– На Тюютю и теперь дико, – согласился Кеша.
   – И стали мы жить. Плывем себе вверх по реке и день, и два, и три. Погода стоит во все стороны – тысяча. Солнце жарит. И нету ни гнуса, ни мокреца. Тайга – больше сосна да лиственницы вековые, как олени рогатые. Тишина, аж в пупке зудит. Выключишь мотор и как оглохнешь. Рыбы – задницей лови. Да все – ленок да таймень – страсть. А нам все подальше залезть хочется, все мы наверх прем. И фарватер, надо сказать, сто на сто. И реке нету конца.
   Катим как-то жарким солнечным днем, река вроде бы шире стала и вся горит, аж смотреть больно. Катим, да вдруг в лодке нас трое. Сидит между нами человек, в черном костюме одетый. Аккуратный такой, бритый, подстрижен хорошо. И мы с ним разговариваем. А о чем, хоть убей, не понимаем. Просто говорим – и все тут. А потом – хрясь! Сидим посреди россыпи, метров этак десять от воды, и никого вокруг нету. Мотор заглох, но вал не погнут, крыльчатка целехонькая, и шпонка на месте. На моторе я сидел, но не помню, чтобы я его поднимал, и не могу понять, как мы на россыпь да на такое расстояние выкинулись. Чудеса!
   Но и это не все. Вылазим мы с командиром из лодки, берем ее, он за нос, я за корму, и переносим, ничего не говоря друг другу, в реку. А в лодке той одной только уже посоленной рыбы – килограммов сто, да мотор, да шара-бара, ружья, спиннинги, сети, палатка… А мы ее несем. Поставили на воду. Завожу мотор, поехали. Командир рукой машет: глуши.
   Я мотор заглушил. Тихо стало, да как-то так, как и не было никогда.
   «Что же это было такое?» – спрашивает командир.
   Я плечами пожимаю.
   «Давай, Вов, оглобли поворачивать».
   Повернули. А тут и бензил кончился. До той нашей базы, куда нас ребята привезли, пешком перли. Лодку, считай, все время на себе тащили – шивера за шиверой, мель на мели. Сапоги в куски разбили, руки из плечей вываливаются… Однако дошли. Какая там рыба, самих впору на кукан надевать.
   «Ну, Вова, влипли мы с тобой, – говорит командир. – Вместо месяца с обратным нашим ходом около двух проковыляли».
   Дни мы обратно вдвоем считали – сорок пять суток, как отдай. Не успели к сроку. Да и примет не было, чтобы по-договоренному прилетали за нами. Выходит, бросили нас. Дичь какая-то.
   Неделю сидим на россыпи. Ждем. И чувствуем, что оба с резьбы сходить начинаем. И мысли не те, и голова не так варит.
   «Еще дней пять ждем и уходим вниз по течению», – говорит командир. Его дело решать. Мое – соглашаться. Два месяца в безлюдье, не считая того черного.
   И вот на исходе последнего дня, чтобы как-то душу развеять, я кидаю в улов блесну – и садится на нее хо-о-оро-ший таймешек. Бери! Я даю снова. И снова садится таймешек. Тут и командир со спиннингом прибежал. Увлеклись. И натаскали из этого улова гору рыбин. А до того ну совершенно никто не брал.
   Глянул командир на нашу добычу.
   «Ошалели мы с тобой, Вова. Ну куда мы ее девать будем? Завтра же уходим вниз…»
   А я говорю: «Слушай, командир. Давай-ка засолим всю эту рыбу и тут, в бочках, в ключах оставим. Выберемся до дому – прилетим за ней».
   Так и решили. До утра колготились. Дел-то, сами понимаете, не репу чистить. Две бочки аккурат получилось. Легли спать, уморились до полного просыпу. А разбудили нас ребята. Прилетели.
   И самое странное, братцы мои, никаких не два месяца прошло (а мы ведь дни-то считали), а ровно, как и договаривались, по-ихнему, – месяц. И когда мы это поняли, командир мне только и шепнул: «Молчи, Вовка, не иначе у нас с тобой пробуксовка по резьбе произошла. Узнают, спишут с летной работы…»
   Второй пилот замолчал, ожидая нашей реакции, и даже как-то виновато улыбался; дескать, чего не смеетесь, ведь это я так, для хохмы.
   Но Кеша вздохнул:
   – Чего, брат, в тайге не бывает.
   Второй растерянно посмотрел на меня, но и я согласно покачал головою.
   А он вовсе растерялся и вдруг выпалил, краснея:
   – Братцы, а я ведь вам правду рассказал… И черный этот был… И дни мы считали… И блокнот цел, где в календарике я отмечал…

ГЛАВА V

   Чего только не бывает в тайге!…
   Когда и откуда, в какие неведомо дальние сроки пришли сюда предки рода Почогиров?
   Сколько лет, столетий, тысячелетий прожили они с глазу на глаз с Природой, с бескрайним этим простором и звездным небом над ним, в лютые арктические стужи, в тропическую жару, в бескормицу, среди засух и наводнений, среди таежных пожаров и голода?…
   Каким взрывом раскидало их от Ледовитого океана до гобийских песков, от тюменских болот до Тихого океана?!
   Какой колоссальной энергией человеческого Я надо обладать, чтобы сохранить себя, не исчезнуть бесследно, но пронести через века, века и века тот опыт, ту культуру, с которых и начинались мы – люди!
   За месяцем Высокого солнца приходит месяц Вороны – апрель.
   Я не люблю этой птицы. Мне кажется, что она в таежном безлюдье всегда предвестник беды.
   Однажды мы брели по бесконечным изломам тихоокеанского побережья, день ото дня теряя силы, голодные, изнуренные до бесчувствия, а за нами не летели, но потаенно крались вороны. Они ждали нашей смерти.
   До сих пор помню их грязный, липкий крик в спину.
   Ганалчи не согласен со мною. Те вороны совсем другие и ничего общего не имеют с вороной, криком которой определен солнечный месяц апрель. Старик втолковывает это в который раз (я это замечаю), поражаясь моему незнанию самых обычных истин. Как же можно спутать веселую плутовку и воровку, почти домашнюю кэр-рэ-э 1с мудрым тур-ра-ки 2.
 
    1Кэрэ (эвенк.) –ворона. 2Т у р а к и (эвенк.)- ворон.
 
   Нынче эта птица, молчавшая всю зиму, не отстававшая и на день от нашего кочевья, взгромоздилась на самую высокую макушку лиственницы и закричала во все горло:
   – Кэр-р-рэ-э!
   Ганалчи засмеялся. Поднял темное, в глубоких морщинах лицо и сказал быстрое что-то, а потом побежал в соседний с нашим чум и вытащил оттуда еще совсем сонных правнуков, показывая им пальцем на ворону, и вдруг крикнул, точно воспроизводя ее голос:
   – Кэр-рэ-э, кэр-рэ-э!
   И ворона, перескочив с ноги на ногу, наклонив головку, внимательно глянула на старика и ответила:
   – Кэр-рэ-э, кэр-рэ-э! – И так весело, так задиристо, что всем стало смешно, и все пробовали говорить с вороной, и она каждому отвечала: – Кэр-рэ-э, кэр-р-рэ-э, кэр-р-рэ-э…
   Пришел месяц Вороны – апрель. Как точно в языке Ганалчи передан этот крик, и вовсе не надо знать значения слова «кэрэ», чтобы сразу же догадаться, о ком идет речь.
   А Ганалчи говорил, что эта вот ворона почти всю долгую зиму молчит и если даже произносит иногда что-то, то голос ее вовсе не такой, каким объявила она нынче о приходе нового годового круга. Их три, этих круга, в двух по три месяца, а в третьем – шесть. Круг Весны: апрель, май, июнь; круг Лета: июль, август, сентябрь; и сразу – круг Зимы (минуя нашу осень): октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март…
   – Что ты рассказывал малышам? – спрашиваю.
   – Я говорил, как бывает… Ворона хорошо пела веской и летом. Пришла зима. Она не знала. Утром прилетела помыть горло. Ты видел, как кэрэ моет горло?
   – Нет, – ответил я, и это снова озадачило старика. Он покачал головою, осуждая мое незнание. И вдруг… стал вороной. Поскоком подошел к ручью, охлопал себя крыльями, приседая на чуть распушенный хвост и словно бы кланяясь, повертел шеей, наклонился над ручьем, опустил в него клюв, потом вскинул его к небу, покатал в горле капельки, стряхнул их, и снова опустил в воду клюв, и снова покатал капельки, и снова стряхнул.
   – Вот так, – сказал Ганалчи. – Теперь видел? Стала мыть, – продолжал рассказ, – а тут замерзло. – Он потрогал горло. Словно бы катал пальцами ледяные катышки. – Не могла петь… Ты видел, как зимой кэрэ греет горло?
   И этого я не видел. И тогда Ганалчи к великой радости нашей вороны показал мне и это.
   – Вчера, – сказал он, – было солнце, и горло оттаяло. Теперь будет петь.
   – Кэр-р-рэ, кэр-р-рэ-э! – закричала ворона.
   Но это был не крик, а песня, которую с улыбкой слушал старик, обретая весну.
   Круг весны, жизни, года, звериный круг, круг земли?… Почему все это обозначено кругом?
   – Все – время, – отвечает Ганалчи. – Время – круг, и солнце – круг. Время – круг движется по кругу – времени. И все движется. Есть – так. – Ганалчи проводит рукою по воздуху вертикальную прямую. – - И вокруг – так. – Он заключает эту невидимую ось в невидимый круг. Но вдруг я улавливаю и эту чуть-чуть светящуюся ось и этот круг уже не под рукой Ганалчи, а вокруг нас. – Это наш с тобой круг, но ты уйдешь, и он будет так. – Старик легким движением руки описывает восьмерку, заключая себя и меня в отдельные круги. – Потом они разорвутся… и ты будешь в своем круге.
   Я привык к таким объяснениям и внимательно слушаю, киваю, соглашаюсь и верю. Он это понимает и рассказывает с охотой.
   О трех Великих Земных Кругах.
   Было другое Время. Человек жил девять тысяч солнечных кругов. Никто не умирал. Приходил срок, и человек летел к звездам.
   Земля и Луна были вместе, и те, что бродят сейчас, потеряв круг жизни, тоже были Землею. Места хватало. А люди были Великанами. Не было Зла.
   Чтобы объяснить, какими громадными были люди в том первом круге, Ганалчи гладит по загривку своего любимого пса Илана:
   – Вот План был холи! Какой я?!
   Получалось, что мамонты были собаками тех самых Великих людей.
   Старик надолго замолчал, беззвучно шевеля губами, подсчитывая что-то.
   Получалось, что тот Земной Круг длился девятьсот тысяч лет. Время в том счете удлинялось до непредставимого, а расстояния до звезд, которые мы с ним едва различаем на небе, сокращались до вполне земных измерений. Шаг больше – расстояние короче.
   Ганалчи не просто рассказывал про тот Круг, он постоянно что-то счислял, прикидывал, сопоставляя с нынешним, и вел себя так, как ведет заядлый математик, увлеченный решением удивительной, но уже им просчитанной задачи.
   Был ли этот Первый Круг Землею Хэргу – землею предков и прошлого? Не знаю. Ганалчи не говорил об этом, а я не спрашивал, поскольку уяснил из нашего с ним общения, что о трех этих Землях между собою говорить надо как можно меньше. И Хэргу, и Дулю, и Угу только называются, только упоминаются в разговорах.
   Второй Земной Круг – это тот, в котором течет нынешнее Время, – очень короткое, быстрое и жестокое для человека. Ганалчи не знал, сколько оно должно продлиться. Но утверждал точно: пока каждый человек не пройдет круг всего живого на Земле. Он уже был малым, несовершенным, восходя к рыбе через червяка, ящерицу и всех земноводных, – каждый, снова рождаясь на свет, проходит это восхождение за девять материнских утробных Лун. А живет человек в этом круге девяносто лет. Умирая, должен завершить полный круг живого: быть травою, деревьями, всеми животными и птицами.
   И тогда придет Третий Земной Круг, где время будет еще короче и стремительнее, расстояния неисчислимо длинны, и если считать тот Круг человеческой жизнью, то равняться он будет девяти нынешним летам.
   Следом за этим Кругом придет снова тот Первый – Великих людей, свободно пересекающих звездные пространства. И снова не будет Зла. А длиться тот круг будет девять тысяч на девятьсот тысяч лет.
   Егин тысяча на егин нямади тысяча.
   – И все, парень, это мы, – закончил свой рассказ Ганал-чи. – Никто не умирает. Смерти нет.
   Я спросил его, почему во всем его рассказе, везде, во всех трех Земных Кругах фигурирует девятка.
   Девятьсот, девяносто, девять?…
   Он удивленно и долго глядел на меня, словно бы не понимая вопроса. Я повторил.
   – Девять – нет, нет егин! – сказал, еще более удивляясь… – Есть Илан. – Это было произнесено очень значительно. – Есть Три! Егин – девять – это не тангу 1! Тан-гу – Илан! Три!
 
    1Тангу (эвенк.)- число. Но тут нечто более важное: символ или что-то более значимое.
 
   Тангу Илан.
   Три Земли: Хэргу, Дулю, Угу…
   Три бога их.
   Три Круга Земли, о чем ты слышал.
   Четыре по три – зверей в Зверином круге, и столько лун в году.
   На третьем месяце в утробе матери младенец обретает вид…
   Эта анатомическая подробность настолько потрясла меня, что я выразил свое удивление неким возгласом.
   Ганалчи открыл глаза, которые при рассказах, где что-то надо вспоминать, плотно закрывал. Он сидел, выпрямив спину, удобно умостив под себя ноги, чуточку покачиваясь всем корпусом, и на лице, словно бы застывшем, шевелились только губы.
   Теперь он смотрел на меня, и глаза его, словно бы возвращенные из дальнего далека, теплели и приобретали обычное выражение доброй ласки.
   Так он глядел на меня, пока я не задал вопрос, откуда ему известно, что на третьем месяце людской зародыш обретает человеческие черты и что до этого он, развиваясь, проходил стадии от низшего к высшему. Спрашивал я путано, стараясь употреблять наиболее простые русские слова, но как назло на язык мой попадали все эти: стадия, эмбрион, от низших к высшему…
   Но он понял. Спросил:
   – Откуда?
   – Да, да… Откуда ты знаешь об этом?
   – Так есть, – сказал он.
   – Да, так есть. Но откуда ты это знаешь?
   – Так есть, – повторяет. – Так было и будет. – И улыбнувшись: – Думать надо.
   Я знаю, что после этого расспрашивать Ганалчи бесполезно.
   Девять планет совершают движение.
   Так говорили предки. Но и тут мне хочется прервать Ганалчи. Каким образом стало этим самым предкам известно о девяти планетах, если только шесть из них можно наблюдать на небе (даже пять, поскольку шестая планета – Земля)? Три: Уран, Нептун, Плутон – невидимы.
   А может быть, это и есть те самые три Земли: Хэргу, Дулю и Угу?
   Но Дулю:
   Это плот, уносимый рекою, и Солнце, и Звезды, и мы…
   Рождение, Жизнь и Конец – триедины.
   Кэрэ живет три солнечных круга на три.
   Тураки – илан на иландяр нюнгун 1.
   Олень быстроногий – иландяр нюнгун 2.
 
    1 Илан на иландяр нюнгун (эвенк.)- три на тридцать шесть, сто восемь лет.
    2 Иландяр нюнгун (эвенк.)- тридцать шесть.
 
   Прошло, совершается, будет… Три!
   Несколько дней я не мог ни о чем думать, кроме как о магическом числе «три», находя его всюду. Тройка преследовала меня везде, куда бы я ни пошел, на что бы ни посмотрел.
   Магическое «тангу илан» приходило во сне.
   Я вспоминал прошлое. Своего первого учителя истории, его раскатистый бас и находил, что запомнилось мне более всего из тех первых уроков то, что было связано с цифрой «три».
   Геркулес совершил двенадцать подвигов…
   Леда от Лебедя-Зевса родила: Елену, Полукса и Кастора…
   Тройка в бесконечном сочетании – основа всего сущего. И если я мог спокойно прожить без двойки, единицы, пятерки… то без трех жизнь просто-напросто не существует.
   На трех китах…
   С трех начиналось: Мать, Отец, я.
   Я – это: прошлое, будущее, настоящее.
   Род: мужской, женский, средний…
   Что это за средний род?
   Я бесконечно умножал и делил на три, находя удивительные сочетания, где тройка властвовала над всем. Я чертил ее на песке, обнаруживая, что это не что иное, как разомкнутый круг. И что зародыш в чреве матери имеет вид числа «три».
   Мы приближались к месту Тунгусской катастрофы, и я, в какой уже раз перебирая все, что знал об этом, вдруг обнаружил: цифры, обозначающие число, месяц, год, время происшедшего, странным образом подчинены числу три.
   30 июня 1908 года в 7 часов 17 минут…
   Все делится на три, все раскладывается по три… 30:3; 6-й месяц (июнь):3; 1908:3…
   Но и это не все.
   Лес на том месте был вывален в радиусе тридцати километров.
   Ученые утверждают, что энергия, способная произвести столь громадный вывал леса, соответствует 30 миллионам тонн тротила.
   Взрыв слышим был на расстоянии 1200 километров…
   А наблюдали происходящее за шестьсот – девятьсот километров…
   Все это я не выдумал, все это опубликовано в разных статьях и ученых записках.
   Вечером, слушая последние известия по «Спидоле», с которой внук Ганалчи снял корпус, объяснив, что «без рубашки лучше слышно», я услышал сообщение, что физики в городе Дубне задались целью измерить одну из мельчайших элементарных частиц – пи-мезон. Ими в результате эксперимента впервые в мировой практике было установлено, что радиус пи-мезона равен 0,78 триллионной доли миллиметра.
   Я попробовал разделить этот радиус на три и, достигнув желаемого, получил великое удовлетворение. «Тангу илан» больше меня не беспокоило…
   Стадо Ганалчи приближается к Великой котловине.
   Животные сами по себе, руководствуясь извечным инстинктом, следуя за своими вожаками, неумолимо и точно идут по нужному направлению, замедляя движение на обильных пастбищах и стремительно минуя бесплодные.
   Все заранее предопределено (так и хочется написать) тысячелетней привычкой, таинственно переходящей от одного поколения к другому. Воля рода руководит животными из года в год, из столетия в столетие.
   Но это не совсем так в нашем «домашнем» стаде. Движением его, жизнью, способностью продолжаться руководит Ганалчи.
   Только его расчету, его предвидению и знанию подчинено это мудрое движение живого. Он один прокладывает маршрут, минуя бесплодные участки тайги, лишенные ягеля, обходя районы наиболее глубоких снегов и те, что покрыты ледяной осевшей коркой – храпом, которую не по силам взломать оленю копытом.
   Ганалчи словно бы видит этот бескрайний путь, неожиданно поворачивая стадо в противную от нужного движения сторону, то останавливает его вовсе, а иногда идем мы по нескольку дней без отдыха, словно торопясь к какому-то определенному сроку.
   Я никак не могу уяснить себе, где находимся мы сами: то ли во главе стада, то ли позади его, то ли в самой середине. Во всяком случае, куда бы ни уходили от чумов, везде встречаем оленей, медленно перетекающих по тайге, безмолвных и чуточку таинственных. Только легонький стук позданков, стук рогов и неумолчный, если прислушаться, сухой шорох снега, тихое-тихое пофыркивание и что-то очень знакомое, подобное утренней летней прохладе на лице – дыхание животных в этом кажущемся безжизненным царстве зимней тайги.
   Я часто ухожу с Ганалчи в стадо, и тогда мы многие километры идем на лыжах, переваливая хребтики, спускаясь в распадки и пересекая то безлесые, до отчаяния белые тундры, то забираясь в черные урманы, куда даже сейчас, зимою, не в силах пробиться солнце.
   И каждый раз мне кажется, что мы настолько далеко ушли от стойбища, что сил не станет вернуться, но каждый раз, когда меня вовсе оставляют силы, всегда неожиданно возникает близкий лай собак, сытое похоркивание оленей (тех, что постоянно пасутся вблизи жилья, на них мы и совершаем кочевки), сладким дымком наносит совсем вроде бы не с той стороны, где надлежало быть стойбищу.
   И наконец – вот они, белые, чуть курящиеся вулканы наших жилищ, обжитой, всегда радостный, кусочек земли.
   Сбросив походные парки, стянув гурумы, сидим подле очага и долго-долго пьем чай, отдыхая и радуясь.
   За все месяцы кочевья не было и дня, чтобы Ганалчи не уходил из чума. Я часто остаюсь в стойбище, выбившись из сил за один из таких дней, и тогда настигает меня нестерпимый приступ тоски, от которой некуда деться, и вся моя жизнь тут кажется такой никчемной, такой пустой и поистине дикой, что, измучившись вконец, я прихожу к решению – просить Ганалчи вывести меня из стойбища. И совсем неважно, что ближайший населенный пункт от нашего кочевья в полтысячи километров. Я буду его просить, умолять. Он поймет, сможет…
   Но вот возвращается он (что-то там в тайге произошло, все, кроме детишек и старой бабушки Дари, ушли в стада). Возвращаются два его сына, внуки, их жены – вся семья. И тоска моя, словно напугавшись этого привычного людского круга, исчезает, и я хлопочу вокруг старика, стараясь в чем-то помочь и угодить.
   Подживляю огонь в очаге, разливаю чай, раскладывая на крохотной столешнице хлеб и сахар.
   Стадо настигла волчья стая. Набежала с севера. Полярные волки с доброго телка ростом.
   Я сетую:
   – Почему не сказали? Почему не разбудили в то утро? (Они отсутствовали трое длинных суток.)
   – Звал. Ты сказал – устал, – улыбается Ганалчи,
   – Я спал… Но ведь волки… Мне надо.
   – Зачем надо? Ну их! – машет рукою. – У них свой путь, у нас свой.
   Обычно в чуме мы с Ганалчи живем вдвоем. Но нынче собралась вся семья. Шумно, людно. Пьем чай. А женщины уже успели приготовить мясо. Добыли охотники молодого лося. Несут сырую, прокалившуюся на морозе печенку, чуть пропеченную на открытом огне сочную грудинку и что-то еще такое, отчего все сладко щурятся и восхищенно прицокивают: ну конечно, студенистый, покрытый слезинками прозрачного жира костный сохатиный мозг. Деликатес.
   – Добыли волка? – спрашиваю.
   – Зачем? Прогнали!… Пусть идет по своим делам. – Ганалчи на дощечке тонко-тонко настругивает мороженую печень. – Ешь… Шоколад…
   – Две ночи гнали! – хвастается вдруг внук Ганалчи Стёпа. – Ух, дра-па-ли! Не оглянется…
   Все смеются. В чуме весело. Праздник. Каждый раз, добыв крупного зверя, сделав добрый улов рыбы или удачно заловив соболя в капканы, которые ставят за границами движущегося стада, семья устраивает праздник.
   Устраивает, конечно, Ганалчи, поскольку вся жизнь маленького этого стойбища зависит только от его решений. Все, и малые и старые, собираются в один чум, не всегда к старику, вкусно и много едят, всласть пьют чай, но никогда – спиртного.
   Всем известны страсть северных народов к «огненной воде» и ее последствия. Но в семье Ганалчи на долгих зимних кочевках и капли не выпивают. Я хорошо знаю, что и дети Ганалчи, и внуки, а теперь уже и правнуки, придя из тайги в поселок райцентра или на факторию, любят, и подчас без окороту, «погулять», но тут, в тайге, на семейных праздниках водки не бывает. Хотя спирт у Ганалчи всегда есть в дорожном потакуе.
   – Почему не били волка? – спрашиваю, когда уже все затихло в стойбище, разошлись по своим чумам и заснули, умаявшись, люди, а Ганалчи по обыкновению своему сидит у очага и тянет вкусно и неторопливо трубочку.
   Я ни разу не видел, когда он ложится, всегда засыпаю, когда он все еще сидит у огня, курит и думает. Просыпаюсь – уже сидит…
   – Зачем волка бить? – вопросом на вопрос отвечает. Я привык к этому и жду, что скажет дальше. А он молчит, сосет трубочку, поправляет огонь в очаге. – За волком смотреть надо. Увидел – гони. Не твое это! Иди себе! – Старик словно бы увидел зверя, закричал, замахал руками. – У него своя жизнь. Ему тоже есть надо! А ну иди к себе – работай! А тут моя работа. За стадом глядеть надо. Волк набежал. Прогони волка. Охотиться не надо! Последнее дело! Нельзя!
   Выбил неторопливо трубку, обстучал ее о камешек очага, продул, прососал. Пошарился, отыскивая табак. Нашел. Набил. Прижал сверху большим пальцем, присосал. Не сторожась, взял голыми пальцами уголек, положил на табак, подул сверху, стал раскуривать, глубоко втягивая щеки.
   – Почему нельзя убивать волка? – спрашиваю, когда Ганалчи, свежо попыхивая дымком, помягче умостился на сложенных калачиком ногах.
   – Последнее дело! – повторил. – На охоту собираешься – огонь послушай. Если трещит – не ходи: зверя нету. Лежи, спи, силу набирай, слушай, как огонь трещит. Тихо горит – хватай ружье, беги скорее, гляди в оба! Стреляй! Фарт большой. Так?
   Я кивнул. Об этом я знал. Однажды вот так накатили к одинокому таежнику на охоту. С вечера готовились, предвкушая утреннюю легкую забаву. Зверя там было – хоть за ноги хватай. И собачки были работники, и снежок – легкий бусенец, только-только белотроп установился, и утро вроде бы занималось в самый аккурат. Пора на охоту. А таежник:
   – Шабаш, ребята, охоты не будет. Отдыхайте!
   – Это почему?
   – Печь трещит – эвенк вон всю жизнь в тайге живет. Огонь трещит – в тайгу не пойдет.
   – Почему?
   – По кочану! Треск, значит, всех зверей распугал. Шабаш! – И завалился к печи поближе.
   Весь тот день протопали мы напрасно. Пришли на табор, языки вывалили, едва до постели дотащились. А утром, еще и свет не просекся:
   – Ребята, на охоту! Давай! Давай! – Таежник наш шумит, рожа со сна, как у сома, а сам живой, как ящерица. У нас сил нету. Не пошли. А он припер в тот день добычи на весь наш завод.
   Это я знал. И Ганалчи очень просто объяснил мне, почему так: «Огонь трещит – значит так надо. Так надо – значит зверь позатаился. Глубоко лег, не поднять». Вот, оказывается, как просто. Но вот почему нельзя, идя на охоту, точить нож, этого я так и не уяснил. Хотя точно знаю, во все те случаи, когда сам точил или кто-нибудь из товарищей, – никогда (никогда!) не было фарта. Спрашивал у Ганалчи, он объяснил: «Зверь слышит. Боится. Убегает!» И только. Но почему же нельзя убивать волка, когда стая выходит на стадо?
   – Его караулить надо. Работать. Зарезать не дай – вот и все.
   – Но ведь куда проще, если выследили стаю, – жахнуть по ней из Всех стволов!
   – Жахнуть! – Ганалчи смеется этому слову, качает головой. – Он тайге живет! Так?
   – Так.
   – У него дело есть. И делай свое дело! Я ему кричу. Гоню его. Он понять должен. А я понимаю – ему кушать надо. «Иди работай, – говорю. – Это нельзя. Это мое. Это я работаю», – говорю. Он понимает – бежит. А так! Убью. Кровь будет. Он за кровью пришел. Он кровь слышать будет – не уйдет. За кровью пришел. Оленей резать будет…