный. Убил тычком меча, к тому же очень точным, требующим большой сноровки. В лицо. Между носом и глазом.
   – Где?
   – В четверти мили за Стшелином. Барт возвращался из гостей у соседа.
   – Один, без сопровождения?
   – Он так ездил. У него не было врагов.
   – Упокой, Господи, – пробормотал Гранчишек, – душу его. И освяти…
   – У него не было врагов, – повторил, прервав молитву, Горн. – Но подозреваемые есть?
   Кунад Нойдек подъехал ближе к возу, с интересом посмотрел на груди Дороты Фабер. Куртизанка одарила его призывной улыбкой. Евстахий фон Рохов тоже подъехал. И тоже осклабился. Рейневан был очень рад. На него не смотрел никто.
   – Подозреваемых, – Нойдек отвел глаза от притягивающего взгляд бюста, – несколько. По району болталась довольно подозрительная компания. То ли за кем-то гонялись, то ли кровная месть. Что-то в этом роде. Здесь даже видели таких типов, как Кунц Аулок, Вальтер де Барби и Сторк из Горговиц. Ходят слухи, что какой-то молокосос вскружил голову жене рыцаря, а тот не на шутку взъелся на соблазнителя. И гоняется за ним.
   – Не исключено, – добавил Рохов, – что именно этот преследуемый любовничек, случайно наткнувшись на Барта, запаниковал и прикончил его.
   – Если так, – Урбан Горн поковырял в ухе, – то вы легко достанете этого, как вы говорите, любовничка. В нем должно быть не меньше семи футов роста и четыре в плечах. Такому, пожалуй, трудновато спрятаться среди обычных людей.
   – Верно, – угрюмо согласился Кунад Нойдек.
   – Хлюпиком господин Барт не был, какому-нибудь замухрышке 6 не поддался… Но, возможно, там не обошлось без чар или колдовства.
   – Мать Пресвятая Богородица! – воскликнула Дорота Фабер, а плебан Филипп перекрестился.
   – А впрочем, – докончил Нойдек, – там видно будет что к чему. Как только прелюбодея возьмем, так выпытаем его о подробностях, ох выпытаем… А распознать, думаю, будет нетрудно. Мы знаем, что он удалой и на сивом коне едет. Если вы такого встретите…
   – Не преминем донести, – спокойно пообещал Урбан Горн. – Удалой парень, сивый конь. Не проглядишь. И ни с кем не перепутаешь. Ну, бывайте, господа.
   – А вы, господа, не знаете, случайно, – заинтересовался плебан Гранчишек, – вроцлавский каноник все еще в Стшелине обретается?
   – Конечно. Судебными разбирательствами занимается у доминиканцев.
   – А не его ли это милость нотариус Лихтенберг?
   – Нет, – отрицательно покачал головой фон Рохов. – Его зовут Беесс. Отто Беесс.
   – Отто Беесс, препозит[107] при Святом Иоанне Крестителе, – забормотал священник, как только старостовы рыцари отправились дальше, а Дорота Фабер стегнула мерина. – Ох, суровый муж. Веееесьма суровый. Ох, рабби, зря надеешься. Вряд ли он тебя выслушает.
   – А вот и нет, – проговорил Рейневан, уже некоторое время радостно улыбавшийся. – Вас примут, рабби Хирам. Обещаю.
   Видя недоуменные взгляды, Рейневан таинственно улыбнулся. Потом, явно в хорошем настроении, соскочил с телеги и пошел рядом. Затем немного поотстал. И тогда к нему подъехал Горн.
   – Теперь ты видишь, как все оборачивается, Рейнмар Беляу. Как быстро дурные слухи распространяются. По округе разъезжают наемные убийцы, мерзавцы типа Кирьелейсона и Вальтера де Барби, а ежели они убьют кого, то на тебя же на первого падет подозрение. Замечаешь иронию судьбы?
   – Замечаю, – буркнул Рейневан. – И не только это. Во-первых, вижу, что вы все-таки знаете, кто я такой. Вероятно, с самого начала.
   – Вероятно. А еще что?
   – Что вы знали убитого Альбрехта Барта из Карчина. И даю голову на отсечение, едете вы как раз в Карчин. Или ехали.
   – Ишь ты, – немного помолчав, сказал Горн. – Какой шустрый. И самоуверенный. Я даже знаю, откуда берется твоя самоуверенность. Хорошо, когда есть знакомые на высоких должностях, а? Вроцлавский каноник, например? Человек сразу начинает чувствовать себя лучше. И безопаснее. Однако обманчивое это бывает ощущение, ох обманчивое.
   – Знаю, – кивнул Рейневан. – Я все время помню о вывороченном дереве, о настроениях и флюидах.
   – И очень хорошо делаешь, что помнишь.
 
   Дорога шла по холму, на котором стояла шубеница[108] с тремя высохшими, как вяленая треска, висельниками. А внизу перед путниками раскинулся Стшелин с его красочным пригородом, городской стеной, замком времен Болеслава Строгого, древней ротондой Святого Готарда и современными колокольнями монастырских церквей.
   – Ой! – заметила Дорота Фабер. – Там что-то происходит. Какой-то праздник сегодня, что ли?
   Действительно, на свободном пространстве у городской стены собралась довольно большая толпа. Было видно, что со стороны ворот туда направляется народ.