– А что ни говорите, но я люблю рассказы о ведьмах, мертвецах, колдунах и привидениях и всегда с радостью слушаю страшные повести, – сказал хозяин.
   – Я сам люблю их слушать и даже рассказывать, но не верю им нисколько, – сказал, улыбаясь, Шумилов.
   Видно было, что оба они попали на своих коньков: одному хотелось слушать, а другому рассказывать.
   – Да не знаешь ли ты какой-нибудь пострашнее? – сказал хозяин, повертываясь от удовольствия.
   – Как не знать! Я изъездил матушку Русь, не из семи печей хлеб едал, и коли хотите, попотчеваю вас русскими былями, которые так же страшны, как немецкие. Слушайте.
   – Начни же, как начинают русские сказки: «В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, в тридесятом царстве, на ровном месте, как на скатерти…»
   – Да ведь я расскажу вам быль, – отвечал Шумилов.
   – А Терновский изъяснит нам естественные ее действия, – прибавил хозяин, весело взглянув на соседа.
   Все замолчали, и Шумилов начал.

(N.N.)
Колдун-мертвец-убийца

   Лет сто тому назад в казенной богатой деревне занемог отчаянно перед святками зажиточный крестьянин, пожилых лет, сложения крепкого и силы необыкновенной. В околотке он слыл знахарем. Молодые люди рассказывали о нем чудеса: на всех свадьбах он занимал первое место и был везде предметом особенного уважения. Он был очень скуп, но во время болезни священник убедил или, как после рассказывали другие, почти принудил его дать в церковь за упокой души своей пятьдесят серебряных рублей. Отец Иван хвалился своим успехом, но весь причет был очень удивлен, и староста почти нехотя, качая головою, положил деньги в сундук.
   На другой день больной умер. К вечерни на пятницу вынесли тело в церковь и отслужили панихиду. Все предстоявшие с ужасом заметили, что свеча у гроба три раза упадала при гласе «со святыми упокой». Дьячок отказался даже от платы и не взялся читать псалтирь. Церковь заперли, и священник, взяв ключи, пошел домой.
   Ночью приходит к его окну пономарь и, сотворив, по обычаю, молитву, спрашивает ключей и благословения звонить к заутрене. Отец Иван проворчал, что должно быть еще слишком рано, подал ему ключи и, разбудив сына своего, мальчика лет четырнадцати, начал сбираться. Оделись, зажгли фонарь и пошли. Дорогою опять ворчал он про себя на пономаря, что мало звонили и что, верно, прихожане не соберутся к заутрене, когда и он, подле, не слыхал звону. Подходят. Двери отворены, а пономаря нет. Входят – вдруг опрокидывается крышка с гроба, мертвец выскакивает, бросается на священника и начинает его терзать. «Бей в набат», – едва успел прокричать сей последний мальчику и начал громко стонать. Мальчик, без памяти от страха, уронив фонарь и погасив огонь, бросился было вон из церкви. Услышав отцовское приказание, он, однако же, опомнился, побежал на колокольню и ударил в набат. Спросонок, не скоро еще начал собираться народ. Крик, шум, смятение. Где пожар? Об чем тревога? Кто звонит? Все снуются, все друг друга спрашивают, и никто отвечать не может. Мальчик увидел наконец людей, сбежал с колокольни и рассказал происшедшее. Церковь отворена в самом деле, но в ней темнота и тишина. Ужас напал на всех; чуть все не разбежались. Насилу рассудительные уговорили прочих остаться и принесли огня. Между тем, некоторые посмелее стали подходить к дверям и робко кликать священника, но ответа никакого не было. Принесли огонь. Один храбрец пошел вперед со свечою. Все за ним, держат друг друга за полы и творят молитвы. Вдруг, откуда ни возьмись, пролетело что-то черное, либо шар, либо птица, взмахнуло либо крыльями, либо чем-то над самой свечою, и свеча погасла. Господи Боже мой! Какие страсти! Однако, скрепя сердце, опять пошли за огнем, но уже другие. Опять один, перекрестясь, повыступил вперед, как вдруг падает со всех ног, и свеча погасает. Что такое? Что такое? Под ноги ему подкатилось какое-то чудовище: он сам видел, падая, как оно побежало в сторону и сверкало глазами; он слышал даже, что оно как будто хохотало. И перед церковью показались многим уж разные звери и гады; и змеи шипели, и медведи ревели; совы летали, русалки смеялись; уж и черти начали плясать. Шум, крик, гам, ветер так и несется прямо в лицо и мешает идти вперед; а бабы-то сзади воют, и кричат и молят, чтоб не ходил народ в церковь, не сердил колдуна и дожидался бы хоть божьего света. Остановились все в раздумье, шагах в десяти от церкви. Прошло несколько минут. Некоторые, между тем, обозлились: ветер затих, чуды все скрылись, и гром закашился. Церковный староста, которому страшнее всех было оставить так церковь, придумал навязать пуки соломы на шесты, зажечь их и нести перед собою. Цельно, строем, пошли мужики вперед, упираясь назад, как волы. Входят, и что же увидели? Церковь со всех сторон осветилась. Страх и ужас. Опрокинутая крышка валяется на полу. Священник лежит истерзанный, волосы всклоченные, глаза раскрытые, весь в крови. Насилу отдохнули православные. Одна умная старуха объяснила, что, верно, проклятый услышал петуха и упал навзничь, не успев прибраться и справиться. Так и есть. Мир решил поставить караул у церкви, а в суд и к благочинному послал донесение о смертоубийстве, которое совершил мертвец.
   Приехал суд и благочинный. Все дело найдено согласно с донесением. Началось следствие, и нового открыто только то, что пономарь не был у священника за ключами, а пришел к церкви с народом, когда услышал набат. Впрочем, во все это время, прибавил он, его что-то душило и он не мог ни рук поднять, ни шевельнуться в постели. Дьячок же был в отлучке и приехал уже после окончания следствия. Все прихожане дали сказку, что покойник, колдун и знакомый с нечистой силой, загрыз священника, вызванного голосом пономаря, в отмщение за то, что он перед смертию вынудил дать ему пятьдесят рублевиков. Целая волость подписались под сказкою благочинному, от коего и последовала следующая резолюция: «Нечестивого мертвеца извлечь из храма Божия крючьями, отнюдь не прикасаясь к нему обнаженными руками, и оттащить на распутие; там, изрыв на нечистом месте яму, повергнуть в оную скверное тело, положить ниц и прибить, для успокоения православных, осиновым колом, коего верх отесать, дабы наваждением бесовским не сделал он еще подобного глумления. Оскверненным же в таскании нечестивого мертвеца христианам, измывшись в реце добре, окропившись святою водою, поститься, кроме среды и пятка, каждый понедельник, в течение шести седмиц. О церкви же, очистя ее от осквернения, представить ему, благочинному, для освящения». Окончив дело, благочинный, взяв провожатых, спешил из села, опасался, чтоб мертвец в наступавший вечер не отмстил ему за его благоразумное распоряжение.
   В первый почтовый день пошли рапорты и к архиерею, и к губернатору о необыкновенном происшествии. Но высшее начальство, рассмотрев оба следствия, приказало возвратить оные с замечанием суду и благочинному за невнимание и легковерие. Приказано было нарядить с обеих сторон надежных и здравомыслящих чиновников, которые должны были исследовать, с кем пострадавший священник, например, был в ссоре, как вел себя при следствии сей неприятель, где находился и тому подобное. Как без всякого сомнения откроется, что не мертвец загрыз священника, то объяснить все дело в собрании прихожан в церкви, а обруганное тело покойника вырыв, в присутствии благочинного отпеть, как следует, и погребсти на общем православном кладбище.
   Что же открылось в новом следствии? Дьякон той церкви питал долгое время злобу на доброго и бескорыстного священика, потому что сей последний часто порицал его за алчность. Вновь оскорбленный им, он решился, во что б ни стало, извести его и основал свой план на смерти крестьянина, слывшего колдуном. При записании в приход пятидесяти рублевиков, он сказал священнику: смотри, чтоб колдун не отмстил тебе за них. Услышав об его смерти, он тотчас отпросился у священника и выехал из села, взяв с собою железные грабли, наточенный нож и прочее ему нужное. Целый день скрывался в лесу, а ночью въехал в село и, оставя в скрытном месте лошадь, пошел к священнику; разбудил его, а сам отправился в церковь. Там, оставя двери открытыми, вынул труп и положил в стороне, а сам, в белой сорочке, лег в гроб и прикрыл себя слегка крышкою. При входе священника он бросился из гроба, зарезал и истерзал его; потом хотел было положить тело покойника в гроб, обмазав оное кровью, как услышал шум, бросил труп и чрез алтарные двери ушел, добрался до лошади и уехал из села.
   Таково было его собственное признание пред новыми следователями, поймавшими его на слове, при пересылке его из епархиального города, куда он отправился было с заручною искать праздного священнического места.

В. Дмитриев
Маскарад

   Темная декабрьская ночь покрыла шумный Петербург своим мраком, ветер свистел, и метель застилала дорогу запоздавшему пешеходу. В доме графа Вельского раздавались громкие звуки бальной музыки, окна блистали ярким светом ламп, и тени прелестных мелькали в них, подобно легким облакам, несущимся стремительно по лазуревому небу. Множество экипажей стояло у дома. Кучера насвистывали любимые свои песни или дремали на неловких козлах, кряхтя и закрываясь, сколько возможно, от нападений метели. В швейцарской горели светлые фонари, и лакеи, держа в руках пушистые салопы и теплые сертуки, рассказывали друг другу свои похождения и читали панегирики своим господам.
   Раздался скрып колес по скользкому снегу – у подъезда остановилась карета – хлопнули дверцы – и стройный мужчина с покрытым снегом лакеем явился в швейцарской. Соболья шинель сброшена, и богатое испанское платье привлекает внимание проницательных обитателей прихожих. «Давно ли начался бал?» – спросила маска. «Около получаса», – ответил толстый швейцар. «Поправь мне мантию». Швейцар с почтением оправил малиновую бархатную, обшитую золотом мантию; гость надел испанскую шляпу с прекрасными белыми перьями и побежал вверх по лестнице. «Кто этот господин?» – спрашивали друг друга слуги. «Это Лидин, – отвечал швейцар, – он всегда щеголяет своим убором на наших балах». – «Что ему делается, – подхватил слуга Лидина, – с двумя тысячами душ можно щеголять. Нечего сказать, дай Бог ему здоровье, нужды нет, что богат, а добрый барин». – «Мы думали, – прервал швейцар, – что он женится на нашей барышне; да что-то…» «Какая несносная погода!» – раздался из кареты голос. Швейцар отворил дверь – и пожилой мужчина ввел за руку молодую красавицу. Двое высоких лакеев суетились около господ. Мужчина одет был в черное домино, а прелестная его спутница в богатое русское платье. Она подала руку своему кавалеру – и вошла с ним в зал.
   Множество масок наполняло комнаты; блеск огней падал на бриллианты дам, горел в них разными цветами и оттенял лилейную грудь, к которой они прижимались. Танцевали французскую кадриль. Лидин стоял с молодою графинею Вельскою. Белое платье, украшенное гирляндою роз, на груди букет цветов и соломенная шляпка, обвитая незабудками, возвышали красоту молодой хозяйки. Черные ее кудри небрежно рассыпались по мраморным плечам, румянец горел на щеках, а быстрые черные глаза то приветствовали входящих в зал гостей, то обращались на Лидина, то вдруг робко устремлялись на узорчатый паркет. Черное домино входит с своею парою; Лидин нечаянно взглядывает, приходит в замешательство – не помнит фигуры, кадриль запутывается – и принуждены были бы кончить, если б услужливые товарищи не вывели Лидина из хлопот: начали новую фигуру. К счастью, смятения его не заметили, и он, окончив кадриль, сел подле прелестной незнакомки.
   Голубой бархатный с серебряными бахромами сарафан сжимал гибкий стан ее; богатая повязка украшала ее голову; русая коса ее, заплетенная руками Граций, в красивых изгибах своих сливалась с белою лентою; легкие, флеровые рукава едва скрывали прелестные округлости белых рук, на которых горели сафирные браслеты; крупное жемчужное ожерелье спорило о белизне с невинною грудью красавицы, а прозрачная дымка, застегнутая алмазною запонкою, подымалась при каждом вздохе. Что-то милое, что-то неземное горело в голубых глазах незнакомки; какая-то непостижимая прелесть окружала ее; казалось, что воздух, напоенный ее движением, разливал запах весенних лилий; каждое движение ее рождало тьму новых очарований, и в каждой складке ее одежды скрывался рой наслаждений. Увидев Лидина, она смешалась – розы вспыхнули на щеках ее. «Позвольте, сударыня, просить вас на вальс», – сказал Лидин трепещущим голосом молодой красавице: она потупила глаза, подала руку, и вот – они кружатся, едва касаясь блестящего паркета; рука незнакомки покоится на плече счастливого Лидина; он обнимает эфирный стан ее, он близко к ее сердцу: ах, сердце его сильно, сильно бьется. Он хочет говорить, но речь замирает на устах его. Вальс кончился – и Лидин погружен в задумчивость. Тысячи мыслей волнуют душу его; ему надобно было много сказать; он проклинает свою застенчивость, проклинает себя, проклинает бал… Но вот раздался гром котильона:[70] весь зал приходит в движение: мужчины порхают между дам, подобно мотылькам в пышном цветнике востока; старики, оставя бостонные столы, теснятся у дверей зала; старушки чинно усаживаются впереди, чтобы взглянуть на милых внучек, чтобы вспомнить богатые балы семисотых годов, чтобы сказать со вздохом: «И я в старину не хуже вас танцевала менует а ля рень». Пестрый кружок уже составлен – и вот наш испанец стоит с прекрасною славянкой.
   «Несравненный котильон! Зачем грозный приказ Эскулапа исключил меня из числа твоих членов! Зачем не могу я в длинных твоих междудействиях разгадывать с прелестною соседкою таинственные уставы мод, чувствий, прихотей, философии, обмороков и пр. Зачем не могу блистать журнальными эпиграммами или усыплять романтическими стихами томных голубых глаз, осененных длинными черными ресницами. Зачем не могу получить из беленькой ручки керового короля[71] или поймать счастливый узелок на батистовых платочках красавиц! Проклятая чахотка!» Но обратимся к Лидину, как он беседует с своею парой.
   «Вы не отдали карты», – сказала незнакомка. «Она у меня, – отвечал Лидин. – Она должна напоминать мне счастливейший день моей жизни. Вы улыбаетесь; это не комплимент, сударыня. Около полугода уже прошло, как я имел счастье увидеть вас: не стану говорить, что произвел взор ваш, – скромность ваша для меня священна; но вам известно, что с того дня следовал я везде за вами, как тень; беспечность, спокойствие простились со мною – вы стали мне все – вы краснеете; простите моей откровенности – накажите дерзкого, но выслушайте его. Ежели чувства человека, который дышит одними вами, ежели тихая супружеская жизнь скажут что-нибудь в вашем сердце в мою пользу, отворите мне храм блаженства прелестною рукою вашею». «Нам начинать», – сказала трепещущим голосом красавица, подала ему руку и – Лидин у ног ее. Рой девиц, сплетшись руками, кружится около счастливца, подобно душистому венку Флоры; незнакомка скрывается между ними. Вдруг все рассыпалось, и Лидин летит, обвив дрожащею рукою голубой сарафан своей любезной.
   За ужином сидел он подле графини Вельской, но глаза его, сердце, мысли стремились к русской красавице, и пламень взоров его часто встречался с искрами, которые при свете огней сыпались с алмазной запонки. Наконец кончился и этот счастливый вечер; начало рассветать, и полусонные, измученные, но довольные гости помчались в спокойных каретах по хрупкому снегу в молчаливую область Морфея.
   Солнце было уже высоко, но в доме графа Вельского царствовала глубокая тишина. Все спало. В полусветлой спальне молодой графини лежал на столе пастушеский наряд – молчаливый свидетель вчерашних веселостей. В комнате графа лежала на полу недокуренная трубка и как бы говорила: «Он не мог докурить меня от усталости», а упавшая под стол книжка Собрание стихотворений какого-то молодого поэта, казалось, шептала: «Этот раз я его усыпила». Зазвенел колокольчик в дверях швейцарской; сонный швейцар, протирая глаза и удивляясь раннему визиту, отворил двери, и Лидин явился перед ним. «Послушай, друг мой, – сказал он с приметным смятением, – я имею до тебя надобность». Низкий поклон был ответом изумленного привратника. «Не можешь ли ты сказать мне, как зовут ту девицу, которая вчера была здесь на бале в голубом сарафане с мужчиною в черном домино». «Позвольте… не та ли?» – «Нельзя не приметить: она прелестна, как ангел». – «А! Это, сударь, девица Бильская: довольно – кавалер ее отец – это я знаю». – «Где они живут?» – «В Морской, в доме NN» – «Вот тебе за известие, но я требую глубочайшего молчания». Он сунул кошелек в руку швейцару и бросился в карету.
   Целый вечер задумчивый Лидин ходил скорыми шагами по комнате, десять раз подходил к бюро, начинал десять писем и потом бросил их в пылающий камин. Наконец, велел подать карету, оделся и, когда человек вошел доложить, что карета готова, приказал ему снять с себя фрак, подать халат и отпрячь лошадей. Целую ночь не мог сомкнуть он глаз; будущность являлась ему то со всеми прелестями блаженства, то со всеми ужасами отчаяния; с вершины счастия, из нежных объятий обожаемой супруги, низвергался он в океан бедствий. Жить без нее!.. нет – он трепетал от одной этой мысли. Сон сомкнул глаза его, и воздушный хоровод мечтаний вился над головою влюбленного.
   На другой день, встревоженный, бледный, трепещущий, входит он в квартиру Бильского, не смеет перевести духа, не может решиться – наконец спрашивает и узнает, что Бильские вчера еще уехали в деревню. Это поразило его; но сердце начало биться тише: он задумался; но лицо его стало спокойнее. Какие непроницаемые, какие неописанные тайны чувств человеческих! Возвратясь домой, Лидин заперся в кабинете и написал роковое письмо к Бильскому. Надежда, страх водили его рукою. Он объяснял всю жестокость любви своей к дочери почтенного старца не в пышных выражениях, но языком души. Письмо его горело тем пламенем, который жег его сердце: часто слезы блистали на его ресницах, часто вскакивал он со стула, стоял неподвижно, подымал глаза к небу, тяжелый вздох вылетал из стесненной груди его, медленно проходил он к бюро и продолжал трепещещею рукою начатые строки. Письмо запечатано и отправлено.
   Не стану говорить о положении Лидина в течение нескольких дней ожидания ответа: оно неизъяснимо; влюбленных понимают одни влюбленные. Спросите ваше сердце, и оно яркими красками опишет вам чувства моего героя. Наконец это роковое письмо получено. Долго не смел он его распечатать, сердце его билось, руки дрожали, он смотрел на пакет подобно умирающему, который смотрит на медика и в глазах его старается прочесть приговор свой. Но вот ужасный листок распечатан; глаза Лидина пожирают его, он не видит ничего, он ищет только тех слов, которыми решается его участь! О восторг! Несравненная, обожаемая им Бильская отдает ему руку. Отец приглашает его в деревню. Что может сравниться с его блаженством! Что может заменить эти минуты! Друзья мои! Я готов начать снова целый век страданий, если найду в нем одну такую минуту.
   Солнце еще не осветило гордых вершин Петербурга, а уже по снежным буграм неслась быстрая тройка. Звон колокольчика спорил с громкими песнями ямщика, густые облака дыму вылетали из повозки, в которой сидел Лидин, закутавшись в медвежью шубу, с дорожною трубкою во рту. Очаровательные мечты, сладостные надежды теснились в душе его, радость сияла на его лице. После нескольких часов езды повозка остановилась у почтового двора. У ворот стояла бричка, из которой проворный слуга вынул дорожный погребец и побежал в комнату; между тем как станционный смотритель суетился с кучером около экипажа, Лидин с нетерпением требовал лошадей; а услужливый смотритель просил его войти обогреться, пока будут закладывать.
   В комнате у кипящего чайника сидел молодой офицер и из большого стакана с большим аппетитом пил душистый чай. Денщик, стоя в углу, раскуривал трубку и хотел подать ее барину. Лидин входит в эту минуту. Офицер вскакивает со стула, бросается к Лидину, трубка падает, чай разливается, и Лидин сжимает в своих объятиях молодого воина. «Ты ли это, Ленский?» – «Лидин! Тебя ли я вижу?» – «Как ты возмужал!» – «Как ты переменился!» Вот все, что они могли сказать друг другу в первых порывах радости. «Что с тобою сделалось? – сказал Лидин. – Где прежний цвет твой? Ты так бледен». – «Ах! – отвечал со вздохом Ленский. – Куда девались те счастливые минуты, когда, сидя на одной скамейке, поправляли мы наши французские переводы или подговаривали друг другу урок! Нет, друг мой, теперь не то: мрачная горесть гложет сердце прежнего твоего товарища. Я был наверху счастия – судьба лишает меня всего». – «Ради Бога, скажи, что такое, ты меня ужасаешь». – «Я влюблен, ты знаешь, могу ли я любить хладнокровно. Счастие мне улыбалось, рука несравненной Евгении была мне обещана; но явился богатый жених, и мое недостаточное состояние разрушило мое блаженство. Евгения обещана другому. Возможно ли? Но девица… Я ей не противен; но ничто в мире не заставит ее противиться воле родителя. Сам отец расположен кo мне, и если б у меня было хотя небольшое имение, конечно, предпочел бы меня этому богачу». – «Куда ты едешь?» – «Хочу взглянуть на счастливого соперника, узнать, достоин ли он счастья, которое его ожидает. Ах, если б я был уверен, что она будет с ним благополучна; это несколько облегчило бы растерзанное мое сердце». Ленский задумался, Лидин подошел к окну, смотрел на покрытые снегом долины и не видел ничего. Приход станционного смотрителя вывел двух друзей из задумчивости. Лошади были готовы. Ленский, узнав, что Лидин едет к Новугороду, обрадовался милому попутчику. Они сели в одну повозку, и белые облака сверкающего от солнца снега поднялись из-под копыт лошадей, колокольчик зазвенел, начал утихать, совсем замолк, и повозка двух друзей скрылась за алыми парами утреннего тумана. Верстах в двадцати от Новагорода есть маленькая деревенька; серенький домик с зелеными ставнями и решетчатым палисадником стоит в стороне от дороги, окруженной высокими деревьями. Повозка Лидина и бричка Ленского поворачивает прямо к дому – останавливается: наши путешественники выходят, отряхивают с себя снег и по деревянному крыльцу идут в уютный домик. «Вот, друг мой, – сказал Ленский, подводя Лидина к вышедшей навстречу старушке, – вот моя тетка, родная сестра моей матери. Рекомендую вам, любезная тетенька, моего друга, моего бывшего соученика Лидина. Мы едем в Новгород и остановились у вас ночевать. Вы не ожидали никаких поздних гостей». Учтивая старушка наговорила множество вежливостей Лидину, отвела друзьям особенную комнату и оставила их одних.
   Лидин, сидя на софе, рылся в своем чемодане, а Ленский, прохаживаясь по комнате, курил трубку. «Я так рассеян, – сказал сей последний, – что забыл спросить тебя об имени будущей твоей жены». – «Имени ее я сам еще не знаю, – отвечал Лидин, – а фамилия ее Бильская» – «Бильская!.. – воскликнул Ленский. – Бильская!..» Он бросил трубку, закрыл руками лицо и медленно опустил голову на софу. «Что с тобою сделалось? – сказал смущенный Лидин, бросаясь к нему, – ты встревожен, ты не хочешь смотреть на твоего друга». – «Оставь меня… я несчастен… но… – тут глубокий вздох прервал слова его. – Но я спокоен, – продолжал он. – Ты достоин ее, она будет с тобой счастлива и… я спокоен. Не спрашивай меня. Оставь несчастного». – «Боже мой! Какая ужасная мысль, – сказал Лидин, бледнея и едва переводя дыхание, – ты влюблен в Бильскую! Жестокий друг! Зачем лишаешь меня единственного блага в мире!» Он начал ходить, ломать руки, то останавливался, то ускорял шаги свои, и слезы лились ручьями из глаз его.
   Добрый Ленский утешал, сколько мог, своего друга, обещал с твердостию перенести свое несчастие и уверял, что дружба заменит ему любовь; но Лидин знал всю цену Евгении, и потому не мог верить его словам. Перед рассветом Ленский заснул, но сон бежал глаз Лидина. Он поспешно одевается, приказывает привести со станции лошадей, берет бумагу, перо, садится писать; но перо невольно выпадает из рук его. «Всемогущий Боже! – вскричал он, упав на колена, – подай силы слабому смертному принести достойную жертву добродетели!» Он простирал руки к небесам и как бы готовился принять слетающего к нему с надзвездных высот Ангела-утешителя. Что-то трогательное, что-то величественное видно было во всех чертах его. Долго боролся он с самим собою, наконец стремительно встал, схватил перо и произнес ужасным голосом: «Лидин! Ты умер. Добродетель покрыла гроб твой тяжелым, но белым камнем. Не спорь с нею – ты умер. Евгения жена Ленского». Холодный пот покрыл бледное чело его. «Ты умер для Евгении; но жив для добродетели, – сказал он нежно, – жив для дружбы и священных ее обязанностей».
   Он написал бумагу, в которой дарил Ленскому пятьсот душ крестьян. Написал письмо к Бильскому, которым отказывался от руки его дочери, и наконец следующие строки к своему другу:
   «Ленский! Прими от руки друга средство к твоему соединению с Евгениею. Ты достоин ее. Не возражай мне. Я не увижу тебя до тех пор, пока не узнаю о твоем браке с Бильскою. Место моего пребывания будет для тебя сокрыто. Но когда священный обряд навек соединит вас, примите меня в число друзей ваших и будьте уверены, что Лидин будет достоин вашей дружбы». Он запечатал все бумаги, положил их на стол пред Ленским, взглянул на него; слезы заблистали на его глазах. «Прочь отсюда, прочь!» – сказал он в сильном волнении, схватил чемодан, завернулся в плащ и побежал из комнаты.