Похоронив родителей, я сказала себе: это только начало, готовься, дорогая, пришло время платить по счетам. После смерти любимого брата Йозефа обнаружила, что горе, если равномерно распределить его по поверхности бесконечно долгой жизни, превращается в печаль, к которой вполне можно притерпеться, привыкают же другие люди к мигреням или ревматическим болям, так что мне, по правде сказать, еще повезло. Наверное.
Когда Давида разбил первый удар, я уже знала, что смогу без него жить. Мне это вряд ли понравится, но – да, смогу. Хотя, конечно, родиться легкомысленной вертихвосткой с вместительным сердцем и скверной памятью – это в моем положении было бы куда как разумнее. Но тут уж ничего не поделаешь.
Давид все это, конечно, понимал. Когда так долго живешь с кем-то рядом, поневоле станешь специалистом по чтению мыслей; многие, я знаю, дорого дали бы, чтобы избавиться от такой проницательности, но нам-то как раз нравилось.
Однажды, почти полгода спустя, когда внезапная болезнь мужа стала тяжелым, но уже не страшным эпизодом нашего общего прошлого, Давид позвал меня в кабинет, обстановка которого была отличным фоном для серьезного разговора. Во всяком случае, нам обоим никогда не удавалось оставаться легкомысленными в пыльной полутьме, среди дубовых стеллажей и кожаных кресел; собственно, именно поэтому кабинет был своего рода необитаемым островом в нашем доме.
В кабинете муж впервые заговорил о завещании, вернее, о том, как я буду жить после его смерти. Я, конечно, не хотела слушать, двадцать лет назад я бы уши заткнула и убежала вон, но теперь только отвернулась к окну, да и то ненадолго. Очень уж увлекательным обещал быть разговор, начавшийся так, что хуже некуда. Давид говорил, что уже давно понял, шутки шутками, а ведь действительно женился на живой цитате из Свифта, слава богу неточной, жизнь все же гораздо милосерднее литературы, и с тех пор старался придумать, как сделать мою будущую бесконечную жизнь если не счастливой, то хотя бы приятной и интересной. И тогда, сказал он, я стал составлять список вещей, которые ты любишь.
Из недр письменного стола была извлечена толстая тетрадь в зеленом переплете, первая страница исписана полностью, вторая – лишь на четверть, прочие оставались чистыми. Помню, я спросила: я так мало люблю, или у тебя просто очень мелкий почерк? Ответа не требовалось, почерк как почерк, бисерным не назовешь.
Ты любишь читать, говорил Давид, это самое очевидное, поэтому книги – первый пункт списка. А еще, помнишь, мы несколько раз ездили на побережье, с тех пор я не знаю, что ты больше любишь, море или путешествие, но одно другому не мешает, так мне кажется.
В тетрадке еще фигурировали неожиданные знакомства, праздники, разговоры за полночь, карточные игры, кофе, калейдоскопы, фотографии незнакомых мест и людей, еще что-то; список завершали лимонные леденцы, это выглядело очень трогательно, сразу видно, Давид был недоволен, что список такой короткий, и очень старался вспомнить хоть что-нибудь еще. Но еще больше меня тронуло, что в списке не было ни цветов, ни животных, хотя все эти годы я старательно возделывала сад и возилась с кошками, которых в нашем доме никогда не было меньше четырех; больше – случалось. Давид знал, что цветы и зверей я любила с ним за компанию, без него они быстро мне наскучат. Было приятно, что он это понимает, а ведь даже мама не догадывалась, и вообще никто.
Лимонные леденцы ты как-нибудь сама себе раздобудешь, говорил тем временем муж, не знаю, как тут можно помочь, но о главном я позаботился. У тебя будет корабль для путешествий и сколько угодно книг. Последние лет десять мы с тобой жили очень скромно, помнишь, я однажды пожаловался, что неудачно вложил бóльшую часть отцовского капитала? Ну вот, прости, соврал, я ее как раз очень удачно вложил, но нам с тобой и без этих денег было неплохо, зато у тебя в будущем долго не будет проблем с жалованьем экипажу, когда-нибудь потом, еще нескоро, не надо плакать, пожалуйста. Вместо того чтобы грустить без меня дома, ты будешь грустить на корабле, а это уже кое-что. И я придумал, чем ты там будешь заниматься, от скуки не пропадешь, обещаю.
Он еще долго объяснял мне, какую прекрасную библиотеку можно устроить на корабле, рассказывал, как это будет необычно и одновременно очень полезно. Только представь, говорил Давид, ты живешь в маленьком приморском городке, где со дня свадьбы сестры твоей бабушки, которая неожиданно для всех вышла за приезжего, предположим, шведа, не случилось ни одного мало-мальски удивительного события, и вот в один прекрасный день прямо напротив твоего дома швартуется корабль, а внутри – самая настоящая библиотека, ты же первая побежала бы смотреть, что это за психи и какие у них там книжки.
Конечно побежала бы. А кто бы не побежал? То-то и оно.
Поэтому, когда Давид повез меня смотреть на корабль, мне не пришлось старательно изображать хорошее настроение, оно и было хорошее, это его удивительное завещание захватило меня целиком. И ведь десять лет как-то держал в секрете, мне в голову не приходило, с ума сойти, какой молодец.
У нас впереди было еще восемь прекрасных лет. Я, конечно, надеялась, что гораздо больше, при этом втайне опасалась, что и года не осталось, но Давид старался как мог, еще целых восемь лет оставался живым и даже бодрым, нет, правда, очень бодрым, без скидок на возраст, ну и я старалась делать вид, будто верю, что у нас впереди вечность, а иногда действительно верила, и это были лучшие часы моей жизни.
После его смерти мне, чего греха таить, сперва не хотелось заниматься ни продажей дома, ни кораблем, ни книгами, ни вдыхать, ни выдыхать, но я не могла подвести Давида, он же так старался все организовать и устроить, поэтому я была обязана сделать, как он велел, а что из этого выйдет – поживем, увидим.
Поначалу мне помогали многочисленные племянники, потом, когда все более-менее наладилось, они, конечно, занялись своими делами; впрочем, Маркус, старший сын младшего из моих братьев, всю жизнь оставался моим верным юристом, а уходя на пенсию, передал дела самому надежному из помощников, а другая племянница, Тереза, объездила со мной полмира, она была медсестрой, и такой хорошей, что я могла бы с чистой совестью сэкономить на жалованье судового врача, не рискуя оставить команду без медицинской помощи.
Поначалу толку от моих усилий было немного, то есть мы, конечно, путешествовали в свое удовольствие, а иногда заходили в какой-нибудь порт, развешивали объявления, несколько дней ждали читателей, потом отчаливали, обычно несолоно хлебавши. Мы предлагали людям то, о чем они не просили, вот в чем дело. Они искренне не понимали, какой от нас может быть прок, гадали, в чем тут подвох, а порой распускали о нас невероятные слухи, так что порой к нам наведывалась полиция, и я была счастлива, когда они искали на борту всего лишь контрабанду, а не, скажем, детские трупы, потому что чего только о нас не сочиняли.
Но уже тогда я знала, что все наладится, людям нужно время, чтобы привыкнуть к такому причудливому подарку судьбы, как наша библиотека. И они действительно понемногу привыкли, перестали бояться, а некоторые, помоложе, знавшие о нашем существовании из чужих рассказов, даже научились о нас мечтать, говорили: вот бы эти чудаки до нас добрались, хорошо бы на них поглядеть! Однажды о нас написали в журнале, потом еще и еще, мы вдруг стали легким хлебом для журналистов, в самом деле, такая интересная тема. О библиотеке даже сняли документальный фильм; мне он, честно говоря, не понравился, но его показали по телевизору, и это была большая удача. Я хочу сказать, в какой-то момент наша плавучая библиотека стала по-настоящему желанным подарком, нас ждут чуть ли не во всех портовых городах, гадают, придем ли мы в этом году, даже заключают пари, а некоторые, я знаю, считают наше появление хорошей приметой. И, что меня особенно радует, в последнее время все больше посетителей приходят к нам не просто из любопытства, а ради редких книг, список которых теперь можно найти в интернете; правда, Пабло вечно забывает его обновлять, но с этим я уже почти смирилась, потому что есть вещи, которые я изменить не в силах, и, боюсь, вообще никто.
Вы, я знаю, часто спорите, сколько мне лет. Нет, не пятьдесят; в таких случаях полагается благодарить за комплимент, но я, пожалуй, не стану, поскольку знаю – именно на эти годы я и выгляжу. Но и не пятьсот, как вы уже, несомненно, поняли, все-таки мои родители удрали за океан от Первой мировой, а не от войны Алой и Белой розы. Я родилась в тысяча девятьсот одиннадцатом, дальше считайте сами. С памятью у меня, как вы неоднократно могли убедиться, отнюдь не так плохо, как хотелось бы некоторым разгильдяям вроде Пабло. Да и характер мой так толком и не испортился, хотя некоторые из вас с этим утверждением, я знаю, не согласятся. Но если бы вы сумели организовать спиритический сеанс и потолковали с моими домашними учителями, вы бы, безусловно, убедились, что с годами он, напротив, смягчился. Давид не зря говорил, что жизнь гораздо милосердней литературы; как библиотекарь и живая цитата в одном лице, я это подтверждаю.
* * *
Или так.Когда я молил Господа о достойном погребении, потому что, казалось мне, молить его о спасении уже бесполезно, Он вдруг расщедрился и вместо могилы на неведомом берегу, куда, как я надеялся, волны когда-нибудь принесут мои останки, послал мне целый корабль.
Потом, гораздо позже, приохотившись к чтению, я полюбил арабские сказки о похождениях купца Синдбада. Больше всего мне нравится начало всякого его рассказа, где Синдбад повествует об очередном кораблекрушении и гибели своих спутников, после чего непременно следует история чудесного спасения: «И тогда Аллах послал мне доску». На этом месте я всякий раз ощущаю себя настоящим сказочным героем, потому что это – и про меня тоже. Только мой христианский Бог был не столь скареден, как Синдбадов Аллах, послал мне большой, хороший корабль, а не паршивую доску, от которой, по правде сказать, даже в сказке толку немного. Корабль стремительно приближался, шел под всеми парусами, но, поравнявшись со мной, замедлил ход, а потом и вовсе остановился.
Это было удивительно, поскольку на палубе ниспосланного мне свыше корабля не оказалось ни единой живой души. Никто не помогал мне взобраться на борт; с другой стороны, никто и не мешал это сделать – тоже неплохо. Далеко не все моряки охочи до добрых дел, и еще неизвестно, как могло бы повернуться. А так я вскарабкался на палубу и долго-долго лежал пластом, наслаждаясь соприкосновением с древесной твердью.
Потом я наконец открыл глаза и обнаружил, что не вижу почти ничего. Вокруг была не тьма, а что-то вроде белесого тумана, такого густого, что я руки свои – и то не мог разглядеть, даже, помню, усомнился, жив ли, но на всякий случай пополз куда-то вперед, вслепую, на ощупь. Живому ли, мертвому ли, но мне нужна была вода. И как бы ни обстояли дела, у меня не было шансов получить желаемое, оставаясь на месте.
На корабле, по-видимому, действительно никого не было, во всяком случае, я не слышал ни шагов, ни голосов, а ведь не оглох, вой ветра, плеск волн и скрип снастей по-прежнему достигали моего слуха.
Помню, мне вдруг стало очень страшно. Вернее, не так: не страх, но подлинный ужас охватил меня, безудержный, неукротимый, неподвластный воле. Счастье, что я был изможден до крайности и не мог даже подняться на ноги, потому что с меня сталось бы в панике прыгнуть обратно за борт – хорош бы я был. А так полз вперед, подвывая от ужаса, пока не уткнулся головой в деревянную бочку. Точно такая же стояла у нас на палубе, она была предназначена для сбора дождевой воды, и я снова взмолился Господу: пусть тут будет вода, и пусть у меня хватит сил до нее добраться.
Я по-прежнему ничего не видел, но запах пресной воды явственно щекотал мои ноздри; я не слишком уверен, будто лишения действительно совершенствуют душу, зато точно знаю, что они обостряют чутье.
Ведомый инстинктом, я долго ползал вокруг бочки, тщательно ощупывал ее поверхность, наконец нашел затычку, ломая ногти, вытащил, припал губами к отверстию, пил, плакал от блаженства и благодарности, переводил дух, снова плакал и пил.
Когда слезы высохли, а брюхо вздулось от выпитой воды, я обнаружил, что туман рассеялся. Теперь я ясно видел и бочку, и палубу, и паруса – вообще все. Людей вокруг по-прежнему не было. Что и говорить, нехорошо, но мутный, темный ужас больше не имел надо мной власти, а с обычным страхом справиться – пустяковое дело для голодного, усталого человека. Я решил сперва пошарить в трюме насчет съестных припасов, а уж потом думать, куда я попал и как теперь все будет.
Я нашел больше, чем смел надеяться: сухари без единого следа плесени, превосходную солонину, какие-то диковинные засахаренные фрукты, орехи и даже несколько сундуков с пряностями, которые были для меня в диковинку. Слышал о них, конечно, да и видел не раз, даже нюхал как-то, а вот попробовать пока не довелось. Поэтому, утолив голод, я из любопытства бросил в рот пригоршню горошин перца и начал жевать; потом плевался, конечно, жадно пил воду, проклиная все на свете. Сколько времени прошло, а до сих пор не люблю острые приправы, хоть и понимаю, вся хитрость в том, чтобы не жрать их горстями, а добавлять понемногу.
На своем веку я успел прочитать немало историй о людях, которые подобно мне попали в зачарованное место. Участь их, как правило, ужасна: оказавшись во власти призраков, некоторые гибнут или сходят с ума, иные находят в себе силы противостоять злу, некоторые даже чудесным образом спасаются, но прежде им непременно приходится пережить немыслимый кошмар. Ничего в таком роде со мной не случилось. Я хочу сказать, меня никто не обижал и даже не пугал – кроме разве что моего собственного воображения. Но и его усилий хватило ненадолго, усталость взяла свое. В сумерках я добрался до капитанской каюты; слой пыли на полу свидетельствовал, что хозяин уже давно не пользуется этим помещением, поэтому я рухнул на койку, заснул и спал как убитый до утра. Корабельные призраки не потревожили мой покой ни в ту ночь, ни на следующую, ни неделю спустя.
Но поначалу я все равно места себе не находил. Безделье и одиночество – родители всех тревог. Когда у тебя нет других дел, кроме как пожрать, поспать и наведаться на корму, поневоле начинаешь шарахаться от собственной тени. Вот и я, толком не порадовавшись чудесному спасению, тут же принялся размышлять о будущем; оно представлялось мне, мягко говоря, неопределенным. Корабль самостоятельно двигался каким-то неведомым мне курсом – ни одного навигационного прибора не обнаружил я на борту, как ни искал, а ориентироваться по звездам не мог, потому что в сумерках всякий раз засыпал как убитый. Оставалось солнце; судя по тому, что каждый день оно светило с другой стороны, корабль чертил причудливые зигзаги, а то и вовсе крутился на одном месте; впрочем, в этом я не был уверен, и вообще ни в чем.
Мне, конечно, приходило в голову взять на себя управление и проложить новый курс, но для судового лекаря это задача, скажем прямо, непосильная; с другой стороны, будь я даже опытным шкипером, о том, чтобы справиться с парусами и штурвалом в одиночку, нечего было и мечтать. Словом, пользы от моего вмешательства вышло бы немного, я это и сам понимал, а потому ничего не трогал, только молился ежедневно о хорошей погоде, хоть и подозревал в глубине души, что этому кораблю бури нипочем.
Устав маяться бездельем, я принялся наводить порядок. Корабль, конечно, зачарованный, но, очевидно, против пыли и паутины никаких чар не напасешься, тут требуется мокрая тряпка и хотя бы одна пара человеческих рук. Драить, скоблить, чистить – все это было мне по силам, времени хватало, да и лучшего лекарства от мрачных мыслей, чем физическая усталость, пока еще никто не придумал. Так что мое присутствие пошло кораблю на пользу; с другой стороны, я больше не чувствовал себя мелким воришкой, спускаясь в трюм за едой или открывая очередную бутылку портвейна после обеда. Натруженная спина свидетельствовала – я заработал свой хлеб. Это было приятно.
Несколько дней спустя, когда корабль уже сиял чистотой и мне оставалось лишь поддерживать его в таком состоянии, я обнаружил в капитанской каюте стопку книг и пропал. Не в том смысле, что со мной случилась какая-то беда, просто я вдруг нашел занятие столь захватывающее, что даже за солнцем перестал следить и о будущем тревожиться перестал – вот как увлекся. Прежде я никогда не читал ради развлечения; более того, мне в голову не приходило, что такое возможно. Книги всегда были для меня учебниками, чтение – нелегкой работой; собственно, потому я и заинтересовался поначалу капитанской библиотекой, надеялся, что чтение с грехом пополам заменит мне целительное мытье палубы. Но первая же книга, которую я открыл, вместо полезных сведений содержала фантастическую историю о приключениях людей, полетевших на Луну. Я читал очень медленно, то и дело возвращался к началу, внимательно, чуть ли не по складам его перечитывал, смутно догадываясь, что подлинный смысл повествования ускользает от меня, несколько раз в ярости отшвыривал непонятную книгу в сторону, но тут же тянулся за ней и снова открывал, не в силах оторваться от захватывающего рассказа. Теперь-то, задним числом, я знаю, что мне в руки попала книга, которая пока не была написана, даже деду и бабке ее автора еще только предстояло родиться. Знать-то знаю, а объяснить, как такое возможно, не могу до сих пор. Мой друг, умерший, к слову сказать, задолго до нашей встречи, однажды посоветовал мне: вместо того чтобы пытаться понять некоторые вещи, следует просто сказать себе: «И так, выходит, бывает», подивиться многообразию мира, посмеяться над собственным невежеством, намотать все на ус и заняться более насущными делами. Я стараюсь следовать его совету; со временем это стало так легко и просто – вы не поверите. Все-таки привычка – великое дело.
Я провел за чтением немало дней и вошел во вкус. Собственная участь теперь беспокоила меня гораздо меньше, чем мысль о том, что однажды настанет день, когда все будет прочитано и мне снова придется довольствоваться одной-единственной судьбой и историей – своей. О запасах провизии и даже воды я, надо сказать, не тревожился вовсе, знал: это как-нибудь да уладится, рано или поздно пойдет дождь, я, если понадобится, наловлю рыбы, а вот новые книги вряд ли упадут на меня с неба, и сам я, конечно, не напишу ни одной, нечего и мечтать.
Впрочем, после того как я нашел в дальнем углу трюма сундук, битком набитый книгами, будущее стало казаться мне совершенно безоблачным, но о хорошей погоде я принялся молиться с удвоенным усердием, теперь мне было что терять. Да что там, никогда прежде я не дорожил жизнью так сильно, как нынче. Горький пьяница, обнаруживший, что его заперли в чужом винном погребе, мог бы меня понять.
Так я и жил, отрываясь от книг только ради еды и ежедневной уборки, которая теперь, когда порядок был наведен, отнимала совсем немного времени. От одиночества я не страдал вовсе. До сих пор мне не доводилось встречать собеседника, чьи речи могли бы сравниться даже с самой скучной из книг. Впрочем, некоторые, самые удачные, по моему мнению, отрывки я зачитывал вслух – ради удовольствия и чтобы не разучиться говорить, вдруг когда-нибудь еще пригодится. Хотя перспектива встретить старость в полном одиночестве, на палубе этого зачарованного корабля больше не казалась мне ужасающей – при условии, что книги никогда не закончатся.
Так продолжалось до тех пор, пока в одной из книг я не обнаружил записку. Она была вложена вместо закладки, на том самом месте, где я вчера остановился. До сих пор такая идея – я имею в виду закладку – не приходила мне в голову. Отправляясь спать или заниматься делами, я попросту закрывал книгу, а потом подолгу искал нужную страницу. Это было дополнительное удовольствие, возможность вспомнить прочитанное или как бы нечаянно забежать вперед. И все-таки закладка показалась мне замечательной штукой, я как ребенок радовался полезному изобретению – до тех пор, пока не понял, что закладку положил не я, да и где бы я раздобыл такую хорошую, дорогую бумагу с голубыми разводами? Я определенно не мог этого сделать, ни осознанно, ни машинально, а значит… Значит? Значит.
Записка та давным-давно затерялась в корабельных архивах, поэтому я не могу дословно ее процитировать, только пересказать. Автор был безукоризненно вежлив и отменно грамотен. Он не пожалел усилий, чтобы достойно поблагодарить меня за скромные труды по наведению порядка, и только потом, в четвертом, кажется, абзаце, приступил к делу. Дескать, я и сам, наверное, догадываюсь, что мое одиночество является, так сказать, иллюзией. Корабельная команда ни в коем случае не желает причинять мне беспокойство, поэтому мы можем оставить все как есть, но, если у меня вдруг появится желание познакомиться поближе, достаточно изъявить его вслух, и тогда мои невидимые прежде спутники с удовольствием мне представятся. В конце автор письма как бы между делом предупреждал, что внешний вид моих таинственных соседей, возможно, не совсем соответствует человеческим представлениям о норме, поэтому мне следует запастись мужеством и, самое главное, верить в его добрые намерения. В конце концов, справедливо замечал он, если до сих пор мне не причинили никакого вреда, не следует опасаться, что это случится во время нашего дружеского свидания.
Ах да. Там была еще и подпись. Джон Дарем. Это имя ничего мне не говорило, но почему-то именно оно испугало меня больше всего. Как будто анонимное письмо можно было бы объявить пустяковым розыгрышем и швырнуть за борт, а вот от подписанного послания так просто не отмахнешься.
Сказать, что я пришел в смятение, – значит не сказать ничего. Наихудшие мои опасения, о которых я в последнее время вовсе не вспоминал, внезапно подтвердились. Наверняка этот корабль населен духами или даже чудовищами – если уж их вид «не совсем соответствует человеческим представлениям о норме», – и теперь мне предстоит увидеть их воочию. По правде сказать, я бы с радостью оставил все как есть, но письмо не давало мне такой возможности. Одно дело опасаться неизвестно чего, тут легко объявить свои страхи пустыми фантазиями, как я, собственно, и поступил. И совсем другое дело – получить наглядное подтверждение чужого присутствия. Тут уж не отвертишься от фактов, не закроешь на них глаза.
Я уже тогда знал, что самая страшная правда ни в какое сравнение не идет с картинами, которые способно нарисовать человеческое воображение. С жуткой реальностью я, возможно, как-нибудь да уживусь, а с собственными фантазиями – вряд ли. Поэтому я тут же отправился на палубу и громко сказал, что с благодарностью принимаю любезное предложение великодушного сэра Дарема и готов завязать знакомство. Страх часто толкает людей на храбрые поступки, возможно, куда чаще, чем мужество, и я в этом смысле отнюдь не исключение.
Остаток дня я провел в камбузе, надраивая медные котлы. Работа худо-бедно отвлекала меня от страстного желания сигануть за борт, так и не узнав, чем закончилось пребывание судового лекаря Лемюэля Гулливера на летающем острове. Впрочем, воспоминания о злоключениях коллеги вселяли в меня не меньше мужества, чем возня с котлами. Он-то даже среди великанов как-то уцелел, а что, скажите на милость, может быть хуже великанов?! Вот и я не знаю.
Как вы уже, наверное, догадываетесь, на этот раз я не заснул в сумерках. Я и раньше подозревал, что чудные дела происходят на корабле именно ночью, пока я крепко сплю, запершись в каюте. Когда же еще.
Я остался в камбузе, который почему-то счел более безопасным местом, чем каюту. Возможно, в окружении добросовестно начищенных котлов я ощущал себя очень полезным членом команды. Это казалось дополнительной гарантией безопасности. Джон Дарем, конечно, и так обещал, что меня никто не обидит, но котлы почему-то казались мне более веским аргументом, чем его посулы.
Я сидел в камбузе, слушал, как на палубе звучат человеческие голоса, и боролся с желанием рвануть навстречу опасности. Нет уж, говорил я себе, пусть сами приходят. И содрогался, пытаясь вообразить, кто сейчас сюда войдет.
Но на первый взгляд Джон Дарем выглядел как вполне обычный человек. Мне он сразу понравился; но думаю, дело тут не в его обаянии, просто я обрадовался, что передо мной не великан, не чудище с дюжиной щупалец, не скелет, в конце концов. Я лекарь и должен бы спокойно относиться к человеческим костям, да я и отношусь к ним спокойно – при условии, что кости смирно лежат на месте, а не докучают живым ночными визитами.
Однако скелет Джона Дарема вел себя выше всяких похвал; я хочу сказать, он явился на встречу со мной, облаченный в приятное взору тело, отличавшееся от моего лишь тем, что сквозь него, если приглядеться, можно было увидеть все, что находилось позади. Но это я далеко не сразу заметил – и слава богу.
Устная речь Джона Дарема ничуть не уступала письменной, то есть была столь же изысканна и безукоризненно вежлива. Он многословно сообщил, что считает мое чудесное спасение и нынешнее присутствие на корабле своей личной большой удачей, похвалил мою любовь к порядку, поблагодарил за согласие встретиться. Пока он говорил, я молчал – и не потому, что перебивать невежливо, просто не знал, что тут можно сказать. К непринужденной светской болтовне я, терзаемый страхом, не подготовился и теперь растерялся.