Сара Бауэр
Грехи дома Борджа
Sarah Bower
THE SINS OF THE HOUSE OF BORGIA
Copyright © 2011 by Sarah Bower.
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency.
©Коротнян Е., перевод на русский язык, 2013
©Издание на русском языке, оформление. «Издательство «Эксмо», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
THE SINS OF THE HOUSE OF BORGIA
Copyright © 2011 by Sarah Bower.
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency.
©Коротнян Е., перевод на русский язык, 2013
©Издание на русском языке, оформление. «Издательство «Эксмо», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Посвящается Кайро
Прошлое не меняется, разумеется; оно остается позади, застывшее, постоянное. Меняется лишь наш взгляд на него. Все дело в восприятии. Оно превращает злодеев в героев и жертв в пособников.
Хилари Мантел«Изменение климата»
Итак, любовь изменила мой жизненный путь.
Пьетро Бембо«Азоланские беседы»
Пролог
Папантла, второй месяц сбора ванили, 5281, что у христиан соответствует 1520 году.
Иногда я танцую, один, под музыку, которую никто, кроме меня, не слышит. Когда я танцую, то чувствую биение сердца самой земли. Оно поднимается по ступням и ногам, через чресла и живот, в грудь, и тогда мое сердце начинает биться в унисон с земным. И я спрашиваю себя, ощущаешь ли ты его под земной твердью, там, где стоишь, или идешь, или лежишь, или тоже танцуешь? Потому что каждый раз, когда я танцую, я танцую с тобой.
В конце сезона ванили всегда съезжается много людей. Это купцы и королевские представители, которые должны установить цену, а также те, кто желает посмотреть на «летающих людей»[1]. Дерево заранее выбрано, повалено и установлено на городской площади, и священники пропели над ним свои молитвы, сбрызнули ладаном и помазали цыплячьей кровью. Веревки проверены, вставлены последние перья в головные уборы. Я плохо сплю последние дни, поэтому сегодня утром проснулась еще до рассвета, преследуемая бравурной мелодией «главного пастуха», сидящего на платформе, где его раскачивает во все стороны ветер и сверху давят небеса, пока он играет на флейте.
Я была уже на ногах, когда из Вилла-Рика вернулся Гидеон и привел с собой путешественника из Феррары. Пол успели чисто вымести, поставить на огонь горшок с маисом. Гидеон сразу прошел к Ксанат и младенцу – то ли хотел быть тактичным, то ли потому, что действительно соскучился по ним – и оставил меня одну с путешественником. Я говорю «одну», хотя вокруг бегало четверо или пятеро старших детишек, их тоже подняли чуть свет из-за того, что сегодня день «летающих людей». Я выставила всех во двор, прежде чем поинтересоваться у путешественника новостями. Глупо вообще-то. Никто из них не понимает по-итальянски, а даже если бы и понимал, мне нечего от них скрывать. Просто не нужно им слушать наш разговор. Не хочу жить рядом с теми, кто заражен моим прошлым.
Путешественник рассказал, что умерла герцогиня. Моя первая мысль – как она поступила с письмами из Испании, но я не упомянула о них гостю. Надеюсь, у нее было время уничтожить их.
Умерла герцогиня прошлым летом, после трудных родов. Ее беременности всегда проходили трудно. Я не скорблю о ней, потому что знаю – последние двенадцать лет она жаждала покинуть этот мир. Да и я сама слишком близка к смерти, чтобы оплакивать кого-нибудь. Апельсиновому дереву уже четыре года. В этом году оно впервые расцвело, и для меня это знак. Мое тело такое же искривленное и увядшее, как осенний лист; и оно все больше скручивается, словно хочет вернуться в утробу, снова стать бутоном, маленьким кулачком жизни. Мечтает вернуться в Толедо, где я росла.
В конце сезона ванили всегда съезжается много людей. Это купцы и королевские представители, которые должны установить цену, а также те, кто желает посмотреть на «летающих людей»[1]. Дерево заранее выбрано, повалено и установлено на городской площади, и священники пропели над ним свои молитвы, сбрызнули ладаном и помазали цыплячьей кровью. Веревки проверены, вставлены последние перья в головные уборы. Я плохо сплю последние дни, поэтому сегодня утром проснулась еще до рассвета, преследуемая бравурной мелодией «главного пастуха», сидящего на платформе, где его раскачивает во все стороны ветер и сверху давят небеса, пока он играет на флейте.
Я была уже на ногах, когда из Вилла-Рика вернулся Гидеон и привел с собой путешественника из Феррары. Пол успели чисто вымести, поставить на огонь горшок с маисом. Гидеон сразу прошел к Ксанат и младенцу – то ли хотел быть тактичным, то ли потому, что действительно соскучился по ним – и оставил меня одну с путешественником. Я говорю «одну», хотя вокруг бегало четверо или пятеро старших детишек, их тоже подняли чуть свет из-за того, что сегодня день «летающих людей». Я выставила всех во двор, прежде чем поинтересоваться у путешественника новостями. Глупо вообще-то. Никто из них не понимает по-итальянски, а даже если бы и понимал, мне нечего от них скрывать. Просто не нужно им слушать наш разговор. Не хочу жить рядом с теми, кто заражен моим прошлым.
Путешественник рассказал, что умерла герцогиня. Моя первая мысль – как она поступила с письмами из Испании, но я не упомянула о них гостю. Надеюсь, у нее было время уничтожить их.
Умерла герцогиня прошлым летом, после трудных родов. Ее беременности всегда проходили трудно. Я не скорблю о ней, потому что знаю – последние двенадцать лет она жаждала покинуть этот мир. Да и я сама слишком близка к смерти, чтобы оплакивать кого-нибудь. Апельсиновому дереву уже четыре года. В этом году оно впервые расцвело, и для меня это знак. Мое тело такое же искривленное и увядшее, как осенний лист; и оно все больше скручивается, словно хочет вернуться в утробу, снова стать бутоном, маленьким кулачком жизни. Мечтает вернуться в Толедо, где я росла.
Книга Эстер
И сказали отроки царя, служившие при нем: пусть бы поискали царю молодых красивых девиц.
Книга Эсфири, глава 2, стих 2
Глава 1
Толедо, омер 5252, что соответствует 1492 году по христианскому летоисчислению.
Бывают дни, когда я верю, что полностью отказался от надежды увидеть тебя снова, обрести свободу или отвечать за свою судьбу. А потом оказывается, что сердце и душа упрямо продолжают собственное бдение. Когда мы утверждаем, будто оставили всякую надежду, в действительности лишь бросаем вызов судьбе, чтобы она доказала нам обратное.
Когда я маленькой девочкой жила в городе, где родилась, и мама была еще жива, она часто водила меня в синагогу. Мы сидели за перегородкой с другими женщинами и девочками и слушали, как мужчины пели молитвы по случаю шабата. Иногда, пока мужчины не видели, занятые торжественностью момента, женщины вели себя не так, как хотели бы их мужья, братья и отцы. Они хихикали, перешептывались, менялись местами и судачили, приподнимая брови, пусть даже только открывали рот и произносили слова одними губами. Порхающие веера поднимали душистую пыль, заставляя танцевать ее в солнечных лучиках, разбитых на части тонкой каменной решеткой, которая скрывала нас от мужчин. А женщины, сидевшие вокруг, трогали меня за волосы, за лицо, бормотали и вздыхали так, как обычно делают люди, разглядывая великие произведения искусства или диковины природы.
Подобное внимание меня пугало, но когда я смотрела на мать, надеясь на поддержку, она неизменно улыбалась. Я прижималась к ее боку, пристраивала щеку в изгиб талии, и она тоже гладила меня по волосам, выслушивая комплименты других женщин. Какая красивая девочка, такая беленькая, с тонкими чертами лица. Не случись мне присутствовать при ее рождении, добавляла моя двоюродная бабушка София, я бы сказала, что она подкидыш эльфов, одержимый диббуком[2]. И несколько моих сверстников, девочек и маленьких мальчиков, не отпраздновавших пока бар-мицву, приклеивались взглядами своих темных глаз к моим голубым, словно, вопреки утверждениям бабушки Софии, я действительно была диббуком, злым духом, изгоем. Бедой. Рейчел Абравейнел имела привычку выдирать мне волосы. Она крепко наматывала их на пальцы, а потом тянула, и я была вынуждена откидывать голову назад, чтобы не плакать и не привлекать внимания мужчин. А самой Рейчел, видимо, было безразлично, что мои волосы впивались ей в кончики пальцев и резали до крови. Наградой ей служила моя боль.
Через год, когда Рейчел умерла на корабле, по пути из Сардинии в Неаполь, сеньора Абравейнел рассказала моей маме, пока пыталась сбить ей лихорадку тряпкой, смоченной в морской воде, как сильно ее дочь любила меня. Прошло много лет, и мне наконец удалось решить эту загадку: иногда, подчиняясь странному желанию, мы причиняем боль тем, кого любим.
В общем, с самого начала я знала, что не такая, как все, и в месяце омер 5252 года, который христиане называют маем 1492-го, пришла к убеждению, что виновата во всех несчастьях евреев. Ночь выдалась жаркой, и я не могла уснуть. Окна моей комнаты выходили в центральный двор нашего дома в Толедо, откуда доносились, смешиваясь с журчанием воды в фонтане, голоса моих родителей.
– Нет! – внезапно воскликнула мама, и у меня по спине пробежал холодок страха, как в тот раз, когда маленький Хаим засунул мне за шиворот кусочек льда во время праздника пурим[3].
Не помню, чтобы мама прежде кричала. Даже если мы шалили, она всегда реагировала спокойно и разумно, словно заранее предвидела непослушание и уже придумала подходящее наказание. Кроме того, не гнев придал ее голосу резкость, а паника.
– Лия, будь разумна. Рядом с Эстер ты сможешь сойти за местную, оставайся здесь, пока я найду безопасное место и пришлю за тобой.
– Прости меня, Хаим, даже думать об этом не стану. Если мы должны уехать, то уедем вместе. И пойдем на риск вместе.
– Король и королева дали нам три месяца, до шавуота. До тех пор мы находимся под королевской защитой.
Мама резко рассмеялась.
– В таком случае до отъезда мы отпразднуем нашу пасху. Какая ирония.
– Это их пасха. Священное время. Может, у их величеств все-таки есть совесть.
Я уловила в отцовском голосе деловые нотки. Так он вел переговоры о займах с клиентами, которых считал надежными, но при этом все-таки оговаривал условия выплат, чтобы уменьшить свой риск.
– Совесть короля Фердинанда не распространяется на верующих в фальшивого мессию, в чем убедились мавры. Сотни лет они мостили дороги, сооружали оросительные системы, освещали улицы, а он взял и уничтожил их по прихоти жены.
– А ты хочешь уничтожить нас по своей прихоти? У нас в запасе три месяца, прежде чем указ войдет в силу. Я отправлюсь в дорогу сейчас, вместе с мальчиками, а ты с Эстер последуешь за нами до того, как истекут три месяца, так что никакой опасности тебе не грозит. Кроме того, ты нужна мне тут. Присмотришь за распродажей нашего имущества. Кому еще я могу доверять?
– Вот, держи. – Я услышала, как скрипнуло дерево по камню – это мама вскочила со стула. Я не осмеливалась выглянуть в окно, чтобы ее гнев не обрушился на меня. – Это твоя тарелка. Я наполню ее и отнесу на улицу нищим. Если уйдешь, то тебя ждет смерть.
– Лия, Лия, – примирительно забормотал отец.
Тарелка разбилась.
– Не шевелись. Если втопчешь марципан в плитки, мне никогда их не отодрать до чистоты.
Мама ударилась в слезы, и тоненькая струйка страха превратилась в холодный поток. Когда пришла моя няня узнать, почему я плачу, она решила, что у меня начинается лихорадка, и дала выпить один из своих мерзких отваров.
– Прости, Хаим, – последнее, что услышала я перед тем, как подействовало снадобье, погрузив меня в сон.
Отец промолчал, лишь зашуршала одежда, раздался звук поцелуя, а я закрыла уши подушкой.
Через неделю отец и три моих брата, Эли, Симеон и маленький Хаим, вместе с несколькими мужчинами из нашей общины покинули Толедо, чтобы совершить путешествие в Италию. Там многие правители мелких тираний и городов-государств терпимо относились к евреям, зато их отношение к королю Фердинанду и королеве Изабелле отличалось осторожностью, поскольку королевская чета управляла государством недостаточно прагматично, по их мнению. Даже королевство Неаполь, которым правили родственники короля, охотно принимало беженцев иерусалимских кровей. Мой отец, однако, собрался обосноваться в Риме. Понтифик при смерти, объяснял он, и когда наступит его час, на смену ему придет один испанский кардинал, готовый потратить много денег на приобретение сана. Этому кардиналу Борха понадобится надежный банкир. Мы не совсем понимали, кто такой понтифик или кардинал, и Борха вообще казалось нам скорее каталанским именем, нежели испанским, а каталонцу, как известно, можно доверять не больше, чем цыгану. Но отец улыбался так уверенно, поблескивая зубами, что нам ничего не осталось, как согласно кивнуть, проглотить слезы и сказать, что увидимся в Риме.
Омер прошел, но никаких известий от отца мы не получили. До нас доходили слухи о пиратах, захватывавших корабли в Тирренском море, о легендарном генуэзском корсаре, любившем отрезать уши у своих жертв, из которых потом парусных дел мастер сшивал ему пояса. Евреев, попытавшихся покинуть Испанию, ограбили и забили до смерти рьяные подданные короля Фердинанда и королевы Изабеллы. Особенно старались те, кто был должен им денег. Кто-то погиб в горах, когда им отказали в крове и пропитании селяне. Мы слышали о синагогах, превращенных в склады, и о фермерах, выгонявших своих свиней пастись на наших кладбищах.
Однако мама твердила мне, что нет никаких доказательств. Кто-нибудь видел свинью на нашем кладбище у подножия Серро де Паломарехос? А я заметила рулоны тканей или бочонки с соленой сельдью в синагоге? Кто-нибудь столковался с корсаром с поясом из человеческих ушей? Кто находил искалеченные тела на морском берегу или замерзшие останки на горных тропах? Никто, разумеется, потому что ничего этого нет. Король и королева объявили амнистию до конца омера, и до тех пор евреям в Испании по-прежнему ничего не грозит. Отец же с мальчиками наверняка добрались до Рима и готовят новый дом для нас с еще более яркими гобеленами на стенах и большим фонтаном во дворе.
Наш дом казался пустым и молчаливым, особенно по ночам, когда я лежала в кровати, прислушиваясь к сверчкам и тихой материнской поступи. Мама вышагивала по коридорам, надеясь, что вот-вот придет долгожданный вызов, и, вероятно, опасаясь встретиться с призраками там, где когда-то играли ее сыновья: на конюшне с их любимыми лошадьми, или в большой комнате, отданной им под спальню, где по-прежнему слегка попахивало мальчишеским по́том. И вот однажды, ближе к вечеру, когда я еще не совсем отошла от сиесты, мама велела мне подняться и надеть как можно больше вещей, несмотря на жару. Я уперлась, не желая надевать зимнюю накидку, тогда она сама укутала меня в нее и застегнула под подбородком. Мы отправились на конюшню позади дома, где я с изумлением наблюдала, как мама седлает лошадь, ловко справляясь с пряжками и ремнями. Я даже не предполагала, что она умеет это делать. Мама перекинула через спину животного несколько седельных мешков, усадила меня верхом и повела лошадь вокруг дома к парадной двери. Там она задержалась на секунду, чтобы снять с притолоки мезузу[4]. Мама завернула ее вместе с ключами от дома в свой брачный договор и спрятала сверток в один из седельных мешков.
Уже стемнело, мальчишки-факельщики давно перестали зажигать фонари в нашем районе, поэтому те, кто к нам присоединялся по дороге к городским воротам, казались тенями от сгущавшихся сумерек. Они шли или ехали верхом, стараясь двигаться как можно тише и даже не дышать в этот странный зловещий час, когда обычные предметы не похожи на себя. Дома, как во сне, выплывали из темноты, поблескивая мозаичной плиткой или медными накладками на дверях. Иногда я узнавала в темноте чьи-то лица, но вскоре они снова исчезали, и я уже не знала, было ли это на самом деле или привиделось. Особенно когда Рейчел Абравейнел мне улыбнулась; тогда я решила, что это наверняка сон.
Оказавшись за пределами еврейского квартала, мы сбились в кучу, мужчины обступили женщин и детей. До нас уже дошли слухи о том, что евреев на улице забивают камнями, сталкивают в помойки или опрокидывают им на головы ночные горшки. Мама с подругами шепотом обсуждала одну еврейскую женщину, которую подвергли какому-то унижению, но при чем там была свинья, я так и не поняла, сколько ни напрягала слух. На нас, однако, никто не обращал внимания, хотя, как мне казалось, я чувствовала взгляды, наблюдавшие за нами сквозь щели в ставнях. Наши старые соседи не осмеливались смотреть на нас, когда подсчитывали стоимость наших брошенных домов, виноградников, мастерских и лавок.
Я скорее чувствовала, чем слышала, как мама иногда заговаривала, ее голос вибрировал через мое тельце, прижатое спиной к ее мягкому животу и груди.
– Да простит меня Всемилостивейший, – обращалась она к тому, кто шел рядом с нами, – но мне не следовало слушать Хаима. – Она замолчала, проверяя, крепко ли я сплю. Я не шелохнулась, глаз не открыла, поэтому мама продолжила: – По крайней мере, если им суждено было погибнуть, я могла бы уйти вместе с ними.
– А как же, Лия, твоя дочь? – раздался голос из темноты.
Я едва осмеливалась дышать. Погибнуть? Неужели мама получила известие? Неужели оно и явилось причиной нашего внезапного побега? Они все погибли или только некоторые? Прошу тебя, Господи, если кто-нибудь из моих братьев погиб, то пусть это будет маленький Хаим, чтобы мне больше не пришлось терпеть от него пытки. Как же они погибли? Где? Что теперь будет с нами? Я задыхалась под градом вопросов, сыпавшихся, как песок через воронку.
– Если бы не моя дочь, я бы ушла с Хаимом. Он говорил, что нам ничего не грозит, ведь Эстер такая беленькая и изящная. И вот теперь амнистии конец, а я все ждала, но ничего не дождалась: ни денег, ни известий. Как женщине с маленьким ребенком одной добираться до Рима? А если его там не окажется?
Я плохо помню путешествие – было темно, светло, затем снова темно, и так много раз. Помню, что камнем выпала из седла и потом с трудом передвигалась, так болели и ноги и зад, помню, что спала на комковатой земле, оставлявшей на коже отпечатки. Поначалу мы еще устраивали пикники, лакомясь хлебом, абрикосами и маленькими тефтельками, сдобренными корицей. Вскоре наступил голод, жажда, и мне уже казалось, будто я больше не выдержу. Но тут ко мне спустился ангел безразличия и унес все горести с собой. Я спрашивала у себя, не умерла ли я, попав в рай, где ничего нет. Мы сменили землю на море, горные хребты на высокие волны, покачивание в седле на ходившую ходуном палубу. И неизменно, как хор в античной пьесе, звучали слова: «Если бы не моя дочь».
Отношение мамы ко мне не переменилось. Она оставалась если не веселой, то оптимистично настроенной. Следила, чтобы я читала молитвы по определенным часам, учила меня песням и заставляла практиковаться в расстановке пальцев на цимбалах, расчерчивая плоский кусочек земли или кусочек палубы мелом. Благодаря ее заботам у меня всегда было вдоволь шитья, хотя теперь я чаще штопала и ставила заплаты, чем вышивала. А еще мама успокаивала меня, говоря, что мои ушки такие маленькие, что генуэзский корсар наверняка пощадит меня, швырнет обратно в море, как слишком маленькую рыбку, непригодную для еды. В начале нашего морского путешествия меня часто тошнило, и мама, скрывая свое недомогание, придерживала мою голову, когда я перевешивалась через перила, и заставляла полоскать горло морской водой. Лучшее лекарство, объясняла она. Уверена, мама даже не подозревала, что я теперь знала, как она в действительности ко мне относится.
Исход моей матери начался между светом и тьмой и закончился между землей и морем, на берегу Неттуно. Было жарко, солнце стояло в летнем зените, этакий шар белого огня на небе, сжигало все подряд, кроме грифов, в ожидании нарезавших круги. Прибрежную полосу усеивали съежившиеся водоросли; сухой белый песок расступался под нашими ногами, когда мы с трудом брели от моря, нагруженные сумками и ящиками. Никакой тени. Во время путешествия много людей заболело, и капитан запаниковал и высадил нас на берег, едва завидев землю. И теперь его лодки ползли, как гигантские насекомые, обратно к кораблю по слепящей поверхности моря, пока мы пристраивали самодельные навесы над теми, кто был слишком болен, чтобы куда-то идти.
Я сидела, притихшая, рядом с мамой и ждала, когда ей станет лучше и она отругает меня за босые ноги и дырку в платье, которую я расковыряла так, что никакая заплата не поможет. Никто со мной не разговаривал, никто обо мне не заботился. Все были слишком заняты, проверяя сохранность пожитков или ухаживая за своими больными. Нескольких мальчиков послали на поиски пресной воды или селения, где можно получить помощь. Мне очень хотелось отправиться с ними, но я не осмелилась. Что скажет мама, если очнется и узнает, что я брожу по окрестностям в компании мальчишек? Я опустила пальцы ног в песок, взяла маму за руку и представила, что она со мной беседует. Ее хриплое затрудненное дыхание действительно казалось попыткой заговорить.
Вскоре ко мне подошла сеньора Абравейнел и присела рядом – своей-то дочки у нее уже не было. Она вынула гребень из-за кушака и принялась расчесывать мне волосы, постоянно говоря о Рейчел, чем немало меня смущала. К тому же я удивлялась, почему она ничего не делает для моей мамы, не помогает ей поправиться.
Неожиданно мама зашевелила губами и слабо покачала головой, словно пытаясь отогнать муху.
– Эстер! – Голос ее был сух и скрипуч, как песок.
– Да, мама?
– Ты где? – Она хлопала по песку, пока не наткнулась на мою голую лодыжку, и улыбнулась, растянув пунцовые трещины на губах.
– Думаю, она тебя не видит, – произнесла сеньора Абравейнел.
– Отчего же?
Сеньора Абравейнел была избавлена от необходимости отвечать, потому что мама снова заговорила:
– Я жила для тебя, моя родная. Я так тобой гордилась. Прости.
Простить? За что? Ведь это я должна просить прощение, что принесла несчастья на нашу голову.
Сеньора Абравейнел мягко потянула меня за руку:
– Пойдем, Эстер, здесь больше делать нечего. Мы с сеньором Абравейнелом о тебе позаботимся.
Никто мне не сказал, что мама умерла, и я верила, что она жива. Даже после того, как мужчины прочитали над ней молитвы о мертвых, пронесли монету над ее глазами и она не сделала ни малейшей попытки сопротивляться, когда они обрезали ей ногти, вырвали несколько прядей волос, завернули в тряпицу и отдали мне. Они извинились, что у них нет хлеба для нужного обряда, а потом принялись громко обсуждать, можно ли вместо пресной воды использовать морскую, соленую, но маме, видимо, было безразлично.
Вернулись мальчики, они нашли деревню, и все засобирались в путь. Я тащилась в последних рядах, чтобы мама могла меня догнать, когда ей станет лучше. На следующем повороте, твердила я себе, или в следующий раз, когда появится корова, чайка или ящерица на камне, я обернусь и увижу, что она идет за нами. Вот так получилось, что я оставила маму на берегу, где прилив накатывал ей на ноги, и каждый раз я оглядывалась с еще большим отчаянием, которое все-таки можно было вытерпеть. Сеньора Абравейнел вцепилась в мою руку, и в Неттуно все уже считали меня ее дочерью, и она выслушивала комплименты моим светлым волосам.
Жители Неттуно, опасаясь заразы, снабдили нас водой, съестными припасами, погрузили на мулов и поскорее отправили дальше, в Рим. Я сидела впереди сеньора Абравейнела, раскачиваясь в люльке и прижимая к груди кожаную котомку, которую дала мне сеньора Абравейнел. Котомка пахла домом. Сеньора сказала, что там лежит наша мезуза, ключ от дома и книга рецептов моей матушки. Она понадобится мне, когда я выйду замуж. Ну конечно, думала я, мама к тому времени нас догонит.
По дороге нас никто не трогал, вероятно, потому, что Он, которого нам нельзя называть, имеет привычку присматривать за своим народом, когда тот переходит из одного места в другое, или потому, что жители этого побережья давно привыкли к бездомным евреям. От них несет соленой водой, изгнанием и заразой неудач.
Хотя Рим и считает себя центром цивилизации, в то время он был меньше Толедо, и моего отца, способствовавшего тому, что валенсианский кардинал Борха с помощью денег сделал себя Папой Римским, было нетрудно отыскать в еврейском квартале поблизости от Кампо-де-Фьори. Это был один из самых больших домов, только что отстроенный и окруженный садом, в точности как отец когда-то пообещал нам с матерью перед тем, как покинуть Толедо.
Полагаю, отец был рад меня видеть, как и я его, и смерть матери, которую он по-своему любил, его огорчила. По дороге из Неттуно, раскачиваясь и трясясь на спине мула, я словно потеряла себя, и пройдет еще очень много времени, прежде чем я вновь стану самой собой. Начать с того, что Эли, который был на шесть лет старше меня, практически мужчина, и ему следовало уже понимать, что к чему, допекал меня своими выходками: «Где твой боевой задор, Эстер? Ты такая размазня. Ну же, дай мне сдачи».
Я не отвечала. Стала образцом девичьей добродетели. Не давала поводов отцу меня стыдиться, и он гордился мной как своей лучшей розой на небесах, где командовал Папа Римский Александр VI. Вместе с несколькими молодыми римлянками благородного происхождения я музицировала и вышивала под присмотром монахинь из монастыря Святой Клары, которые не видели ничего странного в том, что обучали еврейскую девушку. От раввина я получала уроки Торы, а молодой ученый грек с голодными глазами и чахоточным румянцем учил нас с братьями латинскому, греческому и геометрии. Девушки в монастыре Святой Клары научили меня причесываться, наводить щипками румянец и закапывать в глаза розовую воду для блеска, а еще тому, что голод в глазах юного ученого скорее всего объяснялся не отсутствием пропитания.
Отец тщательно исполнял все ритуалы в день, который считал годовщиной смерти моей матери, и зажигал свечи в память о ней на Йом-Киппур[5], однако никогда не заговаривал со мной о ней, и я тоже помалкивала.
Однажды в начале месяца, который я научилась называть сентябрем, на следующий год после юбилея[6], вернувшись из Ватикана, отец позвал меня к себе в кабинет. После обеда в доме было прибрано и тихо, всех сморила жара. Даже слуги отдыхали в своем деревянном бараке напротив конюшни. Симеон скорее всего лежал не в собственной постели и не отдыхал, но это был один из многочисленных моментов, которые мы с отцом не обсуждали. Отец возглавлял успешный банк, я поддерживала в его доме порядок. Комнаты подметались от двери, мясные и молочные блюда готовились на отдельных кухнях, мы соблюдали посты и отмечали праздники, выполняя все соответствующие ритуалы, зажигали свечи на шабат, и к дверному косяку у нас была прикреплена мезуза, которую моя мать везла из Толедо, а я из Неттуно. Было бы нечестно сказать, что мы любили друг друга; ни один из нас не хотел признать такое беспокойное чувство, как любовь, в нашем размеренном быте. Мы уравновешивали друг друга, как прекрасно откалиброванные весы.
Когда я маленькой девочкой жила в городе, где родилась, и мама была еще жива, она часто водила меня в синагогу. Мы сидели за перегородкой с другими женщинами и девочками и слушали, как мужчины пели молитвы по случаю шабата. Иногда, пока мужчины не видели, занятые торжественностью момента, женщины вели себя не так, как хотели бы их мужья, братья и отцы. Они хихикали, перешептывались, менялись местами и судачили, приподнимая брови, пусть даже только открывали рот и произносили слова одними губами. Порхающие веера поднимали душистую пыль, заставляя танцевать ее в солнечных лучиках, разбитых на части тонкой каменной решеткой, которая скрывала нас от мужчин. А женщины, сидевшие вокруг, трогали меня за волосы, за лицо, бормотали и вздыхали так, как обычно делают люди, разглядывая великие произведения искусства или диковины природы.
Подобное внимание меня пугало, но когда я смотрела на мать, надеясь на поддержку, она неизменно улыбалась. Я прижималась к ее боку, пристраивала щеку в изгиб талии, и она тоже гладила меня по волосам, выслушивая комплименты других женщин. Какая красивая девочка, такая беленькая, с тонкими чертами лица. Не случись мне присутствовать при ее рождении, добавляла моя двоюродная бабушка София, я бы сказала, что она подкидыш эльфов, одержимый диббуком[2]. И несколько моих сверстников, девочек и маленьких мальчиков, не отпраздновавших пока бар-мицву, приклеивались взглядами своих темных глаз к моим голубым, словно, вопреки утверждениям бабушки Софии, я действительно была диббуком, злым духом, изгоем. Бедой. Рейчел Абравейнел имела привычку выдирать мне волосы. Она крепко наматывала их на пальцы, а потом тянула, и я была вынуждена откидывать голову назад, чтобы не плакать и не привлекать внимания мужчин. А самой Рейчел, видимо, было безразлично, что мои волосы впивались ей в кончики пальцев и резали до крови. Наградой ей служила моя боль.
Через год, когда Рейчел умерла на корабле, по пути из Сардинии в Неаполь, сеньора Абравейнел рассказала моей маме, пока пыталась сбить ей лихорадку тряпкой, смоченной в морской воде, как сильно ее дочь любила меня. Прошло много лет, и мне наконец удалось решить эту загадку: иногда, подчиняясь странному желанию, мы причиняем боль тем, кого любим.
В общем, с самого начала я знала, что не такая, как все, и в месяце омер 5252 года, который христиане называют маем 1492-го, пришла к убеждению, что виновата во всех несчастьях евреев. Ночь выдалась жаркой, и я не могла уснуть. Окна моей комнаты выходили в центральный двор нашего дома в Толедо, откуда доносились, смешиваясь с журчанием воды в фонтане, голоса моих родителей.
– Нет! – внезапно воскликнула мама, и у меня по спине пробежал холодок страха, как в тот раз, когда маленький Хаим засунул мне за шиворот кусочек льда во время праздника пурим[3].
Не помню, чтобы мама прежде кричала. Даже если мы шалили, она всегда реагировала спокойно и разумно, словно заранее предвидела непослушание и уже придумала подходящее наказание. Кроме того, не гнев придал ее голосу резкость, а паника.
– Лия, будь разумна. Рядом с Эстер ты сможешь сойти за местную, оставайся здесь, пока я найду безопасное место и пришлю за тобой.
– Прости меня, Хаим, даже думать об этом не стану. Если мы должны уехать, то уедем вместе. И пойдем на риск вместе.
– Король и королева дали нам три месяца, до шавуота. До тех пор мы находимся под королевской защитой.
Мама резко рассмеялась.
– В таком случае до отъезда мы отпразднуем нашу пасху. Какая ирония.
– Это их пасха. Священное время. Может, у их величеств все-таки есть совесть.
Я уловила в отцовском голосе деловые нотки. Так он вел переговоры о займах с клиентами, которых считал надежными, но при этом все-таки оговаривал условия выплат, чтобы уменьшить свой риск.
– Совесть короля Фердинанда не распространяется на верующих в фальшивого мессию, в чем убедились мавры. Сотни лет они мостили дороги, сооружали оросительные системы, освещали улицы, а он взял и уничтожил их по прихоти жены.
– А ты хочешь уничтожить нас по своей прихоти? У нас в запасе три месяца, прежде чем указ войдет в силу. Я отправлюсь в дорогу сейчас, вместе с мальчиками, а ты с Эстер последуешь за нами до того, как истекут три месяца, так что никакой опасности тебе не грозит. Кроме того, ты нужна мне тут. Присмотришь за распродажей нашего имущества. Кому еще я могу доверять?
– Вот, держи. – Я услышала, как скрипнуло дерево по камню – это мама вскочила со стула. Я не осмеливалась выглянуть в окно, чтобы ее гнев не обрушился на меня. – Это твоя тарелка. Я наполню ее и отнесу на улицу нищим. Если уйдешь, то тебя ждет смерть.
– Лия, Лия, – примирительно забормотал отец.
Тарелка разбилась.
– Не шевелись. Если втопчешь марципан в плитки, мне никогда их не отодрать до чистоты.
Мама ударилась в слезы, и тоненькая струйка страха превратилась в холодный поток. Когда пришла моя няня узнать, почему я плачу, она решила, что у меня начинается лихорадка, и дала выпить один из своих мерзких отваров.
– Прости, Хаим, – последнее, что услышала я перед тем, как подействовало снадобье, погрузив меня в сон.
Отец промолчал, лишь зашуршала одежда, раздался звук поцелуя, а я закрыла уши подушкой.
Через неделю отец и три моих брата, Эли, Симеон и маленький Хаим, вместе с несколькими мужчинами из нашей общины покинули Толедо, чтобы совершить путешествие в Италию. Там многие правители мелких тираний и городов-государств терпимо относились к евреям, зато их отношение к королю Фердинанду и королеве Изабелле отличалось осторожностью, поскольку королевская чета управляла государством недостаточно прагматично, по их мнению. Даже королевство Неаполь, которым правили родственники короля, охотно принимало беженцев иерусалимских кровей. Мой отец, однако, собрался обосноваться в Риме. Понтифик при смерти, объяснял он, и когда наступит его час, на смену ему придет один испанский кардинал, готовый потратить много денег на приобретение сана. Этому кардиналу Борха понадобится надежный банкир. Мы не совсем понимали, кто такой понтифик или кардинал, и Борха вообще казалось нам скорее каталанским именем, нежели испанским, а каталонцу, как известно, можно доверять не больше, чем цыгану. Но отец улыбался так уверенно, поблескивая зубами, что нам ничего не осталось, как согласно кивнуть, проглотить слезы и сказать, что увидимся в Риме.
Омер прошел, но никаких известий от отца мы не получили. До нас доходили слухи о пиратах, захватывавших корабли в Тирренском море, о легендарном генуэзском корсаре, любившем отрезать уши у своих жертв, из которых потом парусных дел мастер сшивал ему пояса. Евреев, попытавшихся покинуть Испанию, ограбили и забили до смерти рьяные подданные короля Фердинанда и королевы Изабеллы. Особенно старались те, кто был должен им денег. Кто-то погиб в горах, когда им отказали в крове и пропитании селяне. Мы слышали о синагогах, превращенных в склады, и о фермерах, выгонявших своих свиней пастись на наших кладбищах.
Однако мама твердила мне, что нет никаких доказательств. Кто-нибудь видел свинью на нашем кладбище у подножия Серро де Паломарехос? А я заметила рулоны тканей или бочонки с соленой сельдью в синагоге? Кто-нибудь столковался с корсаром с поясом из человеческих ушей? Кто находил искалеченные тела на морском берегу или замерзшие останки на горных тропах? Никто, разумеется, потому что ничего этого нет. Король и королева объявили амнистию до конца омера, и до тех пор евреям в Испании по-прежнему ничего не грозит. Отец же с мальчиками наверняка добрались до Рима и готовят новый дом для нас с еще более яркими гобеленами на стенах и большим фонтаном во дворе.
Наш дом казался пустым и молчаливым, особенно по ночам, когда я лежала в кровати, прислушиваясь к сверчкам и тихой материнской поступи. Мама вышагивала по коридорам, надеясь, что вот-вот придет долгожданный вызов, и, вероятно, опасаясь встретиться с призраками там, где когда-то играли ее сыновья: на конюшне с их любимыми лошадьми, или в большой комнате, отданной им под спальню, где по-прежнему слегка попахивало мальчишеским по́том. И вот однажды, ближе к вечеру, когда я еще не совсем отошла от сиесты, мама велела мне подняться и надеть как можно больше вещей, несмотря на жару. Я уперлась, не желая надевать зимнюю накидку, тогда она сама укутала меня в нее и застегнула под подбородком. Мы отправились на конюшню позади дома, где я с изумлением наблюдала, как мама седлает лошадь, ловко справляясь с пряжками и ремнями. Я даже не предполагала, что она умеет это делать. Мама перекинула через спину животного несколько седельных мешков, усадила меня верхом и повела лошадь вокруг дома к парадной двери. Там она задержалась на секунду, чтобы снять с притолоки мезузу[4]. Мама завернула ее вместе с ключами от дома в свой брачный договор и спрятала сверток в один из седельных мешков.
Уже стемнело, мальчишки-факельщики давно перестали зажигать фонари в нашем районе, поэтому те, кто к нам присоединялся по дороге к городским воротам, казались тенями от сгущавшихся сумерек. Они шли или ехали верхом, стараясь двигаться как можно тише и даже не дышать в этот странный зловещий час, когда обычные предметы не похожи на себя. Дома, как во сне, выплывали из темноты, поблескивая мозаичной плиткой или медными накладками на дверях. Иногда я узнавала в темноте чьи-то лица, но вскоре они снова исчезали, и я уже не знала, было ли это на самом деле или привиделось. Особенно когда Рейчел Абравейнел мне улыбнулась; тогда я решила, что это наверняка сон.
Оказавшись за пределами еврейского квартала, мы сбились в кучу, мужчины обступили женщин и детей. До нас уже дошли слухи о том, что евреев на улице забивают камнями, сталкивают в помойки или опрокидывают им на головы ночные горшки. Мама с подругами шепотом обсуждала одну еврейскую женщину, которую подвергли какому-то унижению, но при чем там была свинья, я так и не поняла, сколько ни напрягала слух. На нас, однако, никто не обращал внимания, хотя, как мне казалось, я чувствовала взгляды, наблюдавшие за нами сквозь щели в ставнях. Наши старые соседи не осмеливались смотреть на нас, когда подсчитывали стоимость наших брошенных домов, виноградников, мастерских и лавок.
Я скорее чувствовала, чем слышала, как мама иногда заговаривала, ее голос вибрировал через мое тельце, прижатое спиной к ее мягкому животу и груди.
– Да простит меня Всемилостивейший, – обращалась она к тому, кто шел рядом с нами, – но мне не следовало слушать Хаима. – Она замолчала, проверяя, крепко ли я сплю. Я не шелохнулась, глаз не открыла, поэтому мама продолжила: – По крайней мере, если им суждено было погибнуть, я могла бы уйти вместе с ними.
– А как же, Лия, твоя дочь? – раздался голос из темноты.
Я едва осмеливалась дышать. Погибнуть? Неужели мама получила известие? Неужели оно и явилось причиной нашего внезапного побега? Они все погибли или только некоторые? Прошу тебя, Господи, если кто-нибудь из моих братьев погиб, то пусть это будет маленький Хаим, чтобы мне больше не пришлось терпеть от него пытки. Как же они погибли? Где? Что теперь будет с нами? Я задыхалась под градом вопросов, сыпавшихся, как песок через воронку.
– Если бы не моя дочь, я бы ушла с Хаимом. Он говорил, что нам ничего не грозит, ведь Эстер такая беленькая и изящная. И вот теперь амнистии конец, а я все ждала, но ничего не дождалась: ни денег, ни известий. Как женщине с маленьким ребенком одной добираться до Рима? А если его там не окажется?
Я плохо помню путешествие – было темно, светло, затем снова темно, и так много раз. Помню, что камнем выпала из седла и потом с трудом передвигалась, так болели и ноги и зад, помню, что спала на комковатой земле, оставлявшей на коже отпечатки. Поначалу мы еще устраивали пикники, лакомясь хлебом, абрикосами и маленькими тефтельками, сдобренными корицей. Вскоре наступил голод, жажда, и мне уже казалось, будто я больше не выдержу. Но тут ко мне спустился ангел безразличия и унес все горести с собой. Я спрашивала у себя, не умерла ли я, попав в рай, где ничего нет. Мы сменили землю на море, горные хребты на высокие волны, покачивание в седле на ходившую ходуном палубу. И неизменно, как хор в античной пьесе, звучали слова: «Если бы не моя дочь».
Отношение мамы ко мне не переменилось. Она оставалась если не веселой, то оптимистично настроенной. Следила, чтобы я читала молитвы по определенным часам, учила меня песням и заставляла практиковаться в расстановке пальцев на цимбалах, расчерчивая плоский кусочек земли или кусочек палубы мелом. Благодаря ее заботам у меня всегда было вдоволь шитья, хотя теперь я чаще штопала и ставила заплаты, чем вышивала. А еще мама успокаивала меня, говоря, что мои ушки такие маленькие, что генуэзский корсар наверняка пощадит меня, швырнет обратно в море, как слишком маленькую рыбку, непригодную для еды. В начале нашего морского путешествия меня часто тошнило, и мама, скрывая свое недомогание, придерживала мою голову, когда я перевешивалась через перила, и заставляла полоскать горло морской водой. Лучшее лекарство, объясняла она. Уверена, мама даже не подозревала, что я теперь знала, как она в действительности ко мне относится.
Исход моей матери начался между светом и тьмой и закончился между землей и морем, на берегу Неттуно. Было жарко, солнце стояло в летнем зените, этакий шар белого огня на небе, сжигало все подряд, кроме грифов, в ожидании нарезавших круги. Прибрежную полосу усеивали съежившиеся водоросли; сухой белый песок расступался под нашими ногами, когда мы с трудом брели от моря, нагруженные сумками и ящиками. Никакой тени. Во время путешествия много людей заболело, и капитан запаниковал и высадил нас на берег, едва завидев землю. И теперь его лодки ползли, как гигантские насекомые, обратно к кораблю по слепящей поверхности моря, пока мы пристраивали самодельные навесы над теми, кто был слишком болен, чтобы куда-то идти.
Я сидела, притихшая, рядом с мамой и ждала, когда ей станет лучше и она отругает меня за босые ноги и дырку в платье, которую я расковыряла так, что никакая заплата не поможет. Никто со мной не разговаривал, никто обо мне не заботился. Все были слишком заняты, проверяя сохранность пожитков или ухаживая за своими больными. Нескольких мальчиков послали на поиски пресной воды или селения, где можно получить помощь. Мне очень хотелось отправиться с ними, но я не осмелилась. Что скажет мама, если очнется и узнает, что я брожу по окрестностям в компании мальчишек? Я опустила пальцы ног в песок, взяла маму за руку и представила, что она со мной беседует. Ее хриплое затрудненное дыхание действительно казалось попыткой заговорить.
Вскоре ко мне подошла сеньора Абравейнел и присела рядом – своей-то дочки у нее уже не было. Она вынула гребень из-за кушака и принялась расчесывать мне волосы, постоянно говоря о Рейчел, чем немало меня смущала. К тому же я удивлялась, почему она ничего не делает для моей мамы, не помогает ей поправиться.
Неожиданно мама зашевелила губами и слабо покачала головой, словно пытаясь отогнать муху.
– Эстер! – Голос ее был сух и скрипуч, как песок.
– Да, мама?
– Ты где? – Она хлопала по песку, пока не наткнулась на мою голую лодыжку, и улыбнулась, растянув пунцовые трещины на губах.
– Думаю, она тебя не видит, – произнесла сеньора Абравейнел.
– Отчего же?
Сеньора Абравейнел была избавлена от необходимости отвечать, потому что мама снова заговорила:
– Я жила для тебя, моя родная. Я так тобой гордилась. Прости.
Простить? За что? Ведь это я должна просить прощение, что принесла несчастья на нашу голову.
Сеньора Абравейнел мягко потянула меня за руку:
– Пойдем, Эстер, здесь больше делать нечего. Мы с сеньором Абравейнелом о тебе позаботимся.
Никто мне не сказал, что мама умерла, и я верила, что она жива. Даже после того, как мужчины прочитали над ней молитвы о мертвых, пронесли монету над ее глазами и она не сделала ни малейшей попытки сопротивляться, когда они обрезали ей ногти, вырвали несколько прядей волос, завернули в тряпицу и отдали мне. Они извинились, что у них нет хлеба для нужного обряда, а потом принялись громко обсуждать, можно ли вместо пресной воды использовать морскую, соленую, но маме, видимо, было безразлично.
Вернулись мальчики, они нашли деревню, и все засобирались в путь. Я тащилась в последних рядах, чтобы мама могла меня догнать, когда ей станет лучше. На следующем повороте, твердила я себе, или в следующий раз, когда появится корова, чайка или ящерица на камне, я обернусь и увижу, что она идет за нами. Вот так получилось, что я оставила маму на берегу, где прилив накатывал ей на ноги, и каждый раз я оглядывалась с еще большим отчаянием, которое все-таки можно было вытерпеть. Сеньора Абравейнел вцепилась в мою руку, и в Неттуно все уже считали меня ее дочерью, и она выслушивала комплименты моим светлым волосам.
Жители Неттуно, опасаясь заразы, снабдили нас водой, съестными припасами, погрузили на мулов и поскорее отправили дальше, в Рим. Я сидела впереди сеньора Абравейнела, раскачиваясь в люльке и прижимая к груди кожаную котомку, которую дала мне сеньора Абравейнел. Котомка пахла домом. Сеньора сказала, что там лежит наша мезуза, ключ от дома и книга рецептов моей матушки. Она понадобится мне, когда я выйду замуж. Ну конечно, думала я, мама к тому времени нас догонит.
По дороге нас никто не трогал, вероятно, потому, что Он, которого нам нельзя называть, имеет привычку присматривать за своим народом, когда тот переходит из одного места в другое, или потому, что жители этого побережья давно привыкли к бездомным евреям. От них несет соленой водой, изгнанием и заразой неудач.
Хотя Рим и считает себя центром цивилизации, в то время он был меньше Толедо, и моего отца, способствовавшего тому, что валенсианский кардинал Борха с помощью денег сделал себя Папой Римским, было нетрудно отыскать в еврейском квартале поблизости от Кампо-де-Фьори. Это был один из самых больших домов, только что отстроенный и окруженный садом, в точности как отец когда-то пообещал нам с матерью перед тем, как покинуть Толедо.
Полагаю, отец был рад меня видеть, как и я его, и смерть матери, которую он по-своему любил, его огорчила. По дороге из Неттуно, раскачиваясь и трясясь на спине мула, я словно потеряла себя, и пройдет еще очень много времени, прежде чем я вновь стану самой собой. Начать с того, что Эли, который был на шесть лет старше меня, практически мужчина, и ему следовало уже понимать, что к чему, допекал меня своими выходками: «Где твой боевой задор, Эстер? Ты такая размазня. Ну же, дай мне сдачи».
Я не отвечала. Стала образцом девичьей добродетели. Не давала поводов отцу меня стыдиться, и он гордился мной как своей лучшей розой на небесах, где командовал Папа Римский Александр VI. Вместе с несколькими молодыми римлянками благородного происхождения я музицировала и вышивала под присмотром монахинь из монастыря Святой Клары, которые не видели ничего странного в том, что обучали еврейскую девушку. От раввина я получала уроки Торы, а молодой ученый грек с голодными глазами и чахоточным румянцем учил нас с братьями латинскому, греческому и геометрии. Девушки в монастыре Святой Клары научили меня причесываться, наводить щипками румянец и закапывать в глаза розовую воду для блеска, а еще тому, что голод в глазах юного ученого скорее всего объяснялся не отсутствием пропитания.
Отец тщательно исполнял все ритуалы в день, который считал годовщиной смерти моей матери, и зажигал свечи в память о ней на Йом-Киппур[5], однако никогда не заговаривал со мной о ней, и я тоже помалкивала.
Однажды в начале месяца, который я научилась называть сентябрем, на следующий год после юбилея[6], вернувшись из Ватикана, отец позвал меня к себе в кабинет. После обеда в доме было прибрано и тихо, всех сморила жара. Даже слуги отдыхали в своем деревянном бараке напротив конюшни. Симеон скорее всего лежал не в собственной постели и не отдыхал, но это был один из многочисленных моментов, которые мы с отцом не обсуждали. Отец возглавлял успешный банк, я поддерживала в его доме порядок. Комнаты подметались от двери, мясные и молочные блюда готовились на отдельных кухнях, мы соблюдали посты и отмечали праздники, выполняя все соответствующие ритуалы, зажигали свечи на шабат, и к дверному косяку у нас была прикреплена мезуза, которую моя мать везла из Толедо, а я из Неттуно. Было бы нечестно сказать, что мы любили друг друга; ни один из нас не хотел признать такое беспокойное чувство, как любовь, в нашем размеренном быте. Мы уравновешивали друг друга, как прекрасно откалиброванные весы.