Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
— Жорж, ты помнишь эти стихи?
— Помню. Но ведь, по-твоему, Христос для детей…
— Да, для детей, а вот слушай. Мы начали с Брест-Литовска и кончили защитой России. Вы начали с наступления и кончили на чужих хлебах. Правда это?
— Да, правда.
— Слушай дальше. Мы начали с братанья на фронте и кончили победой везде. Вы начали с добровольцев и кончили на Лемносе. Правда это?
— Да, правда.
— Слушай еще. Мы начали с пулеметов и кончим свободой. Вы начали со свободы и кончили карикатурным царем. Правда это?
— Пусть правда…
— Так почему же ты против нас?
Она сидит строгая, с бледным лицом, в том же черном, без украшений платье. И смотрю на нее. Я ищу следов прежней Ольги. Вот любимые голубые глаза. Но и они как будто не те. Где их власть надо мною?.. Нет, опять не праздник, а будни… Я говорю тихо:
— А почему ты не с нами? Ведь вы давно отреклись от себя. Где ваш «Коммунистический Манифест»?.. Подумай. Вы обещали «мир хижинам и войну дворцам», н жжете хижины и пьянствуете в дворцах. Вы обещали братство, и одни просят милостыни «на гроб», а другие им подают. Вы обещали равенство, и одни унижаются перед королями, а другие терпеливо ждут порки. Вы обещали свободу, и одни приказывают, а другие повинуются, как рабы. Все, как прежде, как при царе. И нет никакой коммуны… Обман, и звонкие фразы, да поголовное воровство. Правда это? Скажи.
Она молчит. Она не смеет ответить.
— Скажи.
— Да, правда.
27 февраля.
28 февраля.
1 марта.
2 марта.
3 марта.
4 марта.
5 марта.
6 марта.
7 марта.
8 марта.
9 марта.
10 марта.
11 марта.
12 марта.
13 марта.
14 марта.
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
— Жорж, ты помнишь эти стихи?
— Помню. Но ведь, по-твоему, Христос для детей…
— Да, для детей, а вот слушай. Мы начали с Брест-Литовска и кончили защитой России. Вы начали с наступления и кончили на чужих хлебах. Правда это?
— Да, правда.
— Слушай дальше. Мы начали с братанья на фронте и кончили победой везде. Вы начали с добровольцев и кончили на Лемносе. Правда это?
— Да, правда.
— Слушай еще. Мы начали с пулеметов и кончим свободой. Вы начали со свободы и кончили карикатурным царем. Правда это?
— Пусть правда…
— Так почему же ты против нас?
Она сидит строгая, с бледным лицом, в том же черном, без украшений платье. И смотрю на нее. Я ищу следов прежней Ольги. Вот любимые голубые глаза. Но и они как будто не те. Где их власть надо мною?.. Нет, опять не праздник, а будни… Я говорю тихо:
— А почему ты не с нами? Ведь вы давно отреклись от себя. Где ваш «Коммунистический Манифест»?.. Подумай. Вы обещали «мир хижинам и войну дворцам», н жжете хижины и пьянствуете в дворцах. Вы обещали братство, и одни просят милостыни «на гроб», а другие им подают. Вы обещали равенство, и одни унижаются перед королями, а другие терпеливо ждут порки. Вы обещали свободу, и одни приказывают, а другие повинуются, как рабы. Все, как прежде, как при царе. И нет никакой коммуны… Обман, и звонкие фразы, да поголовное воровство. Правда это? Скажи.
Она молчит. Она не смеет ответить.
— Скажи.
— Да, правда.
27 февраля.
Разве можно убедить Ольгу? А если можно, то я спрашиваю — зачем? Она плачет. Но я знаю: она плачет не о своих ошибках и даже не обо мне. Она плачет о нашей любви… Мы оба блуждаем в тумане. В нас нет невинности Феди, огня Егорова, чистоты Вреде, — того, что успокаивает сердца. Мы знаем, что виноваты. По-разному, но все-таки виноваты. Или не виноват, не может быть виноват никто. Все правы. Все — «прах земной» и все «пух»… Где всадник с мерой в руке?
28 февраля.
Между нами сказано все. Все ли, однако?
— Жорж…
— Что, Ольга?
— Ты меня ненавидишь, Жорж?
— Нет, Ольга.
— Но ты и не любишь меня?.. Ты любишь другую?
Другую?.. Я вспоминаю внезапно Столбцы, лунный свет и белый платок. Я вспоминаю звезды, и лес, и запах свежего сена. Я слышу: «Любиться со мной, с мужичкой, а в жены взять барыню, ровню…» Любил ли я Грушу? Не знаю. Тогда мне казалось, что не люблю.
— Ответь.
Она поднимает испытующие глаза. Она пристально смотрит. Потом говорит:
— Ты любишь другую… Так зачем, зачем ты пришел? Зачем смутил? Зачем посмеялся?.. Ну, я твои враг, ты ненавидишь меня. Так уйди, Жорж, уйди…
— Хорошо. Я уйду.
Я сказал, и она испугалась. Она встает и медленно отходит к окну. В серой раме окна высокая и черная тень. Ольга — та Ольга, для которой я здесь.
— Да, Жорж, уйди.
— Жорж…
— Что, Ольга?
— Ты меня ненавидишь, Жорж?
— Нет, Ольга.
— Но ты и не любишь меня?.. Ты любишь другую?
Другую?.. Я вспоминаю внезапно Столбцы, лунный свет и белый платок. Я вспоминаю звезды, и лес, и запах свежего сена. Я слышу: «Любиться со мной, с мужичкой, а в жены взять барыню, ровню…» Любил ли я Грушу? Не знаю. Тогда мне казалось, что не люблю.
— Ответь.
Она поднимает испытующие глаза. Она пристально смотрит. Потом говорит:
— Ты любишь другую… Так зачем, зачем ты пришел? Зачем смутил? Зачем посмеялся?.. Ну, я твои враг, ты ненавидишь меня. Так уйди, Жорж, уйди…
— Хорошо. Я уйду.
Я сказал, и она испугалась. Она встает и медленно отходит к окну. В серой раме окна высокая и черная тень. Ольга — та Ольга, для которой я здесь.
— Да, Жорж, уйди.
1 марта.
Иван Лукич уехал на юг по делам «Комитета». Вероятно, он боится «Че-ка», вероятно, также торгует хлебом. Хлеб, табак, какао, вино, — он не брезгает никаким товаром. Он копит деньги на «хутор».
Егоров возмущен: «Бросил. Стрекача задал… А все из корысти. Разве в нашем деле возможна корысть? В нашем деле надо в чистой рубашке, как, например, господин поручик. Ах, окаянные… Поганят народ, рублем соблазняют…» Он ютится на заднем дворе, в клетушке. В правом углу — образа: бог Саваоф и Христос-спаситель; в левом — высокий, окованный железом, сундук. В нем браунинги, патроны, бомбы, ручные гранаты. Крышка с внутренней стороны заклеена лубочной картиной: «Жизнь человека». Восхождение: детство, юность, женитьба. Нисшествие: женитьба, старость, могила. Под могилою — ад: черти с трезубцами и хвостами, и Геенна, «вечный огонь». Егоров тыкает пальцем:
— Вот. Забывают люди про это.
Я говорю:
— Егоров, уезжал бы и ты.
— Никак нет, господин полковник.
— Смотри, Егоров, ведь арестуют.
— Не арестуют… Я их всех сундуком взорву.
Я улыбаюсь:
— А это не грех?
— Грех?.. Грех бесов сокрушать?.. Где это слыхано, господин полковник?
Егоров возмущен: «Бросил. Стрекача задал… А все из корысти. Разве в нашем деле возможна корысть? В нашем деле надо в чистой рубашке, как, например, господин поручик. Ах, окаянные… Поганят народ, рублем соблазняют…» Он ютится на заднем дворе, в клетушке. В правом углу — образа: бог Саваоф и Христос-спаситель; в левом — высокий, окованный железом, сундук. В нем браунинги, патроны, бомбы, ручные гранаты. Крышка с внутренней стороны заклеена лубочной картиной: «Жизнь человека». Восхождение: детство, юность, женитьба. Нисшествие: женитьба, старость, могила. Под могилою — ад: черти с трезубцами и хвостами, и Геенна, «вечный огонь». Егоров тыкает пальцем:
— Вот. Забывают люди про это.
Я говорю:
— Егоров, уезжал бы и ты.
— Никак нет, господин полковник.
— Смотри, Егоров, ведь арестуют.
— Не арестуют… Я их всех сундуком взорву.
Я улыбаюсь:
— А это не грех?
— Грех?.. Грех бесов сокрушать?.. Где это слыхано, господин полковник?
2 марта.
Федя звонит, что нас ищут. Я и ему предложил уехать. Он, разумеется, отказался: «Где вы, там и я, господин полковник. Помирать, так уж вместе, чорт бы их всех побрал…» Я знаю, что мы играем с огнем, но не хочу, не могу бросить дело: я сохраняю надежду, что Федя узнает адрес начальника «Ве-че-ка». «Ве-че-ка»… Какая стыдливость… Почему не «Охранки»? Ведь тот же, царский, застенок и тот же, Шемякин, суд.
Я хожу по Москве. Хлопьями валит снег. Он застилает бульвары, площади, переулки. Белеют крыши домов. Белеет трепещущий воздух. Вьют на Спасской башне часы. Я думаю о наших свиданиях — об Ольге. Ее вера — мое неверие. Ее радость — мое несчастие. Ее победа — мой бесславный конец. И обратно, конечно… Мне тяжело возвращаться к ней.
Я хожу по Москве. Хлопьями валит снег. Он застилает бульвары, площади, переулки. Белеют крыши домов. Белеет трепещущий воздух. Вьют на Спасской башне часы. Я думаю о наших свиданиях — об Ольге. Ее вера — мое неверие. Ее радость — мое несчастие. Ее победа — мой бесславный конец. И обратно, конечно… Мне тяжело возвращаться к ней.
3 марта.
Истины нам знать не дано. Но то, что мы знаем, разорвано на две части. Одна у них, другая у нас. Не всякое слово облечется в живую плоть, но всякое может изойти кровью. Их слово изошло ею. Пролились не реки, а океаны. Во имя чего? Ольга говорит: во имя братства, равенства и свободы. Ей снится сон. Сон снится и мне. А явь? Не суета ли сует?
Я поднял меч. Я не мог его не поднять, — не мог, потому что я сын России. А теперь? Друзья мои и искренние отступили от меня, и ближние мои стоят вдали. Я близок к падению, но скорбь моя всегда передо мною».
Я поднял меч. Я не мог его не поднять, — не мог, потому что я сын России. А теперь? Друзья мои и искренние отступили от меня, и ближние мои стоят вдали. Я близок к падению, но скорбь моя всегда передо мною».
4 марта.
Я, конечно, вернулся к ней. Ее комната тоже чужая. Слишком голые стены. Слишком наглый, слишком обидный портрет.
— Ольга, сними.
Она послушалась. Она снимает золоченую раму. Потом садится и берет мою руку.
— Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?
Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:
— Не надо… Ты где-нибудь служишь?
— Служу.
— Где?
Она называет какой-то «ком». Попечение о детях. О «пролетарских» детях, конечно.
— В партии?
— Да.
Я вешал за партию… Я молчу. Она тоже долго молчит.
— Жорж…
— Что, Ольга?
— Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?
— Нет.
— Не в зеленых же?
— Нет.
— Не в старых же партиях?
— Нет.
—Так где же?
— Не знаю… На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.
Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело, — ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.
— Мне некогда, Ольга. Прощай.
— Ольга, сними.
Она послушалась. Она снимает золоченую раму. Потом садится и берет мою руку.
— Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?
Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:
— Не надо… Ты где-нибудь служишь?
— Служу.
— Где?
Она называет какой-то «ком». Попечение о детях. О «пролетарских» детях, конечно.
— В партии?
— Да.
Я вешал за партию… Я молчу. Она тоже долго молчит.
— Жорж…
— Что, Ольга?
— Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?
— Нет.
— Не в зеленых же?
— Нет.
— Не в старых же партиях?
— Нет.
—Так где же?
— Не знаю… На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.
Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело, — ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.
— Мне некогда, Ольга. Прощай.
5 марта.
—Жорж, ты любишь другую?
— Не знаю, Ольга, не знаю…
— Не знаешь?.. Ты меня разлюбил… Как я ждала тебя, Жорж. А потом… Потом… ты «бандит»… Я не могла. Ты должен понять… Но скажи, кто она? Кто другая?
— Ольга, ее уже нет.
— Значит, правда? Значит, я не ошиблась?.. Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя…
Она плачет. Льются женские, обильные слезы, — как у Груши, в лесу.
— Ольга…
— Нет… Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа… Ты а, ты мой враг…
— Ольга…
— Я тебе сказала: уйди.
Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви.
Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.
— Не знаю, Ольга, не знаю…
— Не знаешь?.. Ты меня разлюбил… Как я ждала тебя, Жорж. А потом… Потом… ты «бандит»… Я не могла. Ты должен понять… Но скажи, кто она? Кто другая?
— Ольга, ее уже нет.
— Значит, правда? Значит, я не ошиблась?.. Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя…
Она плачет. Льются женские, обильные слезы, — как у Груши, в лесу.
— Ольга…
— Нет… Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа… Ты а, ты мой враг…
— Ольга…
— Я тебе сказала: уйди.
Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви.
Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.
6 марта.
В «Известиях» напечатано:
«Новое преступление белогвардейцев. Предательский взрыв в Наркомздраве. Ве-че-ка, стоя на страже революционных завоеваний, открыла очередной заговор наемников Актанты, меньшевиков и эс-эpoв. 5-го марта, в 4 часа пополудни, агенты ее явились для ареста некоего Петра Ларионова, служившего сторожем в упомянутом учреждении. Ларионов, оказавшийся опасным бандитом, забаррикадировался в своей квартире. В ответ на требование выдать оружие раздался оглушительный взрыв. Убиты товарищи Вецис, Бирк и Щепанский. Здание Наркомздрава повреждено. Бандит изуродован взрывом настолько, что не мог быть опознан. Смерть предателям! Да здравствует РСФСР!»«Бандит изуродован взрывом»… Егоров сделал так, как сказал. Да, он вешал, расстреливал, даже жег на костре. Но ведь он боролся с «бесами». Но ведь он не курил и не осквернялся чужой посудой. Довольно ли этих заслуг, чтобы избежать того, о чем «забывают люди»? Он верил. Да святится вера его.
7 марта.
Егоров был темный старик, ибо темны народные недра. Темна невспаханная земля, богата и плодородна. Он корнями ушел в нее. Но «сделалось землетрясение великое». Пошатнулась древняя жизнь. А новая… Что дала ему новая? «Убили сына и дом сожгли»… Бесовское наваждение.
Я слушаю, как в трубе воет ветер. И мне кажется, что я не в Москве, а в лесу, и что гудят вершинами клены. Вот Егоров выйдет из темноты, перекрестится двуперстным крестом и скажет: «Эка, прости господи, благодать»… И, освежая и радуя, зашумит летний дождь.
Я слушаю, как в трубе воет ветер. И мне кажется, что я не в Москве, а в лесу, и что гудят вершинами клены. Вот Егоров выйдет из темноты, перекрестится двуперстным крестом и скажет: «Эка, прости господи, благодать»… И, освежая и радуя, зашумит летний дождь.
8 марта.
Федя сидит в углу. Он курит папиросу за папиросой. Он похудел, под глазами у него синяки. Он, кажется, проигрывает в «акульку».
— Сматывать бы удочки, господин полковник.
— А начальник «Be-че-ка», Федя?
— Очень уж тяжело, господин полковник. Даже ко мне и то начали приставать: «Давно ли в партии? Где раньше служил? Сидел ли в тюрьмах? В каких?»… Я вру, как пес, да ничего не выходит. Хитрые стали, мерзавцы. Не перехитришь, подлецов…
— Ты адрес узнал?
— Узнать-то узнал… Да что, господин полковник?.. ей-богу, заберут, как курят…
— Ну, так уходи, Федя. Ты мне не нужен. Он бросает окурок в камин.
— Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы…
Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его:
— Я сказал: дай адрес и уходи.
— Сматывать бы удочки, господин полковник.
— А начальник «Be-че-ка», Федя?
— Очень уж тяжело, господин полковник. Даже ко мне и то начали приставать: «Давно ли в партии? Где раньше служил? Сидел ли в тюрьмах? В каких?»… Я вру, как пес, да ничего не выходит. Хитрые стали, мерзавцы. Не перехитришь, подлецов…
— Ты адрес узнал?
— Узнать-то узнал… Да что, господин полковник?.. ей-богу, заберут, как курят…
— Ну, так уходи, Федя. Ты мне не нужен. Он бросает окурок в камин.
— Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы…
Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его:
— Я сказал: дай адрес и уходи.
9 марта.
Федя никуда не ушел. Его в тот же вечер арестовали. Я снова читаю «Известия». В них сказано, что «белогвардеец», агент Ковалев, убит при попытке к бегству. Значит, и Феди нет. Нет никого. Я один.
10 марта.
Ждать до субботы… А сегодня четверг. Я, как затравленный зверь, как комиссарша в Бобруйске. Я скучаю о лесе. Уныл Василий Блаженный и безрадостен Кремль. Вот стена — могилы павших в бою коммунистов. Им — слава и вечный покой. А мне?.. Мне широкий простор. Шуршит в лесу примятый орешник, приподнимается брезент над палаткой, — входит Груша босыми ногами: «Бей их, бей, чтобы ни один живым не ушел, чтоб поколеть им всем, окаянным»…
11 марта.
Да, Федя был прав: надо «сматывать удочки». Я вышел вечером на Тверскую. Я шел без мыслей, без цели: я задыхался в своей коробке. Внизу, на площади, меня догнала «машина». — «Товарищ, стой!.. Руки вверх!»… Я успел вынуть браунинг: я всегда ношу его в рукаве. Я поднял правую руку и, не знаю зачем, стал стрелять. Я не видел людей, — я видел черные тени. Я нажимал на курок, пока не щелкнул последней пулей затвор. Тогда я очнулся… Я огляделся. Было пусто и очень темно. На мостовой, на мокром снегу, лежало три человека. Стучал мотором оставленный грузовик. Я свернул в переулок… Итак, начальник «Ве-че-ка» не будет убит.
12 марта.
Я прощался с профессором, когда позвонили. Профессор вздрогнул. Я взял браунинг и пошел отворить. На пороге стояла Ольга.
— Почему у тебя револьвер?
— Меня ищут.
— Кто ищет?
— Твои друзья, коммунисты.
Она не села, а почти упала на стул, как была — в папахе и шубе.
— Жорж… Ты уедешь? Да?
— Да, Ольга.
— Жорж, милый, возьми меня с собой… Жорж.
— Куда?
— Куда хочешь.
«Возьми меня с собой, куда хочешь»… Так просила и Груша… И почему эта женщина в папахе, с коротко остриженной головой, эта чужая мне незнакомка, говорит со мною на «ты» и зовет меня Жоржем?
— Нет, Ольга.
— Жорж, будь чем хочешь, делай, что хочешь, но не отказывай… Пожалей… Ведь я люблю тебя, Жорж. Ведь я любила тебя всегда…
— Нет, Ольга.
— Потому что я коммунистка? Потому что я была против вас? Я молчу.
— Ну, скажи же… Скажи.
Она не плачет. Глаза ее сухи. Она ждет. Так ожидала Груша ответа… Другого ответа.
— Потому что я тебя не люблю.
Я сказал и сам не поверил себе. Она потупилась. Звенел стаканами на кухне профессор. Тикали стенные часы-кукушка, и, помню, за окном кружился медленный снег.
— Почему у тебя револьвер?
— Меня ищут.
— Кто ищет?
— Твои друзья, коммунисты.
Она не села, а почти упала на стул, как была — в папахе и шубе.
— Жорж… Ты уедешь? Да?
— Да, Ольга.
— Жорж, милый, возьми меня с собой… Жорж.
— Куда?
— Куда хочешь.
«Возьми меня с собой, куда хочешь»… Так просила и Груша… И почему эта женщина в папахе, с коротко остриженной головой, эта чужая мне незнакомка, говорит со мною на «ты» и зовет меня Жоржем?
— Нет, Ольга.
— Жорж, будь чем хочешь, делай, что хочешь, но не отказывай… Пожалей… Ведь я люблю тебя, Жорж. Ведь я любила тебя всегда…
— Нет, Ольга.
— Потому что я коммунистка? Потому что я была против вас? Я молчу.
— Ну, скажи же… Скажи.
Она не плачет. Глаза ее сухи. Она ждет. Так ожидала Груша ответа… Другого ответа.
— Потому что я тебя не люблю.
Я сказал и сам не поверил себе. Она потупилась. Звенел стаканами на кухне профессор. Тикали стенные часы-кукушка, и, помню, за окном кружился медленный снег.
13 марта.
Я в вагоне. Пахнет полушубками и махоркой. В дальнем углу, в темноте, какой-то малый «наяривает» на балалайке:
Чего я достиг? Позади — свежевырытые могилы. Впереди… Что ожидает меня впереди? Труден путь и далек, и не видится, не предчувствуется конца. Завтра они падут. Кто их заменит? Феди, Егоровы, Вреде? Или белоручки, святые Касьяны, не вложившие в язвы перстов? Но ведь надо строить, не разрушать… Ольга… Я сказал, что я ее не люблю. Да, мир опустел для меня, сия — Ольга, Ольга — Россия. Неправда. А Груша?.. Нет Груши, нет и мечты об Ольге. Замкнулся круг. Не тот ли последний, когда утрачивается надежда?
Ах, коммуния, коммуния моя!
Ах, и рожа-то вся подлая твоя!
Свистит пронзительно паровоз, погромыхивают колеса. «Наяривает» в темноте балалайка. Мчится поезд. Куда?
У коммунии карманы все в дырах!
У коммунии полцарствия в ворах!
14 марта.
Мчится поезд. Я вижу: под обнаженной березой, без шапки стоит человек, с веревкой на шее… «На что крестишься? крестись на восход»… Я вижу: разгорается красный огонь, белеют голые плечи… «Бороду-то, бороду ему подпали»… Я вижу, пылает деревня, сверкнул на солнце топор: «Убью!» …Мчится поезд. «Товарищ, ей, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!..»
Пальнули. И, раненая, бьется Россия. Пальнули не только они, пальнули и мы. Пальнули все, у кого была винтовка в руках. Кто за Россию? Кто против?.. Мы?.. Они?.. И мы и они?..
Сроков знать не дано. Но встанет родина, — встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву… «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
1923 г.
Пальнули. И, раненая, бьется Россия. Пальнули не только они, пальнули и мы. Пальнули все, у кого была винтовка в руках. Кто за Россию? Кто против?.. Мы?.. Они?.. И мы и они?..
Сроков знать не дано. Но встанет родина, — встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву… «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
1923 г.