Макс Фрай
Вавилонский голландец

Макс Фрай
Библиотекарь

   Было так.
 
   Когда мое зрение начало стремительно падать, я, помню, подумал, что это дурной тон, скверная шутка. На месте собственной судьбы, которую, вопреки хорошему вкусу и здравому смыслу, привык персонифицировать, я бы, пожалуй, постыдился действовать столь прямолинейно.
   Нет, правда. Человек, который первый же семестр обучения в университете завершил курсовой по ранней поэзии Борхеса, а последний – дипломной работой, посвященной влиянию поэтики ультраизма на его прозу, после чего немедленно засел за исследование особенностей синтаксиса его устных выступлений, одновременно забавы ради написал несколько дюжин эссе о современной прозе под шутовским девизом «Хорхе читает нас на небесах» и внезапно приобрел, прямо скажем, дешевую, но, черт побери, приятную популярность, – так вот, я хочу сказать, человек с такой биографией не должен слепнуть, это перебор, безвкусица, да попросту плагиат.
   Я исправно по этому поводу шутил и столь же исправно посещал специалистов. Специалисты, все как один, разводили руками, ссылались на хитроумные приборы, согласно показаниям которых мой организм продолжал нормально функционировать, невнятно говорили о психосоматике, обвиняли во всем усталость и стресс, от которых я, стыдно сказать, вовсе не страдал, инкриминировали мне подсознательное желание закрыть на все глаза, только что к совести моей не взывали, хотя порой казалось, к тому идет.
   Все это было чрезвычайно поучительно, но видел я все хуже и хуже. Я завел специальные очки для чтения и еще одни, для вождения; полгода спустя пришлось сменить те и другие, а потом, в начале зимы, – еще раз. Всего через месяц, в конце рождественских каникул, я сел за руль после недельного, что ли, перерыва и понял, что новые стекла уже нуждаются в замене, вот тогда-то я почувствовал, что Господь возложил карающую длань мне на затылок и понемногу сжимает пальцы. Шутки кончились, началась паника.
   Мне только что исполнилось тридцать семь лет; жизнь моя, сказать по правде, была бедна событиями. Даже в юности я куролесил довольно вяло, не в полную силу, зато с удовольствием строил планы на будущее, сочинил для себя судьбу, полную страстей, приключений и путешествий, в глубине души полагал, что создан именно для нее, но все откладывал на потом, думал, успеется, а теперь вдруг обнаружил, что стою, как дурак, упершись носом в глухую стену, и мое прекрасное «потом» осталось где-то позади, и вообще всё.
   Охваченный лихорадочным энтузиазмом, я принялся суетливо прожигать жизнь. Не зная, с чего начать, выбрал первым пунктом программы обычное пьянство; не могу назвать это решение удачным. Желудок мой наотрез отказывался следовать таким путем, но я боролся как мог. После нескольких бурных ночей, все еще страдая от похмелья и изжоги, я улетел в Мадрид – не потому, что всю жизнь мечтал, просто авиакомпания устроила очередную акцию, билеты на weekend в Мадрид и обратно, со скидкой, за четверть обычной цены, вылет в пятницу после обеда, возвращение в понедельник утром, три ночи в отеле, почему нет. Надо наконец учиться принимать импульсивные решения.
 
   Прилетев, я почти сразу лег спать, а наутро вышел из отеля и понял, что зря сюда притащился, город не произвел на меня решительно никакого впечатления. Дурацкая затея. Глупо в моем положении тратить время и деньги на зрелище, которое не захочется воскрешать перед внутренним взором, когда никакого иного взора не останется у меня.
   Можно было сесть в автобус и поехать куда-нибудь еще, да хоть бы и в Толедо, благо совсем рядом, но я пал духом и отправился за покупками. В сувенирной лавке через дорогу от Прадо купил керамическую табличку на входную дверь для Карины и еще одну, с луной и звездами, для Ритиной кухни, которая, я уже знал, никогда не станет и моей тоже. А себе отыскал открытку, глянцевый черный прямоугольник с надписью «Ночной Мадрид», остроумная идея, ничего не скажешь, как будто специально для меня старались неведомые шутники.
   А потом я зашел в мексиканский ресторан, где заказал порцию текилы и чудо. Вернее, сперва только текилу, но пожилой коренастый официант в декоративном сомбреро был утомительно любезен, то и дело подходил ко мне, настойчиво спрашивал: «Чего-нибудь еще?» Я сперва вежливо благодарил и отказывался, потом молча качал головой, наконец довольно резко сказал: «А еще мне требуется чудо». Говорил я вполне искренне, но, конечно, расчет был на то, что профессиональный мексиканец сочтет меня психом и оставит в покое. Он улыбнулся краешком длинного шакальего рта, кивнул и удалился. Позже, когда я потребовал счет, в нем значилось: «Текила – 6, чудо – 1,5». Я оценил шутку, аккуратно отсчитал монеты, однако на чай ничего не оставил, рассудив, что остроумный официант и без того неплохо на мне заработал.
   Остаток выходных я провел, бесцельно слоняясь по городу, любовался смуглыми красотками в меховых шубках и шлепанцах на босу ногу, нюхал ранние крокусы в Королевском ботаническом саду, бросал монеты в коробку старухи шарманщицы, протирал штаны в лояльном к курильщикам баре с тапером, жалел себя безмерно, конечно. Придумывал достойный выход из положения; фантазии мои, впрочем, не отличались оригинальностью. Вот, к примеру: я приезжаю домой, звоню сестре, а Карина говорит: «Пока тебя не было, я нашла хорошего врача, попробуй еще раз», – и чудом обнаруженный в муниципальной клинике на окраине офтальмолог ставит наконец точный диагноз, после чего быстро приводит меня в порядок, причем, будьте любезны, никаких лазеров и операций, таблетки и, ладно, согласен, капли.
   Или еще лучше: я приезжаю домой и просто живу дальше, а полгода спустя обнаруживаю, что читать в очках совершенно невозможно, содрогаюсь, снимаю их и – voila! – преспокойно читаю дальше, очки мне больше не нужны, врачи – тем более, все уладилось, осталось позади, само прошло.
   Но, в общем, я понимал, что само ничего не пройдет и врачи по-прежнему будут пожимать плечами и прописывать мне очки, все более сильные, пока не наступит момент, когда увеличительные стекла окончательно перестанут быть выходом из положения – и что тогда? Я постепенно склонялся к мысли, что надо бы понемногу покупать и копить снотворное, потому что, скажем, вены резать или из окна вниз головой у меня точно духу не хватит, и значит, следует обеспечить себе запасной выход, не требующий особого героизма.
 
   Самолет на обратном пути попал в зону турбулентности, вибрировал как миксер, трясся, словно облака были ухабами, и моя соседка слева беззвучно молилась, а мой сосед справа с каменным лицом терзал подлокотник; я не молился и рукам воли не давал, зато с огорчением обнаружил, что совершенно не готов умереть – ни сегодня, ни завтра, ни, положа руку на сердце, двадцать лет спустя, а значит, надо заранее осваивать азбуку Брайля, ходить по дому с закрытыми глазами для тренировки, или – ну что еще, что? Что?! Я понятия не имел.
   Мы, конечно, благополучно приземлились. Пассажиры от облегчения дружно аплодировали экипажу, хотя, на мой вкус, посадка могла бы быть и помягче.
   Дома было пусто и прохладно, я заварил бергамотовый чай с лепестками васильков, включил компьютер, и электронная корреспонденция пролилась на меня милосердным дождем. Одно письмо было от заведующего кафедрой, который любезно сообщал об упразднении моей должности с начала следующего учебного года; по правде сказать, я давно этого ждал – не то чтобы хотел, но предвидел. Другое оказалось приглашением на место заведующего плавучей библиотекой. Я перечитал его раз пятнадцать, не доверяя ни слепнущим глазам, ни все еще похмельному разуму. Убедившись, что не ошибся, тут же ответил, попросил подробных разъяснений: что за библиотека? Почему плавучая? Дескать, если это розыгрыш, большое спасибо за доставленное удовольствие, а если нет, хотелось бы узнать подробности.
   Подробности воспоследовали незамедлительно, я чай допить не успел. Сухой, официальный язык ответа выгодно оттенял причудливые факты. «Благотворительный фонд». «Гуманитарный проект». «Культурные акции». «Образовательные программы». «Ежегодный маршрут предварительно планируется советом директоров фонда». А в конце приписка нормальным человеческим языком: «Да Вы лучше сами приезжайте, дорогу оплатим, познакомимся и все Вам расскажем», – и совсем уж трогательный постскриптум: «Мы очень хорошие». В глубине души я все еще считал предложение нелепой шуткой, результатом какого-нибудь причудливого пари моих бывших студентов, но все-таки отменил дела, коих, сказать по правде, было удручающе мало, позвонил в железнодорожное агентство, отписал «хорошим» о своем грядущем пришествии и поехал на собеседование – как последний дурак.
 
   Поезд прибыл к месту назначения в половине седьмого утра, к этому моменту я кое-как встал и оделся, но толком не проснулся, поэтому не удивился, обнаружив, что меня встречают, хотя номера поезда и тем более вагона я своим потенциальным работодателям не сообщал. Мало ли что может пригрезиться человеку за полтора часа до рассвета. Диковинная пара – строгая седая дама в джинсовом комбинезоне и лохматый молодой человек в щегольском твидовом пиджаке – вполне могли оказаться персонажами моего сна и вообще чьего угодно. «Мать и сын», – подумал я, поскольку их объединяло явное сходство; впрочем, фамилии у них были разные, а выспрашивать подробности я не стал. Меня усадили в видавший виды зеленый фургончик-«ситроен», отвезли завтракать, развлекали светской беседой, явно старались понравиться и не спешили перейти к делу – так, словно вопрос о моем назначении был уже делом решенным. К десяти утра, когда мы покончили с завтраком и наконец перебрались в офис, я кое-как уразумел, что настоящего собеседования не будет, других кандидатов на это место явно нет, так что этим двоим требуется только мое согласие и несколько дюжин подписей на договорах, страховых полисах и еще каких-то документах, написанных столь непроницаемым канцелярским жаргоном, что мне захотелось немедленно позвонить адвокату, но вместо этого я подмахнул все не глядя, потому что так толком и не проснулся даже после третьей чашки кофе, да и не хотел я просыпаться, чего я там, наяву, не видел.
   На словах мне объяснили: идея состоит в том, что специально оснащенный корабль должен плавать по морям, заходить в разные города, стоять там по нескольку дней и работать в качестве читального зала. Библиотека на борту пока сравнительно небольшая, но очень хорошая, много редких книг, получить доступ к которым для большинства людей затруднительно, а у нас они смогут не только почитать, но и за небольшую плату сделать для себя ксерокопии. Предполагалось также, что со временем на борту библиотеки соберется дополнительный книжный фонд, потому что читатели непременно захотят что-нибудь подарить, сделать свой вклад, вот увидите, и этим фондом можно распоряжаться как угодно – да хоть подарки делать всем желающим или, скажем, обменивать, ну, по ходу дела сами поймете, как лучше.
   От меня, кроме всего, ожидали цикла популярных лекций о современной литературе, основатели фонда оказались поклонниками журнальной рубрики, которая так раздражала моих коллег по кафедре, вот уж действительно никогда не знаешь, где тебе повезет.
   На судне уже имелся прекрасный, как меня заверили, экипаж, капитан – замечательный человек и опытный организатор, на досуге пишет диссертацию по антропологии, ну а чему вы удивляетесь, одно другому совершенно не мешает. Мне предоставили полную свободу действий: я мог набирать волонтеров или справляться с работой самостоятельно, приглашать для выступлений литераторов, даже брать на борт пассажиров, следовало только иметь в виду, что на корабле есть всего шесть свободных кают, зато все они в моем полном распоряжении. Я слушал все это, как ребенок сказку на ночь; однако же бумаги были подписаны, печати поставлены, оставалось только пройти медкомиссию. Упоминание о медкомиссии стаканом ледяной воды пролилось мне на сердце, но я тут же вспомнил: собственно, до сих пор основная проблема состояла в том, что врачи не могли найти у меня никаких отклонений, вот и славно, а очки директору библиотеки, пусть даже и плавучей, не помеха. Если я хотя бы год продержусь, до следующего осмотра, – какой это будет год! Девять пресных прежних жизней моих за такой год отдать не жаль.
 
   События развивались стремительно, словно моему персональному куратору из Небесной Канцелярии было скучно наблюдать технические подробности трудоустройства и он проматывал эти эпизоды в ускоренном режиме. Все складывалось само собой, бумаги выправлялись практически без моего участия, из университета меня отпустили без проволочек, а страшную, теоретически, медкомиссию я прошел, можно сказать, не приходя в сознание, помню только, что мне измерили давление и взяли кровь на анализ; честно говоря, не уверен, что было хоть что-то еще.
   Я ступил на борт своей библиотеки в начале июня, а через неделю мы уже были в Варне и я принимал у себя троих скучающих пенсионеров и полдюжины любопытствующих девиц. Численность читательской аудитории, добрая половина которой к тому же не понимала ни слова по-английски, не смутила меня совершенно – лиха беда начало.
 
   Это было пять лет назад. С тех пор много всего случилось; что же касается меня, я по-прежнему обхожусь старыми очками для чтения, а очки для вождения мне здесь без надобности, и черт с ними.
* * *
   Или так.
 
   Когда мой просвещенный отец впервые взял меня на руки и увидел круглую, красновато-коричневую родинку аккурат над левой бровью, он тут же опознал цитату, растерянно ухмыльнулся и одновременно поежился. Мама тоже читала Свифта, но обладала легким, смешливым характером, поэтому – так мне рассказывали – с энтузиазмом закивала: да, да, мы с тобой долго практиковались, родили четверых прекрасных, здоровых сыновей, и теперь у нас наконец получилась совершенно бессмертная дочка, мы молодцы, а родинку можно будет закрыть челкой, если сама с возрастом не исчезнет, девочкам в этом смысле проще, как захочешь, так и причесывайся, хорошо, если она будет брюнеткой, в тебя, челка цвета воронова крыла – это очень эффектно, впрочем, каштановая – тоже неплохо, лишь бы не унаследовала мою воробьиную масть…
   Она еще долго рассказывала отцу о моих будущих прическах, потом перешла к языкам, которым меня следует учить, и романам, которые я обязательно должна успеть прочитать прежде, чем мне исполнится семнадцать, потому что некоторые книги хороши только в детстве, позже уже не то.
   У мамы была такая особенность: если уж она начинала что-нибудь делать – говорить, вязать, читать, взбивать белки для пирожных, – она не могла остановиться; удивительно еще, что нас, детей, в семье было всего пятеро, а не, скажем, восемнадцать. Впрочем, в таких делах последнее слово всегда остается за природой, а она порой бывает милосердна.
   Ты не помнишь, в каком возрасте у струльдбругов начинает портиться характер? – спросил отец. Хотелось бы успеть к этому моменту выдать ее замуж. Пусть кто-нибудь другой с нею мучается.
   Папа своим примером наглядно доказывал, что, если уж вас угораздило родиться непрошибаемым эгоистом, это качество должно уравновешиваться честностью и очарованием, чтобы окружающие, во-первых, с самого начала понимали, с кем имеют дело, а во-вторых, получали от этого удовольствие. Мы, дети, старались брать с него пример, но, по правде, ни одна из копий так и не приблизилась к блистательному оригиналу.
 
   От Первой мировой войны и, как потом выяснилось, русской революции мы вовремя удрали в Южную Америку; переезда я по малолетству почти не помню, но семейные хроники гласят, что отец ворчал: дескать, для семейного человека война – единственный повод посмотреть мир, а мама, как всегда, не в силах остановиться, едва освоившись на новом месте, тут же организовала благотворительный фонд, на средства которого несколько десятков талантливых (как ей казалось) и безнадежно беспомощных (а вот это совершенно неоспоримый факт) литераторов и художников смогли переехать за океан, подальше от увлекательных, но опасных для здоровья европейских катастроф. Деловая сметка и удача у мамы были, зато чутья ни на грош. Насколько мне известно, ни один из ее протеже не покрыл бессмертной славой ни себя, ни, соответственно, мамину затею, зато их правнуки до сих пор поминают все наше семейство в молитвах, а это что-нибудь да значит. У меня никогда не было, и теперь уже ясно, что не будет детей, но я все-таки думаю, что дети гораздо важнее книг и картин. Всякий человек – это целый космос, а все остальное – всего лишь фрагменты, прекрасные, но необязательные. Я хочу сказать, мама не зря старалась, в конце концов, кто сказал, что спасать надо именно гениев? Всех – надо.
 
   У меня было прекрасное детство. Быть самым младшим ребенком в дружной, веселой семье вроде нашей, любимой сестренкой четырех братьев – большая удача. Сколько помню, мы никогда не были особенно богаты, но книг, платьев и туфель мне хватало, а по хозяйству маме помогали сразу две индеанки, одна старая, другая очень старая, так мне, по крайней мере, казалось; много позже я случайно узнала, что эти женщины приходились друг другу бабкой и внучкой, причем внучке, когда она появилась в нашем доме, не было и сорока. Все это, впрочем, неважно; я обожала наших индейских служанок, ходила за ними хвостом, и они меня, надо думать, любили, потому что прогоняли куда реже, чем я заслуживала, мастерили кукол из кукурузных початков, учили протяжным песням и разным индейским словам, которые я вечно порывалась склонять по правилам латинской грамматики, приводя в ужас своих учителей, – они в нашем доме сменялись гораздо чаще, чем календари, и не потому что я была невыносима, просто так уж нам с ними почему-то везло.
   Дети, я знаю, обычно мечтают поскорее вырасти, но я, помню, совсем этого не хотела. Мне нравилось быть маленькой девочкой, становиться взрослой женщиной, как мама, казалось мне, ужасно хлопотно и, главное, – совершенно непонятно зачем. Я внимательно наблюдала, сравнивала, думала и неизменно приходила к одному и тому же выводу: мама у нас, конечно, красавица, смотреть на нее приятно, обнимать ее, вдыхая запах пудры и лавандовой воды, – одно удовольствие, но быть такой, как она, я все-таки не очень хочу, моя нынешняя жизнь нравится мне гораздо больше.
   Я всегда была упрямая, ну и балованная, конечно, уж если чего захочу, получу непременно, и тут у меня, можно сказать, получилось повернуть все по-своему. Взрослела я очень медленно, в шестнадцать выглядела одиннадцатилетней, так что мама не на шутку переполошилась, ценой недюжинных усилий заставила испугаться отца, после чего они принялись усердно таскать меня по врачам. Но я, конечно же, была абсолютно здорова, это медики, слава богу, могли определить, просто не хотела взрослеть – об этом они, конечно, не догадывались, но неизменно давали моим родителям мудрый совет: успокоиться и ждать, пока природа возьмет свое.
   Она, природа, может, давно взяла бы, да я ей не давала.
   В конце концов, – задумчиво сказал однажды отец, – если дочка у нас бессмертная, ей торопиться некуда.
   Я в то время еще не читала Свифта, и круглая красновато-коричневая родинка над левой бровью меня не тревожила, поэтому я решила, что папа неудачно пошутил; мама, впрочем, тоже решила, что он пошутил неудачно. Ей было не до смеха, она уже начала всерьез обо мне беспокоиться и, как всегда, не могла остановиться.
 
   Незадолго до моего двадцатилетия отец выгодно продал какие-то акции, в доме появились веселые, легкие деньги, меня наряжали как куклу – я и выглядела как кукла, маленькая девочка-подросток, изображающая женщину. В честь моего дня рождения устроили грандиозную вечеринку с маскарадом, по этому случаю я нарядилась разбойницей и приставала к гостям, размахивая старинными мушкетами из коллекции старшего брата: это ограбление, деньги на бочку! Гости смеялись, отделывались от меня конфетами и прочими пустяками. Давид был единственным, кто сразу принял игру и вложил в мою руку бумажник. Я, помню, издала торжествующий вопль – ну как же, настоящая добыча! – после наконец задрала голову, чтобы поглядеть в глаза своей жертве. Поглядела – и пропала. Впрочем, Давид потом совершенно серьезно утверждал, что все дело в кошельке. Не то чтобы приписывал мне корыстные намерения, он имел в виду совсем другое: когда искренне, повинуясь порыву, отдаешь все, что имеешь, взамен получаешь куда больше, чем смел рассчитывать.
   Но наше общее «потом» наступило позже, а в тот вечер Давид вложил в мою руку тяжелый кожаный бумажник, вежливо поклонился и исчез в толпе, а я осталась стоять как громом пораженная.
   Впрочем, у нас был веский повод встретиться снова. Весь вечер и потом еще несколько дней я думала, что прекрасный незнакомец вернется: шутки шутками, а в кошельке полно денег, с такой суммой не расстаются ради чужой игры, но он не возвращался, и тогда, отчаявшись, я пошла к отцу и рассказала, как было дело. Дескать, следует как-то разыскать этого чудака, вернуть ему деньги, мне чужого не надо, я же просто развлекалась, неужели ему не понятно?
   Отец далеко не сразу понял, о ком речь, не узнал мою жертву по описанию; опросили братьев, потом соседей и друзей – ну, в самом деле, кто-то же его к нам привел?! Наконец нашли общих знакомых, выяснили имя и адрес, сообща, всей семьей, написали ему письмо. Давид тут же ответил, причем обращался преимущественно ко мне, витиевато благодарил благородную разбойницу, словом, вовсю продолжал надоевшую мне игру. Это было и трогательно, и досадно – я пока не очень понимала почему, но на всякий случай сердилась, не плакать же, в самом деле. Впрочем, он обещал явиться к нам на выходных, и от этой новости у меня голова шла кругом, я даже сердиться то и дело забывала.
   Мама говорила, я повзрослела буквально за неделю. Так и было, я даже подросла за эту неделю на целых шесть сантиметров – лучше поздно, чем никогда. Я, помню, очень спешила. Хотела, чтобы Давид увидел: я взрослая. Ну, во всяком случае, не настолько маленькая, чтобы со мной можно было только играть в разбойников. Мне уже смутно мерещились совсем другие игры; забегая вперед, могу сказать, что о самых интересных я в ту пору не имела ни малейшего представления.
   Конечно, он пришел. Тот его визит я почти не помню, но в обморок от полноты чувств так и не упала, хотя к тому шло. Но все это совершенно неважно, потому что Давид стал приходить к нам очень часто, чуть ли не каждый день. Подружился с моими братьями: Йозеф, второй по старшинству, мой любимец, был ему ровесником, они даже родились друг за другом, третьего и четвертого июня. Я принимала участие во всех их затеях, поездках, пикниках и вечеринках – как бы на правах любимой сестренки, хотя все, конечно, понимали, что происходит, даже я, хоть и боялась поначалу поверить своему счастью.
   В общем, планы отца отдать меня замуж прежде, чем начнет портиться характер, благополучно осуществились: через два года после истории с бумажником Давида мы поженились. Могли бы и раньше, просто у нас все как-то руки не доходили поговорить о будущем, такое вокруг царило суматошное веселье.
 
   Счастливый ли брак тому причиной или мое замедленное развитие, но характер мой, вопреки предостережениям Свифта, не испортился ни к тридцати годам, ни к сорока. Да и пятно над левой бровью лишь потемнело немного, но не росло и цвет на синий или зеленый, слава богу, не меняло. Впрочем, я все равно прикрывала родинку челкой. Не потому, что считала уродством, просто челка мне, как видите, к лицу – необходимое и достаточное условие.
   Детей у нас не было, но мы были настолько заняты друг другом, что оно и к лучшему. Впрочем, в нашем доме почти всегда жил кто-нибудь из племянников: мои братья были охочи до разъездов и жен нашли себе под стать. А мы с Давидом оказались домоседами. Он успел поездить в юности, а я, наверное, всегда в глубине души знала, что спешить мне некуда, все еще успеется – потом когда-нибудь.
   Русский писатель Толстой утверждал, будто все счастливые семьи счастливы одинаково. Это, конечно, неправда, но истории счастливой семейной жизни действительно похожи одна на другую, поэтому я не стану рассказывать, как мы жили. Долго и счастливо, вот и весь сказ. Только Давид старел, как все нормальные люди, постепенно и почти незаметно, а я – суматошными рывками, время от времени спохватываясь: как же так, сорокалетняя женщина должна хоть немного отличаться от собственной свадебной фотографии, вчера официант в ресторане принял нас за отца и дочь, это нехорошо, не по-людски, надо что-то делать. Принято считать, что женщины больше всего на свете боятся постареть, а я, напротив, старалась, мне казалось, это просто нечестно по отношению к мужу – выглядеть так, словно время не властно надо мной. Даже если оно действительно не очень-то властно, надо, чтобы это не бросалось в глаза. Страстное желание, вернее, сопутствующее ему внутреннее усилие творит чудеса: когда я влюбилась в Давида, повзрослела ради него за неделю, а теперь мне удавалось ради него постареть, хоть и трудная это была работа. Помню, как я обрадовалась, когда наконец обнаружила первые морщинки в уголках рта. Давид, конечно, тоже читал Свифта и любил пошутить насчет моего бессмертия, а все-таки я не хотела, чтобы мое юное лицо постоянно напоминало мужу о том, что, когда он умрет, я скорее всего буду жить дальше – бесконечно долго, без него. Это, казалось мне, куда хуже обычной супружеской измены, мало ли что я не виновата, и вообще никто не виноват. Я еще и потому хотела постареть, готова была разделить страшную участь дряхлых струльдбругов Свифта, чтобы Давиду было ясно – уж замуж-то я больше ни разу не выйду и романов страстных не будет у меня, кому нужна старуха, ну а мне и подавно никто не нужен, я точно знаю.