– Кузмич, куда ж тебя черт понес? Что ж ты меня-то не подождал? Садись в сани, поедем, надо спешить, и то уж становится темно.
Сели. Едем. Гляжу на гнедка. А гнедко трусил, да как рванется вдруг и понес, и понес, несет, а впереди река. Испугался я, кричу Титу:
– Тит! Стой! Мы пропали!
– Чего ты орешь-то? Важное дело река?
Да как хватит гнедка-то кнутом! Гнедко фыркнул, махнул хвостом, и мы уж на другом берегу. Перелетели это мы реку – дальше летим, да так летим, что зги божьей не видно. А поле-то кругом открытое, ни деревца, ни кусточка – раздолье просто. Стал меня, знаете ли, понемногу страх забирать, заныло сердечушко-то. «Вот, – думаю, – погибель где моя. Прощай, мол, мать сыра земля». А на Тита погляжу, еще жутче станет: сидит это он, братцы мои, и усом не ведет, глазищами водит да зубы свои показывает, вот словно бы клыки свиные. Невтерпеж наконец стало мне, кричу ему:
– Стой, брат, довольно! Остановись!
Молчит Тит, зубы скалит.
– Ах ты, анафема! – кричу. – Что ж мне из-за тебя жены, детей лишиться? Доходный приход в трубу пустить? Стой! А то вот так и размочалю всю твою поганую голову!
А он молчит, анафема, зубы скалит да из-за рукава кукиш мне показывает, да толстый такой, ведь точно брюква из поповского огорода.
– А! Ты, мол, так-то, – говорю, да за руки его! Хотел, знаете ли придержать, чтобы гнедка-то остановить!
Как размахнется это он, братцы мои, да как хватит меня в ухо! Свету я Божьего не взвидел, так вот искры из глаз и посыпались…
Гляжу: Тит пропал, стоит передо мной мужичище в добрую сажень, а я какую-то бабу за ноги держу.
Баба кричит, мужик ругается…
– Ну, не сволочь ли ты долгогривая? Бабу за ноги тащишь! Дуй его, братцы!
Выскочил мужик, выскочил другой, третий – и пошла потеха… Помню только, что я кричал да руками и ногами отбивался… Ведь в лен измяли, проклятые. Недели две после того на боках валялся.
– Значит, леший-то ловко подшутил! – улыбнулся писарь.
– Какой там черт, леший! – почти вскрикнул Парфен Кузьмич. – Просто-напросто мужики поколотили на постоялом дворе за то, что я впросонках бабу за ноги хватил, а баба-то была жена дворника… а я-то, разумеется, пьян был… Дворник-то и взъелся…
– А чуден твой рассказ, Парфен Кузьмич, – сказал наконец свое слово молчавший доселе волостной старшина Потап Силыч, – только одно мне диву далось: как это ты не что другое какое постороннее, а собственно бабу за ноги хватил, а?
Все только расхохотались на этот вопрос, а Парфен Кузьмич крякнул и хватил целый стаканище продажного разуму.
Некто
Сели. Едем. Гляжу на гнедка. А гнедко трусил, да как рванется вдруг и понес, и понес, несет, а впереди река. Испугался я, кричу Титу:
– Тит! Стой! Мы пропали!
– Чего ты орешь-то? Важное дело река?
Да как хватит гнедка-то кнутом! Гнедко фыркнул, махнул хвостом, и мы уж на другом берегу. Перелетели это мы реку – дальше летим, да так летим, что зги божьей не видно. А поле-то кругом открытое, ни деревца, ни кусточка – раздолье просто. Стал меня, знаете ли, понемногу страх забирать, заныло сердечушко-то. «Вот, – думаю, – погибель где моя. Прощай, мол, мать сыра земля». А на Тита погляжу, еще жутче станет: сидит это он, братцы мои, и усом не ведет, глазищами водит да зубы свои показывает, вот словно бы клыки свиные. Невтерпеж наконец стало мне, кричу ему:
– Стой, брат, довольно! Остановись!
Молчит Тит, зубы скалит.
– Ах ты, анафема! – кричу. – Что ж мне из-за тебя жены, детей лишиться? Доходный приход в трубу пустить? Стой! А то вот так и размочалю всю твою поганую голову!
А он молчит, анафема, зубы скалит да из-за рукава кукиш мне показывает, да толстый такой, ведь точно брюква из поповского огорода.
– А! Ты, мол, так-то, – говорю, да за руки его! Хотел, знаете ли придержать, чтобы гнедка-то остановить!
Как размахнется это он, братцы мои, да как хватит меня в ухо! Свету я Божьего не взвидел, так вот искры из глаз и посыпались…
Гляжу: Тит пропал, стоит передо мной мужичище в добрую сажень, а я какую-то бабу за ноги держу.
Баба кричит, мужик ругается…
– Ну, не сволочь ли ты долгогривая? Бабу за ноги тащишь! Дуй его, братцы!
Выскочил мужик, выскочил другой, третий – и пошла потеха… Помню только, что я кричал да руками и ногами отбивался… Ведь в лен измяли, проклятые. Недели две после того на боках валялся.
– Значит, леший-то ловко подшутил! – улыбнулся писарь.
– Какой там черт, леший! – почти вскрикнул Парфен Кузьмич. – Просто-напросто мужики поколотили на постоялом дворе за то, что я впросонках бабу за ноги хватил, а баба-то была жена дворника… а я-то, разумеется, пьян был… Дворник-то и взъелся…
– А чуден твой рассказ, Парфен Кузьмич, – сказал наконец свое слово молчавший доселе волостной старшина Потап Силыч, – только одно мне диву далось: как это ты не что другое какое постороннее, а собственно бабу за ноги хватил, а?
Все только расхохотались на этот вопрос, а Парфен Кузьмич крякнул и хватил целый стаканище продажного разуму.
Некто
Кой о чем
– Я тебя поведу к такому чудаку, какого ты, полагаю, и вообразить не можешь, – так говорил мне мой брат, когда я приехал к нему погостить на святки, приглашая ехать к соседу помещику верст за двадцать.
– Я в твоем распоряжении, – ответил я, – но странно, почему ты хочешь меня знакомить с чудаками.
– О! это чудак, выходящий из ряда обыкновенных. Он во многих отношениях замечательный человек. С ним связано какое-то таинственное прошлое; об нем, впрочем, редко кто говорит в околотке, никто его не знает, его сторонятся, чуть не боятся.
– Ты меня интригуешь, – заметил я, улыбаясь. – Таинственный незнакомец в К-ом уезде! По нынешним временам это чистая диковинка.
– Увидишь и тогда сам скажешь, какова эта диковинка, – ответил внушительно брат.
– Но кто он, по крайней мере?
– Старик, лет семидесяти с лишним, отставной полковник конно-егерского полка, который теперь уже давно, впрочем, не существует. Еще могу добавить, что поселился он в своем имении лет сорок тому назад и тогда же отпустил своих крестьян на волю, землю продал, а сам заперся в своем громадном доме, никуда не выезжая и никого не принимая. Ты знаешь, из всех помещиков единственно только я имею к нему доступ.
– Для тебя почему же он делает такое исключение?
– Потому что я имел с ним дело, – отвечал брат, – ты был мал и, вероятно, не помнишь нашей петербургской квартиры, где мы жили всею семьею. Это в том доме, где ты теперь живешь, но ведь дом этот принадлежал тогда нашему чудаку полковнику. Теперь он надстроен, его узнать нельзя, а тогда он был небольшой двухэтажный дом, едва заметный на Моховой улице. Уехав из Петербурга, не знаю почему, полковник обратился ко мне, чтобы я продал его дом, для чего прислал на мое имя полную доверенность. Покупщика я нашел, но только с довольно продолжительною рассрочкою платежа денег. Тянулись годы, пока расчет был окончен. С полковником я долго вел переписку, но деловую только, а затем, когда я сам появился здесь, сделал ему визит и теперь иногда от скуки навещаю его.
Тройка доморощенных рослых коней стояла у подъезда. День был светлый, морозный. Гладкая снежная равнина искрилась блестками от сильно падающих на нее лучей солнца. От холода лошади не стояли на месте, колокольчик то и дело побрякивал, кучер Степан по временам поворачивал широкое лицо, с длинною бородою, покрытою инеем, на барские хоромы, ожидая выхода господ.
Мы сели, лошади дернули и помчались крупною рысью по утоптанной проселочной дороге, по которой сотни возов тянулись ежедневно в соседний городишко, свозя туда все деревенские достатки мужиков и помещиков. На железных полозьях сани скрипели пронзительным лязгом, а пристяжные обдавали нас снежною пылью. Мороз, быстрая езда подкрепляют человека, заставляют быстрее двигаться кровь, становится как-то легко, приятно…
Через полтора часа мы въехали в большое село. Степан подобрал лошадей, «малиновый» колокольчик звонкою трелью разносился по морозному воздуху, далеко давая знать об искусстве валдайских литейщиков.
– А где же живет твой чудак? – спросил я брата.
– Где его усадьба? Она версты за три от деревни. Видишь, направо чернеет лесок, там и скрывается он.
– Как?? Он живет в лесу?
– Теперь это лес, но прежде был великолепный парк.
Проехав деревню, мы повернули в широкую аллею столетних берез, указывавшую, что это был путь к какой-либо роскошной усадьбе. Тем не менее дорога по этой аллее была почти не проезжая; пристяжные грузли в глубоком снеге, коренник метался из стороны в сторону от жавшихся к оглоблям пристяжных, Степан ворчал, недовольный, что нельзя дать ходу расходившейся тройке.
Мы въехали в настоящий лес. Целые стаи галок и ворон поднялись над окутанными в белые саваны деревьями, производя свою отвратительную музыку. Обогнув несколько извилистых дорожек, нам показался наконец барский дом. Но что это за дом! Это было обширное здание с облупленными колоннами, с полупровалившеюся крышею, с окнами, наполовину забитыми досками. Разросшиеся кусты акации, шиповника и высокие тополи, покрытые густым слоем снега, касались почти самых окон, придавая всему зданию вид не человеческого жилья, а скорее вертепа или заброшенных всеми руин. Надворных помещений около дома, исключая маленькой избенки с сарайчиком, совсем не было. Косматый старый пес лениво встал с покривившегося крыльца, раз тявкнул и, не озираясь, направился к избенке, откуда выскочил без шапки седенький, небольшого роста мужичонка в лаптях, в дырявом полушубке; взвизгивая и бессмысленно блуждая глазами, он показывал нам рукой, где остановиться у подъезда. Он был глухонемой… Все было дико, неуютно…
«В такой трущобе только и мог поселиться какой-нибудь чудак», – подумалось мне.
Мы вошли в темную переднюю, где нас встретила высокая худая старуха и молча начала помогать раздеваться.
– Полковник в кабинете? – спросил брат.
– Так точно, – ответила старуха отрывистым голосом.
Из передней шел большой полумрачный зал. Свет в него едва проникал чрез нависшие ветви деревьев и через полузамерзшие окна, на стенах висели портреты каких-то генералов в узких, с высокими воротниками мундирах или сановников в белых галстуках, во фраках и с орденами на груди. Посредине висела большая люстра, уже почерневшая от времени, а вставленные в нее восковые свечи покрыты были толстым слоем пыли. Старинная тяжелая мебель покоилась на своих местах, но все подернуто было плеснею, паутиною, пылью, показывавшими, что рука человеческая не нарушала ничьего покоя.
Старуха привела нас в соседнюю небольшую комнату и попросила нас подождать. Это была библиотека. Целый ряд шкафов уставлен был книгами французскими, немецкими и русскими. В первом из них я заметил коллекцию книг мистического содержания – Циона, Эстерзгаузена, Сен-Мартена и проч. Здесь было, впрочем, уютнее, чем в зале. Мы расположились на диване, и меня начало охватывать любопытство. Через полчаса показался наконец из боковой двери хозяин.
Признаюсь, я был поражен наружностью полковника К. Таких стариков в действительности мне не приходилось видеть; я видел подобного типа старика только раз в Дрезденской галерее, в угольном зале, на картине, не помню кем написанной. Серые, даже пожелтевшие волосы в беспорядке падали на плечи и на морщинистый лоб, заканчивающийся густыми бровями, так что казалось, что будто бы старик выглядывает исподлобья своими карими большими пронзительными глазами. Длинная всклоченная борода, прямой тонкий нос и неподвижное, покрытое глубокими бороздами лицо – все это наводило какой-то невольный страх, если ближе всмотреться в строго ледяную физиономию старика. Он был высокого роста, но держался прямо, сохраняя старинную военную выправку. На нем был надет старинный, уже совсем поношенный конно-егерский мундир с длинными узкими фалдами и бесконечно высоким воротником.
– Вздумали навестить меня, – обратился он к брату глухим механическим голосом, подавая руку.
– Ехали в город, миновать вас было нельзя, Алексей Егорович, – ответил брат, представляя меня как петербургского жителя и жильца его бывшего дома.
– Вы живете постоянно в Петербурге и в бывшем моем доме? – спросил К., обратив на меня свои пронзительные, пытливые глаза.
– Да, я давно там живу, – ответил я. – Но дом ваш узнать нельзя… Он переделан, надстроено два этажа; я нашел квартиру внизу, с левой стороны, очень удобная квартира.
Старик еще раз взглянул на меня пронзительным взглядом, мне стало неловко, не знаю, чего я сконфузился.
Разговор не клеился. Старик отвечал нехотя, изредка делая замечания относительно некоторых петербургских знакомых, старых генералов, которых он знавал еще в молодости. Через несколько времени та же высокая старуха накрыла стол и, к моему удивлению, поставила на него большой серебряный поднос, на котором красовалась прелестная севрская ваза, полная свежих фруктов, чистого золота жбан и несколько золотых кубков, античной, резной работы. «При такой дикой, неуютной обстановке и такая роскошь – как это странно!» – подумалось мне.
– Вы, вероятно, обедали; я позволю угостить вас десертом. Фрукты из моей оранжереи – это единственное утешение на закате дней моих. Вином могу похвастаться: оно с двенадцатого года. Я вывез его из Франции, когда состоял в оккупационном корпусе князя Воронцова,[125] – проговорил старик тихим голосом, наливая в кубки густую ароматическую влагу.
– Я в твоем распоряжении, – ответил я, – но странно, почему ты хочешь меня знакомить с чудаками.
– О! это чудак, выходящий из ряда обыкновенных. Он во многих отношениях замечательный человек. С ним связано какое-то таинственное прошлое; об нем, впрочем, редко кто говорит в околотке, никто его не знает, его сторонятся, чуть не боятся.
– Ты меня интригуешь, – заметил я, улыбаясь. – Таинственный незнакомец в К-ом уезде! По нынешним временам это чистая диковинка.
– Увидишь и тогда сам скажешь, какова эта диковинка, – ответил внушительно брат.
– Но кто он, по крайней мере?
– Старик, лет семидесяти с лишним, отставной полковник конно-егерского полка, который теперь уже давно, впрочем, не существует. Еще могу добавить, что поселился он в своем имении лет сорок тому назад и тогда же отпустил своих крестьян на волю, землю продал, а сам заперся в своем громадном доме, никуда не выезжая и никого не принимая. Ты знаешь, из всех помещиков единственно только я имею к нему доступ.
– Для тебя почему же он делает такое исключение?
– Потому что я имел с ним дело, – отвечал брат, – ты был мал и, вероятно, не помнишь нашей петербургской квартиры, где мы жили всею семьею. Это в том доме, где ты теперь живешь, но ведь дом этот принадлежал тогда нашему чудаку полковнику. Теперь он надстроен, его узнать нельзя, а тогда он был небольшой двухэтажный дом, едва заметный на Моховой улице. Уехав из Петербурга, не знаю почему, полковник обратился ко мне, чтобы я продал его дом, для чего прислал на мое имя полную доверенность. Покупщика я нашел, но только с довольно продолжительною рассрочкою платежа денег. Тянулись годы, пока расчет был окончен. С полковником я долго вел переписку, но деловую только, а затем, когда я сам появился здесь, сделал ему визит и теперь иногда от скуки навещаю его.
Тройка доморощенных рослых коней стояла у подъезда. День был светлый, морозный. Гладкая снежная равнина искрилась блестками от сильно падающих на нее лучей солнца. От холода лошади не стояли на месте, колокольчик то и дело побрякивал, кучер Степан по временам поворачивал широкое лицо, с длинною бородою, покрытою инеем, на барские хоромы, ожидая выхода господ.
Мы сели, лошади дернули и помчались крупною рысью по утоптанной проселочной дороге, по которой сотни возов тянулись ежедневно в соседний городишко, свозя туда все деревенские достатки мужиков и помещиков. На железных полозьях сани скрипели пронзительным лязгом, а пристяжные обдавали нас снежною пылью. Мороз, быстрая езда подкрепляют человека, заставляют быстрее двигаться кровь, становится как-то легко, приятно…
Через полтора часа мы въехали в большое село. Степан подобрал лошадей, «малиновый» колокольчик звонкою трелью разносился по морозному воздуху, далеко давая знать об искусстве валдайских литейщиков.
– А где же живет твой чудак? – спросил я брата.
– Где его усадьба? Она версты за три от деревни. Видишь, направо чернеет лесок, там и скрывается он.
– Как?? Он живет в лесу?
– Теперь это лес, но прежде был великолепный парк.
Проехав деревню, мы повернули в широкую аллею столетних берез, указывавшую, что это был путь к какой-либо роскошной усадьбе. Тем не менее дорога по этой аллее была почти не проезжая; пристяжные грузли в глубоком снеге, коренник метался из стороны в сторону от жавшихся к оглоблям пристяжных, Степан ворчал, недовольный, что нельзя дать ходу расходившейся тройке.
Мы въехали в настоящий лес. Целые стаи галок и ворон поднялись над окутанными в белые саваны деревьями, производя свою отвратительную музыку. Обогнув несколько извилистых дорожек, нам показался наконец барский дом. Но что это за дом! Это было обширное здание с облупленными колоннами, с полупровалившеюся крышею, с окнами, наполовину забитыми досками. Разросшиеся кусты акации, шиповника и высокие тополи, покрытые густым слоем снега, касались почти самых окон, придавая всему зданию вид не человеческого жилья, а скорее вертепа или заброшенных всеми руин. Надворных помещений около дома, исключая маленькой избенки с сарайчиком, совсем не было. Косматый старый пес лениво встал с покривившегося крыльца, раз тявкнул и, не озираясь, направился к избенке, откуда выскочил без шапки седенький, небольшого роста мужичонка в лаптях, в дырявом полушубке; взвизгивая и бессмысленно блуждая глазами, он показывал нам рукой, где остановиться у подъезда. Он был глухонемой… Все было дико, неуютно…
«В такой трущобе только и мог поселиться какой-нибудь чудак», – подумалось мне.
Мы вошли в темную переднюю, где нас встретила высокая худая старуха и молча начала помогать раздеваться.
– Полковник в кабинете? – спросил брат.
– Так точно, – ответила старуха отрывистым голосом.
Из передней шел большой полумрачный зал. Свет в него едва проникал чрез нависшие ветви деревьев и через полузамерзшие окна, на стенах висели портреты каких-то генералов в узких, с высокими воротниками мундирах или сановников в белых галстуках, во фраках и с орденами на груди. Посредине висела большая люстра, уже почерневшая от времени, а вставленные в нее восковые свечи покрыты были толстым слоем пыли. Старинная тяжелая мебель покоилась на своих местах, но все подернуто было плеснею, паутиною, пылью, показывавшими, что рука человеческая не нарушала ничьего покоя.
Старуха привела нас в соседнюю небольшую комнату и попросила нас подождать. Это была библиотека. Целый ряд шкафов уставлен был книгами французскими, немецкими и русскими. В первом из них я заметил коллекцию книг мистического содержания – Циона, Эстерзгаузена, Сен-Мартена и проч. Здесь было, впрочем, уютнее, чем в зале. Мы расположились на диване, и меня начало охватывать любопытство. Через полчаса показался наконец из боковой двери хозяин.
Признаюсь, я был поражен наружностью полковника К. Таких стариков в действительности мне не приходилось видеть; я видел подобного типа старика только раз в Дрезденской галерее, в угольном зале, на картине, не помню кем написанной. Серые, даже пожелтевшие волосы в беспорядке падали на плечи и на морщинистый лоб, заканчивающийся густыми бровями, так что казалось, что будто бы старик выглядывает исподлобья своими карими большими пронзительными глазами. Длинная всклоченная борода, прямой тонкий нос и неподвижное, покрытое глубокими бороздами лицо – все это наводило какой-то невольный страх, если ближе всмотреться в строго ледяную физиономию старика. Он был высокого роста, но держался прямо, сохраняя старинную военную выправку. На нем был надет старинный, уже совсем поношенный конно-егерский мундир с длинными узкими фалдами и бесконечно высоким воротником.
– Вздумали навестить меня, – обратился он к брату глухим механическим голосом, подавая руку.
– Ехали в город, миновать вас было нельзя, Алексей Егорович, – ответил брат, представляя меня как петербургского жителя и жильца его бывшего дома.
– Вы живете постоянно в Петербурге и в бывшем моем доме? – спросил К., обратив на меня свои пронзительные, пытливые глаза.
– Да, я давно там живу, – ответил я. – Но дом ваш узнать нельзя… Он переделан, надстроено два этажа; я нашел квартиру внизу, с левой стороны, очень удобная квартира.
Старик еще раз взглянул на меня пронзительным взглядом, мне стало неловко, не знаю, чего я сконфузился.
Разговор не клеился. Старик отвечал нехотя, изредка делая замечания относительно некоторых петербургских знакомых, старых генералов, которых он знавал еще в молодости. Через несколько времени та же высокая старуха накрыла стол и, к моему удивлению, поставила на него большой серебряный поднос, на котором красовалась прелестная севрская ваза, полная свежих фруктов, чистого золота жбан и несколько золотых кубков, античной, резной работы. «При такой дикой, неуютной обстановке и такая роскошь – как это странно!» – подумалось мне.
– Вы, вероятно, обедали; я позволю угостить вас десертом. Фрукты из моей оранжереи – это единственное утешение на закате дней моих. Вином могу похвастаться: оно с двенадцатого года. Я вывез его из Франции, когда состоял в оккупационном корпусе князя Воронцова,[125] – проговорил старик тихим голосом, наливая в кубки густую ароматическую влагу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента