Страница:
– Здравствуй, племянничек, – и она улыбнулась ярко накрашенным ртом.
Капа от удивления громко присвистнула. А я незаметно помахала Вике ладонями возле ушей. Чтобы так вырядится! Но Вика никаким образом не прореагировала на мои отчаянные жесты.
– Здравствуйте, дети, – к нам двоим обратилась она. – Ваша тетка пришла… – и она запнулась, явно не зная, что сказать дальше. Пела Вика отлично, но запас слов у нее был невелик. – Ваша тетка пришла, – вновь, уже менее решительно выдавила она.
– Шоколад припасла, – тут же нашлась Капа. И в одно мгновение выхватила мешок из рук Вики.
Когда дверь за Викой захлопнулась. Лицо Капы уже светилось шоколадными пятнами. Она облизывала свои обкусанные ноготки. И без умолку болтала.
– Первый раз, Паганини, я встречаю такую тетушку. Теперь понятно, почему ты ее прятал от Влада. Если честно я всегда думала, что фабричные работницы совсем другие. Изнывающие от непосильного труда. Сгорбившиеся под тяжестью будней. Я уже было подумала, не устроится ли мне на конфетную фабрику? А, Паганини?
Я плохо слышал ее. И плохо слушал. Ее рыжие волосы сбились в одну кучу. Ее лицо было шоколадно-перемазано. Ее янтарные глазки светились, как у напроказившей кошки. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Как заученный текст твердил я про себя. Убеждал себя, доказывал себе. Но совершенно напрасно. Мое воображение уже помимо моей воли уносило ее ввысь. К куполам цирка. И она неслась все выше и выше. К ночному звездному небу. И тысячи звезд путались в ее огненно рыжих волосах…
– Капа! – выкрикнул я. По-моему, получилось слишком сурово. Потому что она тут же спрятала мешок с шоколадом за спину. С решимостью во что бы то ни было его не отдать.
– Капа, ты очень некрасивая девушка, – нашелся наконец я.
Мне вдруг захотелось во что бы то ни стало обидеть ее. Оскорбить. Сорвать с нее крылья, на которых она так легко могла улетать от меня. Далеко-Далеко. В звездную бесконечность.
– Но в меня почему-то все влюбляются, – не сдавалась она.
– В тебя? – расхохотался я. – И тому же ты ешь слишком много шоколада, Капа. Ты скоро станешь толстой. И не сможешь больше летать. И тебя вышвырнут из цирка, – не знаю почему, но я рассердился не на шутку. Мои глаза светились гневом. Но Капа не замечала этого, она упрямо мотала головой.
– Я никогда не стану толстой, Паганини. Моя бабушка съедала каждый день по три кило шоколадных конфет. И при этом весила 40 кг. Понял, Паганини? – и она показала язык.
– Твоя бабушка случайно не умерла от дистрофии?
– Нет! – торжественно заявила Капа. – Она вообще не собирается умирать. Ей 103 года, она и по сей дань обжирается конфетами. И это, – она показала жалкие остатки шоколада, – я оставила ей.
– Редкая бабушка, – вздохнул я. – Сегодня она точно умрет от голода.
Но Капа уже не слушала меня, решительно направляясь к выходу.
– По пути загляни на себя в зеркало? На всякий случай! – крикнул я ей вслед.
Она всплеснула руками, разглядывая в зеркале свое чумазое лицо.
– Где у вас ванная, Паганини?
– Ванная комната – направо. Но уже месяц, как отключили воду. По техническим причинам. – С нескрывающим торжеством выдал я Капе. И приблизился к ней. И приподнял ее подбородок. В ее глазах мелькнул притворный испуг.
– И что теперь делать, Паганини?
– Ты от жадности съела весь шоколад, Капа. По твоей вине я остался без ужина. И все-таки я его попробую.
И я лизнул черное пятнышко на ее щеке. Она зажмурила глаза. И тут ж их открыла.
– Одна щека уже чистая, Капа.
– А вторая? – и она вновь зажмурила глаза.
Я лизнул второе шоколадное пятнышко. И моя голова закружилась. И сладкая-сладкая слюна подкатила к горлу. И ноги подкосились. Я покачнулся. И чтобы не упасть. Со всей силы оттолкнул от себя Капу. Но она удержалась на ногах. И улыбаясь, забросив руки за голову. Внимательно разглядывала меня. И в ее фигуре, жестах, лице. Прочитывалось что-то до боли знакомое. Не из нашего цивилизованного надоевшего мира. Скорее – из мира деревьев и цветов. Птиц и зверей. Из мира природы. И мне было неприятно это нескрываемая естественность. Но я ловил себя на мысли, что это меня и притягивает. И я разозлился. На свою слабость. На себя, на то, что так неосторожно связался с этой девчонкой. За то, что мой докой, мое равнодушие покинули меня сегодня раз и навсегда.
– Уходи, Капа! – со злостью выкрикнул я.
– Она не обиделась. И так же улыбалась своей сладкой улыбкой.
– Уходи!
Она взялась за ручку двери. Уходить ей явно не хотелось. А мне явно хотелось, чтобы она осталась. Но я вновь. Наперекор своему желанию, сердито выкрикнул:
– Я забыл тебя предупредить. Больше всего на свете я не терплю цирк и конфеты.
– А я – обожаю! – и она громко хлопнула перед моим носом дверью.
Она ушила против своего желания. Я не удержал ее против своей воли. Это была наша первая попытка сохранить покой. Но уже тогда мы понимали, что поздно…
Я не знаю, откуда рождалась моя музыка. Из мозга. Из сердца. Из души. Я не знаю. Может, быть, она рождалась сама по себе.
Независимо от моего сознания. Независимо от моего желания. Независимо от моих чувств. Я не был виновен в этих загадочных звуках. Так неожиданна возникающих в моей комнате. Прилипающих к моим станам. Прыгающим по моей мебели. Барабанящих по моему окну. Эти звуки жили сами по себе. Своей жизнью. Так не похожей на мою. И так похожей на мою жизнь.
– Если вы считаете, что музыка рождается из мозга. Или из сердца. Или души. Это глубокая ваша ошибка. И ошибка тех, кто это придумал, – горячо убеждал нас учитель. Он носился по комнате, как мальчишка. Размахивал руками. И по очереди приближался к каждому. Чтобы заглянуть в глаза. Чтобы узнать, понимаем ли мы! его. Мы его понимали.
– Музыка рождается… – он на секунду задумался. И протянул перед собой свои сухие жилистые руки. – Музыка рождается из ваших рук. Ваши руки – это мозг, сердца, душа. Посмотрите на свои руки.
Мы внимательно разглядывали свои руки.
– Прислушайтесь к ним. Приблизьте их к вашему лицу. Что вы слышите? Они пульсируют. Вы слышите, как громко стучит в них сердце? запомните, мои дорогие мальчики. Запомните раз и навсегда. Сердце музыканта – в его руках. Если они не пульсируют. Если в них не слышны звуки ударов – вы не музыкант! Чем чаще удары. Чем громче их звук – тем больше ваше сердце. Тем больше вы музыкант.
Сердце в моих руках бешено колотилось. И казалось, его удары слышатся на всю аудиторию.
– Тепло ваших рук – это ваша душа, мои мальчики. Руки музыканта не имеют права на холод. Холодные руки музыканта – это признак холодной души. Холодными руками вы никогда не создадите свою музыку. Музыка погибает от холода. Капельки пота на ваших пальцах – это ваши слезы, запомните раз и навсегда. Музыкант плачет руками…
На моих руках выступили капельки пота. Мои глаза оставались сухими.
– Ваши пальцы должны быть острыми, как перо. Подвижными, как волны, живыми, как память. Острые, подвижные, живые пальцы – ваш мозг, работайте над вашими руками, двигайте вашими пальцами, разминайте кисти. Неподвижность – смерть для ваших рук. Неподвижность – смерть вашей музыке. Неподвижность – смерть музыканта. Запомните эти три правила, берегите ваши руки. Думайте вашими руками. Дышите вашими руками. Живите вашими руками. И тогда из вас обязательно получится музыкант! – и учитель в конце своей речи поднял руки вверх. Они были, действительно красивы. Подвижны, гибки, почти прозрачны. И я убедился, что музыка, действительно, рождается с рук. И я увидел глаза своего учителя. Голубые витража пне стекла. М в них накопилось столько горечи, отчаяния И бесконечного одиночества. Что я невольно содрогнулся. Я знал, как одинок мой учитель. Я знал, что он выбрал когда-то музыку. Выбрал печаль. Вечное раскаяние. Он выбрал одинокий мир, в котором имеет право жить только музыка. И ничего ближе. И ничего дорожа. И ничего любимее. И никто был не вправе посягнуть на его мир. И никому не оставалось места в его мире. В его одиноком печальном мире музыки.
– Учитель! – еле слышно прошептал я. Но он услышал. Приблизился ко мне, доложил руку на плечо. И заглянул в глубь моих глаз.
– Ты что-то хочешь добавить, мой мальчик?
Я кивнул своей стриженой головой.
– Я знаю откуда еще рождается музыка.
Он вопросительно поднял брови.
– Она рождается из одиночества.
Он промолчал. Молча направился к двери. Взялся за ручку. И оглянулся.
– Из одиночества рук, Паганини, – поправил он меня. – Одиночества сердца, души. И это одиночество ничто на может заполнить. Но это не значит, что человек должен быть одинок. Одинокий человек – это не музыка. Это беда.
И учитель прикрыл за собой дверь.
И я понял, что жизнь этого талантливого человека так и не удалась. И никакая музыка так и не сумела его сделать счастливым. И всетаки я не согласился со своим учителем. Тогда я еще не мог понять. Что одиночество – это не дар человека. А его беда. Я не был одинок. Мое юношеское со свойственным максимализмом рисовало мое одиночество, мою трагедию жизни, мою печаль. И я решил, что если на свете что-то и достойно любви и преданности, то это музыка. И другие увлечения только помешают, будут красть по частицам, по нотам, по звукам мою музыку. Я же хотел сохранить ее в целостности и сохранности. Тогда я еще не мог понять. Что другая любовь, другие увлечения – это часть музыки. Может быть, самая ценная. Может быть самая талантливая ее часть.
Но в те годы я думал иначе. И потому никак не мог смириться, что в мою жизнь ворвалась Капа. Эта взбалмошная рыжая циркачка. Это легкомысленное конопатее существо. И в своем сознании я не мог совместить мою серьезную печальную музыку. И эту истеричную девчонку-сорванца. И всеми силами пытался отказаться от своего нового увлечения. От ненужной любви. Но с каждым днем мне все менее это удавалось. И я злился на себя. И я ее ненавидел. Наверно, потому что уже полюбил…
И каждый вечер торчал в булочной, разворачивая фольгу. И разламывая шоколад на кусочки. Булочница меня уже давно заприметила. И подозрительно поглядывала в мою сторону. И как-то не выдержала:
– Ты что, свою собаку шоколадом подкармливаешь? Чтобы быстрее подохла? – полюбопытствовала она.
– Нет, – печально вздохнул я, выбрасывая фольгу в мусорное ведро. – Просто у моей бабушки – антидиабет. Разве не слыхали про такую болезнь?
Булочница отрицательно покачала головой.
Я погрустнел еще больше.
– Это когда без необходимого количества сладкого наступает мгновенная смерть.
Булочница рассмеялась. Ей ни капли не было жаль мою бедную бабушку.
– Ладно уж, приходи. Если хочешь, я сама буду фольгу разворачивать, – и ее глазки при этом подозрительно сверкнули.
Я ей, видно, понравился. И тут же сообразил, что шоколад с завтрашнего дня придется закупать в другом месте.
С Капай мы всегда встречались в парке. Домой к себе я ее больше не приглашал. Чтобы она меня на разоблачила. А, возможно, просто боялся остаться с нею наедине. В пустой комнате. Глазами – в глаза… Но она, видимо об этом на задумывалась. Поэтому совсем скоро мне предложила:
– А хочешь, пойдем ко мне?
Я растерялся.
– Я думаю, что твой родители примут меня за зэка, – и я провел ладонью по стриженой голове.
– Ну и прекрасно! – неожиданно обрадовалась Капа. – Они примут тебя за своего! Наконец-то они обрадуются, что я сделала достойный выбор!
– Ты о чем, Капа? – насторожился я.
Капа печально вздохнула. И я заметил в ее глазках слезы. Их она тут же смахнула рукавом.
– Ты не понимаешь, Паганини… Ты ничего не понимаешь. Это у тебя дома – рояль. И цветы на подоконнике. Это ты… Утром музыкальная школа. Вечером – посещение филармонии, наверняка с папой. В дорогом костюме с «бабочкой»…
– Ну что ты, Капа! Мой папа быстрее бы застрелился, чем нанял бы на себя «бабочку». И ни разу он на был в филармонии! Он терпеть не может музыку. Он – инженер…
– Ну, это всё равно, – махнула Капа рукой. И ее гуди дрогнули. – Не перебивай, Паганини, – и она схватила мою руку. И пожала. Видимо, в порыве своих трагичных воспоминаний о детстве.
– Не надо, Капа. Если тебе больно, лучше не рассказывай.
– Ах, Паганини! Я хочу, чтобы ты знал все. Понимаешь? Все! Я хочу, чтобы ты увидел дом, где я родилась. Где росла. Эту душную атмосферу, где проходило мое детство. Эту однокомнатную квартиру. В которой, кроме меня – еще четверо. И из мебели – единственный стол. За которым я ела, тут же делала уроки. И тут же мечтала. Мечтала о цветах на подоконнике. О рояли. Хотя знаешь, Паганини! Я ведь была двоечницей.
Я искренне растрогался. И погладил Капу по голове.
– Поверь, Капа. Я ведь тоже никогда не был отличником. Я их терпеть не мог.
– Правда? – оживилась она. И тут же вновь погрустнела. – Но ты сам посуди. Разве у меня была возможность учиться? Когда на моих руках – четверо маленьких малышей. Которые в жизни не ели шоколадных конфет. – И Капа, уже не стыдясь своих слез, громко всхлипнула. – Разве я могла учиться, слыша каждый вечер пьяные скандалы моей матери. Разве я могла учиться, когда вся школа смеялась надо мной, зная, что я дочь преступника. О Боже! – и она закрыла лицо руками. И слегка покачнулась.
– Капа, – я слегка прикоснулся к ее руке.
– Не надо, Паганини! – она оторвала руки от мокрого лица. – Не надо меня жалеть! Это у тебя дома – рояль. Цветы на подоконнике. Вечерами – посещение филармонии с папой в «бабочке»!
– Капа, поверь! – Мой папа понятия не имеет, что такое филармония…
Но Капа меня не слушала. Она безутешно рыдала. И сквозь слезы шептала:
– О, если бы ты знал, Паганини, сколько я мечтала о прекрасных платьях. Дорогих духах. О пирожных с воздушным кремом. Как я мечтала увидеть другие города и страны. И хотя бы один раз в жизни попробовать ананас…
Это было выше моих сил. Я крепко-крепко прижал голову Капы к своей груди. И стал горячо целовать ее милое зареванное личико.
– Капа… Милая моя девочка… Я тоже… Честное слово никогда в жизни не пробовал ананас. Но я обязательно… Обязательно его для тебя достану. Разве я когда-нибудь тебя обманывал, Капа?
Она счастливо улыбалась в ответ, запрокинув свою рыжую голову. И ее лицо постепенно высыхало от моих горячих поцелуев.
К ее дому мы шли молча. И я всю дорогу клялся себе, что ни за что на свете не оставлю эту несчастную девочку. И обязательно подарю ей самые лучшие в мире духи. И обязательно увезу ее в другие города и страны. И я уже ненавидел ее родителей, так хладнокровно лишивших ее детства. И я уже видел четырех голодных малышей, ползающих по полу пустой квартиры. Вот для кого она каждый вечер тащила шоколад. И я прокручивал в своей голове гневные монологи, брошенные в лицо ее пьяной матери. Я настолько углубился в свои печальные размышления. Что совсем не заметил, как мы очутились у Капиной квартиры. И она громко трезвонила в дверь.
Дверь широко распахнулась. И на пороге, словно из сказки, возникла красивая женщина. В длинном строгом платье, облегающем ее стройную фигуру. И ее длинные рыжие волосы касались белых плеч. И на ее милом лице мелкой россыпью сияли веснушки.
– Это – Паганини, – представила меня Капа. – А это – моя мама.
Я настолько опешил, что даже забыл сказать: «Очень приятно». Тут же появился представительный седоволосый мужчина в дорогом костюме. И «бабочка» плотно прилегала к накрахмаленному воротничку его белоснежной рубахи.
– А это – мой папа.
И я вновь только и сумел проглотить слюну. В общем, со стороны я выглядел полным кретином. Совершенно лысым с выпученными от удивления глазами. Но на родителей мой идиотский вид не произвел никакого впечатления. Видимо, они уже смирились с подобными экземплярами. Представляю их физиономии, если бы они узнали, что я направляюсь в их шикарную четырехкомнатную квартиру с благотворительными целями.
– Проходите, пожалуйста, – и мама легким жестом руки пригласила меня в комнату.
Я промычал что-то вроде:
– Да уж… Конечно… И непременно…
– Это Паганини, папа.
– О Прекрасно! Вы, видимо, музыкант? – и отец горячо пожал мою руку.
Я только было собирался ответить: «да». Чтобы как-то себя реабилитировать. Капа тут же меня перебила:
– Ну что ты, папа! Где ты встречал лысых музыкантов? Эту кличку дали ему в колонии для несовершеннолетних.
Я в ответ только кисло улыбнулся.
Капа с мамой растерянно переглянулись.
– Ну вообще-то, – начал папа.
Но мама его тут же перебила:
– Мы никуда не пойдем! Капа возмущенно всплеснула руками:
– Вы обижаете его недоверием, старики. Вот из-за таких, как вы. Равнодушных, подозрительных чистюль получаются из случайно оступившихся юношей, закоренелые преступники! Куда вы направлялись, родители?
– Вообще-то в филармонию…
– Ну и чудесно! А я в это время попытаюсь спасти это юное, погибающее в рутине людского равнодушия, сердце! – и Капа в конце своей проникновенной речи, взметнула руками вверх. Что меня взбесило окончательно.
Я приблизился к ее родителям. И уже галантно поклонился.
– Не беспокойтесь, пожалуйста. И спокойно идите на концерт. Да, кстати, сегодня, если я не ошибаюсь, играют Шуберта? Прекрасный композитор. Жаль, что я не могу послушать его. Придется пожертвовать вечером и объяснить вашей дочери правила хорошего тона. Родители Капы облегченно вздохнули.
– Вы не обращайте на нас внимания, – заговорщицки шепнул мне отец, – она же – циркачка.
– А я терпеть не могу цирк, – сморщила свое прелестное личико мама.
– Я тоже, – с готовностью поддакнул я. И с ненавистью взглянул на Капу. Она пожала плечами. И скрылась в комнате. А мне ничего не оставалось, как до конца проявить свое джентльменство. И проводить родителей Капы до двери. Не переставая время от времени кланяться. И интеллигентно, насколько позволила моя рожа, улыбаться.
В комнату Капы я ворвался, как вихрь. Она невозмутимо сидела на тахте по-турецки. И лениво потягивала из длинного хрустального бокала шампанское. Я выхватил бокал из ее рук. И залпом выпил холодный напиток. И только тогда огляделся. Если честно, Капа к этой квартире подходила так же, как мой папа к филармонии. И я признался себе, что она гораздо удачнее выглядела бы в однокомнатной квартирке с четырьмя голодными малышами. И мамой – пьяницей.
Чем в этой аккуратной, дорогой комнате, утопающей в коврах и хрустале. Капа мне чем-то напоминала Пеппи Длинный Чулок из любимой мною истории детства. И казалось, она вот-вот легко запрыгнет на люстру. И повиснет на ней, показывая мне язык. И моя злость на секунду улетучилась.
– Хочешь ананас? – сощурила свои янтарные камешки Капа.
И я вновь взбесился.
– Зачем ты мне соврала?
– Разве? – она невинно взметнула вверх свои бровки.
– Нет! Конечно, нет! Я уже поверил, что твоя мама после выпитой четвертой бутылки чернила посещает филармонию в шикарном платье. А папа в перерывах между заключением наряжается во фрак и «бабочку». Только вот что-то не видать ползающих голодных детей. Где ты их прячешь, Капа? – и я заглянул мод диван. – Или ты их отправила к бабушке – любительнице шоколада?
Капа вздохнула.
– Я же одна, Паганини. У меня нет ни сестер. Ни братьев. Ни друзей. Ни…
– Ах, моя ты бедненькая – грубо перебил я ее. – Я сейчас разрыдаюсь от жалости. Тяжелое детство. Ни с нам не приходилось делиться ананасами. Приходилось уплетать все самой. Ну, как тебе не посочувствовать?
Мне надоела эта дурацкая игра. И я размашистым шагом направился по длинному коридору к выходу. Но Капа опередила меня. И загородила собой дверь.
– Ну, что ты! С ума сошел, Паганини? Ты что, шуток не понимаешь? А? Я же просто хотела узнать, какой ты. Ты… Теперь я вижу. Ты – добрый. Сердце у тебя нежное…
Это было выше моих сил. И я грубо оттолкнул Капу от двери.
– И больше не попадайся мне на глаза, Капа. – Серьезно, слишком серьезно отчеканил я. – Я не хочу тебя больше видеть. – И в тот миг искренне поверил в свои слова. И громко хлопнул дверьми. Прямо перед ее носом.
Оставив ее так и стоять. Растерянной и недоумевающей, почему я вместе с ней не повеселился ее дурацкой шутке. И ей, как никогда, не хватало двух косичек. Одна из которых непременно должна быть вздернута вверх.
Этим же вечером. Я, склонившись над своим стареньким комиссионным роялем. Сочинял новый этюд. Мне было горько, что я потерял Капу. Или я умело, сам того не подозревая, играл в эту горечь. Мне нравилось чувствовать себя потерянным, никому ненужным и одиноким. Мне нравилось чувствовать любовь.
Которую я сам, по собственной воле отверг. Мне нравилось усложнять свои ощущения и ситуации. От этого мне легча писалось. Перед моими глазами прыгала и кувыркалась взбалмошная рыжая циркачка. Безбожная маленькая лгунья. И мои пальцы набирали бешеную скорость, и сочетание звуков было лишено гармонии.
Оно было беспорядочным. Пустым и лживым. И, казалось, насмехающимся над всем миром. Моя музыка напоминала мою маленькую Капу. И мне музыка вновь удалась. Я это сразу же понял, опустив бессильные, уставшие руки на колени. Сыграв последний аккорд.
За окном светало. Но я не знал. Не понимал время. Время для меня слилось в один миг. Миг моей только что рожденной музыки. Мне непременно, прямо сейчас. Необходимо было кому-нибудь рассказать, прочитать, показать мой музыку. И мне почему-то показалось, что никто, кроме Капы на сумеет ее понять.
– Капа! – обрадовался я, услышав в телефонной трубка ее сонный голос. Хотя всего ночь назад я ее ненавидел. И был уверен, что простился с ней навсегда. – Капа… Послушай, Капа. Я сочинил… Только что…
Она попыталась что-то возразить трубке. Но я помешал. Я понимал, что поднял ее с постели. Но остановиться не мог.
– Слушай, Капа. Молчи и слушай.
Я бросил трубку на рояль. И заиграл. Оранжевое солнцем плавало в чистой воде. Прыгало по волнам, как мяч. Разбрызгивая прохладные капли. И девочка с двумя небрежно завязанными косичками ловила его, хохоча круглыми глазами. Так похожими на янтарные камешки, разбросанные по всему морскому берегу…
– Здорово! – выдохнула в трубку Кипа, когда я закончил свои вдохновенную игру. – Ты – настоящий Паганини! Честное слово! Ты знаешь, я и не подозревала, что фальшивые звуки могут звучать так красиво. Я всегда думала, что музыка – это, прежде всего, гармония. Вот почему, честно говоря, я не верила в музыку. Ее слишком уж чистая гармония казалась фальшивой. Фальшивой не на уровне звуков. А где-то внутри меня, внутри моего мира. Ведь мир не может быть таким правильным. Ты меня понимаешь?
Я кивнул головой. И громко сглотнул слюну. Никого в своей жизни я так хорошо не понимал.
– А у тебя, Паганини, – уже шепотом продолжала Капа, – у тебя все по-другому. Все наоборот. Фальшивые звуки… Такие неправильные, такие несовершенные. Даже некрасивые, а рождают настоящую гармонию. И эта гармония не от звуков. Она тоже внутри меня.
И она тоже похожа на наш мир. Ведь наш мир бывает правильным, чистым, гармоничным только внутри нас, только в наших мечтах. Правда, Паганини? Я верю твоей музыке. Честно говоря, я от тебя такого не ожидала. Я думала ты и впрямь ненавидишь цирк. А оказывается – ты от него без ума. Раз сумел сочинить такое…
– Я его ненавижу, Капа, – улыбнулся я. И увидел ее улыбку. Ее смеющиеся янтарики.
– И меня тоже, Паганини?
– Тебя еще больше. Пока.
И я повесил трубку. Капа высказала за меня то, что я мог лишь выразить звуками. Капа с сегодняшнего рассвета стала моим союзником. Моим другом. Нет, я себе лгал, она для меня значила гораздо больше. И это случилось не сегодня на рассвете. Это случилось давно. И бежать от нее я уже не пытался. Хотя по-прежнему был уверен. Что только одиночка способен перевернуть мир.
Учитель молчал. Он сидел нахмурившись. И пепел от сигареты, сжатой его тонкими пальцами, падал прямо на пол. И я испугался. Мои кулаки непроизвольно сжались. И страх поражения пронизывал меня насквозь. Я ждал приговора. И я его законно дождался.
– Это прекрасно, Паганини. – Тихо проговорил учитель. И в его голосе я уловил нескрываемую грусть.
Возможно, грусть одинокого человека, который так до конца и не сумел победить.
– Это прекрасно, Паганини!
Я обожал своего учители. Я обожал его за честность, за прямодушие. Он никогда не играл с нами в эту ненужную игру Быка и Юпитера. Он никогда не боялся сказать: прекрасно, замечательно, великолепно. Он не боялся первого слова. Самого главного, самого важного для нас. Слово, от которого зависело наше желание сочинять. Это уже потом будут споры, замечания, поиски истины. Но первое слово всегда было за ним, и звучало для нас приговором. Приговором, который мы со страхом ждали.
– Это прекрасно, Паганини.
– Спасибо, учитель. – И мои кулаки разжались. И пальцы расслабились. И страх поражения исчез.
– Как ты назвал свою вещь, Паганини? – и он заглянул вглубь моих глаз.
Я пожал плечами.
– Может быть, «Этюд с ложью». Может быть, «Этюд для фальши». Может быть, «Цирк».
Он понимающе кивнул.
– Ты знаешь, главное тебе удалось, это…
– Что, учитель?
– Передать несовершенством, дисгармонией, фальшью, настоящее совершенство. И правду. Я не знаю… Я не знаю, как тебе это удалось. Победить саму музыку. Победить наш слух. И конечно… Конечно, победить меня, – он невесело усмехнулся. – Это старо, как мир. Иначе мое назначение на земле было бы лишено всякого смысла.
Капа от удивления громко присвистнула. А я незаметно помахала Вике ладонями возле ушей. Чтобы так вырядится! Но Вика никаким образом не прореагировала на мои отчаянные жесты.
– Здравствуйте, дети, – к нам двоим обратилась она. – Ваша тетка пришла… – и она запнулась, явно не зная, что сказать дальше. Пела Вика отлично, но запас слов у нее был невелик. – Ваша тетка пришла, – вновь, уже менее решительно выдавила она.
– Шоколад припасла, – тут же нашлась Капа. И в одно мгновение выхватила мешок из рук Вики.
Когда дверь за Викой захлопнулась. Лицо Капы уже светилось шоколадными пятнами. Она облизывала свои обкусанные ноготки. И без умолку болтала.
– Первый раз, Паганини, я встречаю такую тетушку. Теперь понятно, почему ты ее прятал от Влада. Если честно я всегда думала, что фабричные работницы совсем другие. Изнывающие от непосильного труда. Сгорбившиеся под тяжестью будней. Я уже было подумала, не устроится ли мне на конфетную фабрику? А, Паганини?
Я плохо слышал ее. И плохо слушал. Ее рыжие волосы сбились в одну кучу. Ее лицо было шоколадно-перемазано. Ее янтарные глазки светились, как у напроказившей кошки. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Как заученный текст твердил я про себя. Убеждал себя, доказывал себе. Но совершенно напрасно. Мое воображение уже помимо моей воли уносило ее ввысь. К куполам цирка. И она неслась все выше и выше. К ночному звездному небу. И тысячи звезд путались в ее огненно рыжих волосах…
– Капа! – выкрикнул я. По-моему, получилось слишком сурово. Потому что она тут же спрятала мешок с шоколадом за спину. С решимостью во что бы то ни было его не отдать.
– Капа, ты очень некрасивая девушка, – нашелся наконец я.
Мне вдруг захотелось во что бы то ни стало обидеть ее. Оскорбить. Сорвать с нее крылья, на которых она так легко могла улетать от меня. Далеко-Далеко. В звездную бесконечность.
– Но в меня почему-то все влюбляются, – не сдавалась она.
– В тебя? – расхохотался я. – И тому же ты ешь слишком много шоколада, Капа. Ты скоро станешь толстой. И не сможешь больше летать. И тебя вышвырнут из цирка, – не знаю почему, но я рассердился не на шутку. Мои глаза светились гневом. Но Капа не замечала этого, она упрямо мотала головой.
– Я никогда не стану толстой, Паганини. Моя бабушка съедала каждый день по три кило шоколадных конфет. И при этом весила 40 кг. Понял, Паганини? – и она показала язык.
– Твоя бабушка случайно не умерла от дистрофии?
– Нет! – торжественно заявила Капа. – Она вообще не собирается умирать. Ей 103 года, она и по сей дань обжирается конфетами. И это, – она показала жалкие остатки шоколада, – я оставила ей.
– Редкая бабушка, – вздохнул я. – Сегодня она точно умрет от голода.
Но Капа уже не слушала меня, решительно направляясь к выходу.
– По пути загляни на себя в зеркало? На всякий случай! – крикнул я ей вслед.
Она всплеснула руками, разглядывая в зеркале свое чумазое лицо.
– Где у вас ванная, Паганини?
– Ванная комната – направо. Но уже месяц, как отключили воду. По техническим причинам. – С нескрывающим торжеством выдал я Капе. И приблизился к ней. И приподнял ее подбородок. В ее глазах мелькнул притворный испуг.
– И что теперь делать, Паганини?
– Ты от жадности съела весь шоколад, Капа. По твоей вине я остался без ужина. И все-таки я его попробую.
И я лизнул черное пятнышко на ее щеке. Она зажмурила глаза. И тут ж их открыла.
– Одна щека уже чистая, Капа.
– А вторая? – и она вновь зажмурила глаза.
Я лизнул второе шоколадное пятнышко. И моя голова закружилась. И сладкая-сладкая слюна подкатила к горлу. И ноги подкосились. Я покачнулся. И чтобы не упасть. Со всей силы оттолкнул от себя Капу. Но она удержалась на ногах. И улыбаясь, забросив руки за голову. Внимательно разглядывала меня. И в ее фигуре, жестах, лице. Прочитывалось что-то до боли знакомое. Не из нашего цивилизованного надоевшего мира. Скорее – из мира деревьев и цветов. Птиц и зверей. Из мира природы. И мне было неприятно это нескрываемая естественность. Но я ловил себя на мысли, что это меня и притягивает. И я разозлился. На свою слабость. На себя, на то, что так неосторожно связался с этой девчонкой. За то, что мой докой, мое равнодушие покинули меня сегодня раз и навсегда.
– Уходи, Капа! – со злостью выкрикнул я.
– Она не обиделась. И так же улыбалась своей сладкой улыбкой.
– Уходи!
Она взялась за ручку двери. Уходить ей явно не хотелось. А мне явно хотелось, чтобы она осталась. Но я вновь. Наперекор своему желанию, сердито выкрикнул:
– Я забыл тебя предупредить. Больше всего на свете я не терплю цирк и конфеты.
– А я – обожаю! – и она громко хлопнула перед моим носом дверью.
Она ушила против своего желания. Я не удержал ее против своей воли. Это была наша первая попытка сохранить покой. Но уже тогда мы понимали, что поздно…
Я не знаю, откуда рождалась моя музыка. Из мозга. Из сердца. Из души. Я не знаю. Может, быть, она рождалась сама по себе.
Независимо от моего сознания. Независимо от моего желания. Независимо от моих чувств. Я не был виновен в этих загадочных звуках. Так неожиданна возникающих в моей комнате. Прилипающих к моим станам. Прыгающим по моей мебели. Барабанящих по моему окну. Эти звуки жили сами по себе. Своей жизнью. Так не похожей на мою. И так похожей на мою жизнь.
– Если вы считаете, что музыка рождается из мозга. Или из сердца. Или души. Это глубокая ваша ошибка. И ошибка тех, кто это придумал, – горячо убеждал нас учитель. Он носился по комнате, как мальчишка. Размахивал руками. И по очереди приближался к каждому. Чтобы заглянуть в глаза. Чтобы узнать, понимаем ли мы! его. Мы его понимали.
– Музыка рождается… – он на секунду задумался. И протянул перед собой свои сухие жилистые руки. – Музыка рождается из ваших рук. Ваши руки – это мозг, сердца, душа. Посмотрите на свои руки.
Мы внимательно разглядывали свои руки.
– Прислушайтесь к ним. Приблизьте их к вашему лицу. Что вы слышите? Они пульсируют. Вы слышите, как громко стучит в них сердце? запомните, мои дорогие мальчики. Запомните раз и навсегда. Сердце музыканта – в его руках. Если они не пульсируют. Если в них не слышны звуки ударов – вы не музыкант! Чем чаще удары. Чем громче их звук – тем больше ваше сердце. Тем больше вы музыкант.
Сердце в моих руках бешено колотилось. И казалось, его удары слышатся на всю аудиторию.
– Тепло ваших рук – это ваша душа, мои мальчики. Руки музыканта не имеют права на холод. Холодные руки музыканта – это признак холодной души. Холодными руками вы никогда не создадите свою музыку. Музыка погибает от холода. Капельки пота на ваших пальцах – это ваши слезы, запомните раз и навсегда. Музыкант плачет руками…
На моих руках выступили капельки пота. Мои глаза оставались сухими.
– Ваши пальцы должны быть острыми, как перо. Подвижными, как волны, живыми, как память. Острые, подвижные, живые пальцы – ваш мозг, работайте над вашими руками, двигайте вашими пальцами, разминайте кисти. Неподвижность – смерть для ваших рук. Неподвижность – смерть вашей музыке. Неподвижность – смерть музыканта. Запомните эти три правила, берегите ваши руки. Думайте вашими руками. Дышите вашими руками. Живите вашими руками. И тогда из вас обязательно получится музыкант! – и учитель в конце своей речи поднял руки вверх. Они были, действительно красивы. Подвижны, гибки, почти прозрачны. И я убедился, что музыка, действительно, рождается с рук. И я увидел глаза своего учителя. Голубые витража пне стекла. М в них накопилось столько горечи, отчаяния И бесконечного одиночества. Что я невольно содрогнулся. Я знал, как одинок мой учитель. Я знал, что он выбрал когда-то музыку. Выбрал печаль. Вечное раскаяние. Он выбрал одинокий мир, в котором имеет право жить только музыка. И ничего ближе. И ничего дорожа. И ничего любимее. И никто был не вправе посягнуть на его мир. И никому не оставалось места в его мире. В его одиноком печальном мире музыки.
– Учитель! – еле слышно прошептал я. Но он услышал. Приблизился ко мне, доложил руку на плечо. И заглянул в глубь моих глаз.
– Ты что-то хочешь добавить, мой мальчик?
Я кивнул своей стриженой головой.
– Я знаю откуда еще рождается музыка.
Он вопросительно поднял брови.
– Она рождается из одиночества.
Он промолчал. Молча направился к двери. Взялся за ручку. И оглянулся.
– Из одиночества рук, Паганини, – поправил он меня. – Одиночества сердца, души. И это одиночество ничто на может заполнить. Но это не значит, что человек должен быть одинок. Одинокий человек – это не музыка. Это беда.
И учитель прикрыл за собой дверь.
И я понял, что жизнь этого талантливого человека так и не удалась. И никакая музыка так и не сумела его сделать счастливым. И всетаки я не согласился со своим учителем. Тогда я еще не мог понять. Что одиночество – это не дар человека. А его беда. Я не был одинок. Мое юношеское со свойственным максимализмом рисовало мое одиночество, мою трагедию жизни, мою печаль. И я решил, что если на свете что-то и достойно любви и преданности, то это музыка. И другие увлечения только помешают, будут красть по частицам, по нотам, по звукам мою музыку. Я же хотел сохранить ее в целостности и сохранности. Тогда я еще не мог понять. Что другая любовь, другие увлечения – это часть музыки. Может быть, самая ценная. Может быть самая талантливая ее часть.
Но в те годы я думал иначе. И потому никак не мог смириться, что в мою жизнь ворвалась Капа. Эта взбалмошная рыжая циркачка. Это легкомысленное конопатее существо. И в своем сознании я не мог совместить мою серьезную печальную музыку. И эту истеричную девчонку-сорванца. И всеми силами пытался отказаться от своего нового увлечения. От ненужной любви. Но с каждым днем мне все менее это удавалось. И я злился на себя. И я ее ненавидел. Наверно, потому что уже полюбил…
И каждый вечер торчал в булочной, разворачивая фольгу. И разламывая шоколад на кусочки. Булочница меня уже давно заприметила. И подозрительно поглядывала в мою сторону. И как-то не выдержала:
– Ты что, свою собаку шоколадом подкармливаешь? Чтобы быстрее подохла? – полюбопытствовала она.
– Нет, – печально вздохнул я, выбрасывая фольгу в мусорное ведро. – Просто у моей бабушки – антидиабет. Разве не слыхали про такую болезнь?
Булочница отрицательно покачала головой.
Я погрустнел еще больше.
– Это когда без необходимого количества сладкого наступает мгновенная смерть.
Булочница рассмеялась. Ей ни капли не было жаль мою бедную бабушку.
– Ладно уж, приходи. Если хочешь, я сама буду фольгу разворачивать, – и ее глазки при этом подозрительно сверкнули.
Я ей, видно, понравился. И тут же сообразил, что шоколад с завтрашнего дня придется закупать в другом месте.
С Капай мы всегда встречались в парке. Домой к себе я ее больше не приглашал. Чтобы она меня на разоблачила. А, возможно, просто боялся остаться с нею наедине. В пустой комнате. Глазами – в глаза… Но она, видимо об этом на задумывалась. Поэтому совсем скоро мне предложила:
– А хочешь, пойдем ко мне?
Я растерялся.
– Я думаю, что твой родители примут меня за зэка, – и я провел ладонью по стриженой голове.
– Ну и прекрасно! – неожиданно обрадовалась Капа. – Они примут тебя за своего! Наконец-то они обрадуются, что я сделала достойный выбор!
– Ты о чем, Капа? – насторожился я.
Капа печально вздохнула. И я заметил в ее глазках слезы. Их она тут же смахнула рукавом.
– Ты не понимаешь, Паганини… Ты ничего не понимаешь. Это у тебя дома – рояль. И цветы на подоконнике. Это ты… Утром музыкальная школа. Вечером – посещение филармонии, наверняка с папой. В дорогом костюме с «бабочкой»…
– Ну что ты, Капа! Мой папа быстрее бы застрелился, чем нанял бы на себя «бабочку». И ни разу он на был в филармонии! Он терпеть не может музыку. Он – инженер…
– Ну, это всё равно, – махнула Капа рукой. И ее гуди дрогнули. – Не перебивай, Паганини, – и она схватила мою руку. И пожала. Видимо, в порыве своих трагичных воспоминаний о детстве.
– Не надо, Капа. Если тебе больно, лучше не рассказывай.
– Ах, Паганини! Я хочу, чтобы ты знал все. Понимаешь? Все! Я хочу, чтобы ты увидел дом, где я родилась. Где росла. Эту душную атмосферу, где проходило мое детство. Эту однокомнатную квартиру. В которой, кроме меня – еще четверо. И из мебели – единственный стол. За которым я ела, тут же делала уроки. И тут же мечтала. Мечтала о цветах на подоконнике. О рояли. Хотя знаешь, Паганини! Я ведь была двоечницей.
Я искренне растрогался. И погладил Капу по голове.
– Поверь, Капа. Я ведь тоже никогда не был отличником. Я их терпеть не мог.
– Правда? – оживилась она. И тут же вновь погрустнела. – Но ты сам посуди. Разве у меня была возможность учиться? Когда на моих руках – четверо маленьких малышей. Которые в жизни не ели шоколадных конфет. – И Капа, уже не стыдясь своих слез, громко всхлипнула. – Разве я могла учиться, слыша каждый вечер пьяные скандалы моей матери. Разве я могла учиться, когда вся школа смеялась надо мной, зная, что я дочь преступника. О Боже! – и она закрыла лицо руками. И слегка покачнулась.
– Капа, – я слегка прикоснулся к ее руке.
– Не надо, Паганини! – она оторвала руки от мокрого лица. – Не надо меня жалеть! Это у тебя дома – рояль. Цветы на подоконнике. Вечерами – посещение филармонии с папой в «бабочке»!
– Капа, поверь! – Мой папа понятия не имеет, что такое филармония…
Но Капа меня не слушала. Она безутешно рыдала. И сквозь слезы шептала:
– О, если бы ты знал, Паганини, сколько я мечтала о прекрасных платьях. Дорогих духах. О пирожных с воздушным кремом. Как я мечтала увидеть другие города и страны. И хотя бы один раз в жизни попробовать ананас…
Это было выше моих сил. Я крепко-крепко прижал голову Капы к своей груди. И стал горячо целовать ее милое зареванное личико.
– Капа… Милая моя девочка… Я тоже… Честное слово никогда в жизни не пробовал ананас. Но я обязательно… Обязательно его для тебя достану. Разве я когда-нибудь тебя обманывал, Капа?
Она счастливо улыбалась в ответ, запрокинув свою рыжую голову. И ее лицо постепенно высыхало от моих горячих поцелуев.
К ее дому мы шли молча. И я всю дорогу клялся себе, что ни за что на свете не оставлю эту несчастную девочку. И обязательно подарю ей самые лучшие в мире духи. И обязательно увезу ее в другие города и страны. И я уже ненавидел ее родителей, так хладнокровно лишивших ее детства. И я уже видел четырех голодных малышей, ползающих по полу пустой квартиры. Вот для кого она каждый вечер тащила шоколад. И я прокручивал в своей голове гневные монологи, брошенные в лицо ее пьяной матери. Я настолько углубился в свои печальные размышления. Что совсем не заметил, как мы очутились у Капиной квартиры. И она громко трезвонила в дверь.
Дверь широко распахнулась. И на пороге, словно из сказки, возникла красивая женщина. В длинном строгом платье, облегающем ее стройную фигуру. И ее длинные рыжие волосы касались белых плеч. И на ее милом лице мелкой россыпью сияли веснушки.
– Это – Паганини, – представила меня Капа. – А это – моя мама.
Я настолько опешил, что даже забыл сказать: «Очень приятно». Тут же появился представительный седоволосый мужчина в дорогом костюме. И «бабочка» плотно прилегала к накрахмаленному воротничку его белоснежной рубахи.
– А это – мой папа.
И я вновь только и сумел проглотить слюну. В общем, со стороны я выглядел полным кретином. Совершенно лысым с выпученными от удивления глазами. Но на родителей мой идиотский вид не произвел никакого впечатления. Видимо, они уже смирились с подобными экземплярами. Представляю их физиономии, если бы они узнали, что я направляюсь в их шикарную четырехкомнатную квартиру с благотворительными целями.
– Проходите, пожалуйста, – и мама легким жестом руки пригласила меня в комнату.
Я промычал что-то вроде:
– Да уж… Конечно… И непременно…
– Это Паганини, папа.
– О Прекрасно! Вы, видимо, музыкант? – и отец горячо пожал мою руку.
Я только было собирался ответить: «да». Чтобы как-то себя реабилитировать. Капа тут же меня перебила:
– Ну что ты, папа! Где ты встречал лысых музыкантов? Эту кличку дали ему в колонии для несовершеннолетних.
Я в ответ только кисло улыбнулся.
Капа с мамой растерянно переглянулись.
– Ну вообще-то, – начал папа.
Но мама его тут же перебила:
– Мы никуда не пойдем! Капа возмущенно всплеснула руками:
– Вы обижаете его недоверием, старики. Вот из-за таких, как вы. Равнодушных, подозрительных чистюль получаются из случайно оступившихся юношей, закоренелые преступники! Куда вы направлялись, родители?
– Вообще-то в филармонию…
– Ну и чудесно! А я в это время попытаюсь спасти это юное, погибающее в рутине людского равнодушия, сердце! – и Капа в конце своей проникновенной речи, взметнула руками вверх. Что меня взбесило окончательно.
Я приблизился к ее родителям. И уже галантно поклонился.
– Не беспокойтесь, пожалуйста. И спокойно идите на концерт. Да, кстати, сегодня, если я не ошибаюсь, играют Шуберта? Прекрасный композитор. Жаль, что я не могу послушать его. Придется пожертвовать вечером и объяснить вашей дочери правила хорошего тона. Родители Капы облегченно вздохнули.
– Вы не обращайте на нас внимания, – заговорщицки шепнул мне отец, – она же – циркачка.
– А я терпеть не могу цирк, – сморщила свое прелестное личико мама.
– Я тоже, – с готовностью поддакнул я. И с ненавистью взглянул на Капу. Она пожала плечами. И скрылась в комнате. А мне ничего не оставалось, как до конца проявить свое джентльменство. И проводить родителей Капы до двери. Не переставая время от времени кланяться. И интеллигентно, насколько позволила моя рожа, улыбаться.
В комнату Капы я ворвался, как вихрь. Она невозмутимо сидела на тахте по-турецки. И лениво потягивала из длинного хрустального бокала шампанское. Я выхватил бокал из ее рук. И залпом выпил холодный напиток. И только тогда огляделся. Если честно, Капа к этой квартире подходила так же, как мой папа к филармонии. И я признался себе, что она гораздо удачнее выглядела бы в однокомнатной квартирке с четырьмя голодными малышами. И мамой – пьяницей.
Чем в этой аккуратной, дорогой комнате, утопающей в коврах и хрустале. Капа мне чем-то напоминала Пеппи Длинный Чулок из любимой мною истории детства. И казалось, она вот-вот легко запрыгнет на люстру. И повиснет на ней, показывая мне язык. И моя злость на секунду улетучилась.
– Хочешь ананас? – сощурила свои янтарные камешки Капа.
И я вновь взбесился.
– Зачем ты мне соврала?
– Разве? – она невинно взметнула вверх свои бровки.
– Нет! Конечно, нет! Я уже поверил, что твоя мама после выпитой четвертой бутылки чернила посещает филармонию в шикарном платье. А папа в перерывах между заключением наряжается во фрак и «бабочку». Только вот что-то не видать ползающих голодных детей. Где ты их прячешь, Капа? – и я заглянул мод диван. – Или ты их отправила к бабушке – любительнице шоколада?
Капа вздохнула.
– Я же одна, Паганини. У меня нет ни сестер. Ни братьев. Ни друзей. Ни…
– Ах, моя ты бедненькая – грубо перебил я ее. – Я сейчас разрыдаюсь от жалости. Тяжелое детство. Ни с нам не приходилось делиться ананасами. Приходилось уплетать все самой. Ну, как тебе не посочувствовать?
Мне надоела эта дурацкая игра. И я размашистым шагом направился по длинному коридору к выходу. Но Капа опередила меня. И загородила собой дверь.
– Ну, что ты! С ума сошел, Паганини? Ты что, шуток не понимаешь? А? Я же просто хотела узнать, какой ты. Ты… Теперь я вижу. Ты – добрый. Сердце у тебя нежное…
Это было выше моих сил. И я грубо оттолкнул Капу от двери.
– И больше не попадайся мне на глаза, Капа. – Серьезно, слишком серьезно отчеканил я. – Я не хочу тебя больше видеть. – И в тот миг искренне поверил в свои слова. И громко хлопнул дверьми. Прямо перед ее носом.
Оставив ее так и стоять. Растерянной и недоумевающей, почему я вместе с ней не повеселился ее дурацкой шутке. И ей, как никогда, не хватало двух косичек. Одна из которых непременно должна быть вздернута вверх.
Этим же вечером. Я, склонившись над своим стареньким комиссионным роялем. Сочинял новый этюд. Мне было горько, что я потерял Капу. Или я умело, сам того не подозревая, играл в эту горечь. Мне нравилось чувствовать себя потерянным, никому ненужным и одиноким. Мне нравилось чувствовать любовь.
Которую я сам, по собственной воле отверг. Мне нравилось усложнять свои ощущения и ситуации. От этого мне легча писалось. Перед моими глазами прыгала и кувыркалась взбалмошная рыжая циркачка. Безбожная маленькая лгунья. И мои пальцы набирали бешеную скорость, и сочетание звуков было лишено гармонии.
Оно было беспорядочным. Пустым и лживым. И, казалось, насмехающимся над всем миром. Моя музыка напоминала мою маленькую Капу. И мне музыка вновь удалась. Я это сразу же понял, опустив бессильные, уставшие руки на колени. Сыграв последний аккорд.
За окном светало. Но я не знал. Не понимал время. Время для меня слилось в один миг. Миг моей только что рожденной музыки. Мне непременно, прямо сейчас. Необходимо было кому-нибудь рассказать, прочитать, показать мой музыку. И мне почему-то показалось, что никто, кроме Капы на сумеет ее понять.
– Капа! – обрадовался я, услышав в телефонной трубка ее сонный голос. Хотя всего ночь назад я ее ненавидел. И был уверен, что простился с ней навсегда. – Капа… Послушай, Капа. Я сочинил… Только что…
Она попыталась что-то возразить трубке. Но я помешал. Я понимал, что поднял ее с постели. Но остановиться не мог.
– Слушай, Капа. Молчи и слушай.
Я бросил трубку на рояль. И заиграл. Оранжевое солнцем плавало в чистой воде. Прыгало по волнам, как мяч. Разбрызгивая прохладные капли. И девочка с двумя небрежно завязанными косичками ловила его, хохоча круглыми глазами. Так похожими на янтарные камешки, разбросанные по всему морскому берегу…
– Здорово! – выдохнула в трубку Кипа, когда я закончил свои вдохновенную игру. – Ты – настоящий Паганини! Честное слово! Ты знаешь, я и не подозревала, что фальшивые звуки могут звучать так красиво. Я всегда думала, что музыка – это, прежде всего, гармония. Вот почему, честно говоря, я не верила в музыку. Ее слишком уж чистая гармония казалась фальшивой. Фальшивой не на уровне звуков. А где-то внутри меня, внутри моего мира. Ведь мир не может быть таким правильным. Ты меня понимаешь?
Я кивнул головой. И громко сглотнул слюну. Никого в своей жизни я так хорошо не понимал.
– А у тебя, Паганини, – уже шепотом продолжала Капа, – у тебя все по-другому. Все наоборот. Фальшивые звуки… Такие неправильные, такие несовершенные. Даже некрасивые, а рождают настоящую гармонию. И эта гармония не от звуков. Она тоже внутри меня.
И она тоже похожа на наш мир. Ведь наш мир бывает правильным, чистым, гармоничным только внутри нас, только в наших мечтах. Правда, Паганини? Я верю твоей музыке. Честно говоря, я от тебя такого не ожидала. Я думала ты и впрямь ненавидишь цирк. А оказывается – ты от него без ума. Раз сумел сочинить такое…
– Я его ненавижу, Капа, – улыбнулся я. И увидел ее улыбку. Ее смеющиеся янтарики.
– И меня тоже, Паганини?
– Тебя еще больше. Пока.
И я повесил трубку. Капа высказала за меня то, что я мог лишь выразить звуками. Капа с сегодняшнего рассвета стала моим союзником. Моим другом. Нет, я себе лгал, она для меня значила гораздо больше. И это случилось не сегодня на рассвете. Это случилось давно. И бежать от нее я уже не пытался. Хотя по-прежнему был уверен. Что только одиночка способен перевернуть мир.
Учитель молчал. Он сидел нахмурившись. И пепел от сигареты, сжатой его тонкими пальцами, падал прямо на пол. И я испугался. Мои кулаки непроизвольно сжались. И страх поражения пронизывал меня насквозь. Я ждал приговора. И я его законно дождался.
– Это прекрасно, Паганини. – Тихо проговорил учитель. И в его голосе я уловил нескрываемую грусть.
Возможно, грусть одинокого человека, который так до конца и не сумел победить.
– Это прекрасно, Паганини!
Я обожал своего учители. Я обожал его за честность, за прямодушие. Он никогда не играл с нами в эту ненужную игру Быка и Юпитера. Он никогда не боялся сказать: прекрасно, замечательно, великолепно. Он не боялся первого слова. Самого главного, самого важного для нас. Слово, от которого зависело наше желание сочинять. Это уже потом будут споры, замечания, поиски истины. Но первое слово всегда было за ним, и звучало для нас приговором. Приговором, который мы со страхом ждали.
– Это прекрасно, Паганини.
– Спасибо, учитель. – И мои кулаки разжались. И пальцы расслабились. И страх поражения исчез.
– Как ты назвал свою вещь, Паганини? – и он заглянул вглубь моих глаз.
Я пожал плечами.
– Может быть, «Этюд с ложью». Может быть, «Этюд для фальши». Может быть, «Цирк».
Он понимающе кивнул.
– Ты знаешь, главное тебе удалось, это…
– Что, учитель?
– Передать несовершенством, дисгармонией, фальшью, настоящее совершенство. И правду. Я не знаю… Я не знаю, как тебе это удалось. Победить саму музыку. Победить наш слух. И конечно… Конечно, победить меня, – он невесело усмехнулся. – Это старо, как мир. Иначе мое назначение на земле было бы лишено всякого смысла.