Лихорадка охватывает меня. Пробой в мозгах. «Озарение», как выражаются психиатры, «инсайт», как пишут некоторые писатели, вставляя через страницу смачное словечко. Получил ли я правду? Похоже, что да. Вот только…
      «Я – не то», – постоянный ответ Во Го на мои вопросы «Кто вы?». Хороший урок тем, кому подавай точные ответы.
      Я искал состояние, а мне подсунули философию. Туфту.
      – Почему у Щюрика попа волосатая, если ему делали пересадку кожи? – спрашиваю я по инерции. – Откуда лоскуты брали?
      – Не знаю, не любопытная.
      Я осматриваю комнату. Компьютер по-прежнему работает. На экране висит застывшая картинка: заяц в белом халате насадил на свой гигантский шприц монстроподобного микроба. Никуда от медицины не спрятаться, что за проклятье такое?
      – Тогда залезай на кровать.
      – На какую?
      – На детскую, – показываю я. – Других здесь нет.
      Женщина в легком ступоре. Я помогаю ей решиться: беру бесцеремонно под мышки и заталкиваю, куда сказано.
      – И что теперь? – осведомляется она, великолепно подбоченясь. – Мне опять раздеться?
      – У трупа нет эрекции, – говорю я. – Прыгай на кровати сама.
      – Прыгать?
      – Порхай, как бабочка. Ведь любишь бабочек, да? И кричи от нестерпимого счастья.
      Что-то есть в моем голосе, что помогает ей понять – беседы по душам закончились. Навсегда. Искры страха мелькают в ее больших глазах – впервые за это утро.
      – Что кричать?
      – «Да! Да! Да!» Или – «Нет! Нет! Нет!» «Еще, еще, еще!», «Дима, Дима, Дима!» На твой вкус, выбирай.
      – Димочка, пожалуйста… – лепечет она.
      – Пры-гай, – говорю я ей. – Кри-чи, – приказываю я. – Не испытывай судьбу, Идея Шакировна.
      Она покорно изображает страсть, не жалея ни детской кровати, ни голосовых связок. Я отворачиваюсь, чтобы не мешать этому интимному процессу. Я бы подкричал ей, да голова разламывается, мышцы лица чудят и поперхивание совсем жизни лишило. В паузе, переводя дыхание, она измученно спрашивает:
      – Зачем ты это придумал?
      – Сказано же, – отвечаю, – контрольная работа.
      – Для кого?
      – Для твоего мужа, конечно.
      И наконец Идея Шакировна понимает.
      – Ты чудовище! – успевает завопить она, прежде чем я зажимаю ей рот рукой, однако это помогает не вполне; она брыкается, она глухо воет в мою широкую ладонь: «Он же там… Он же там сейчас…», и я вынужден прекратить урок. Тащу женщину обратно в спальню – она держится за свою простыню так, словно в этой тряпочке – единственное ее спасение.
      – Лысик, лысик, между нами ничего не было! – вопит она, умудрившись укусить меня за руку. Я даю ей пощечину, однако она не унимается: – Не надо, лысик! Подожди, он разыграл тебя!
      Щюрик стоит, как стоял. Ничего не изменилось в его позе, в его опасной, чреватой многими сюрпризами позе. Я искренне изумлен:
      – Так ты не повесился?
      Счастливая жена кидается к мужу, но я срубаю ее порыв одним рефлекторным движением. Сюто-учи, удар ребром ладони. Она катится куда-то… я не смотрю.
      – Не повесился! – радуюсь я. – Ну, молодец… Слушай, я был уверен, что ты не выдержишь. Это же так просто – дернул ножкой, и конец унижениям.
      – Он тебя разыграл… – доносятся стоны откуда-то сбоку.
      Щюрик молчит и смотрит на меня. Мне в глаза – без промаха. Давно он не смотрел мне в глаза, мой бывший одноклассник, в виновности которого я неожиданно начал сомневаться.
      Я не отвожу взгляд. Позади меня – моя смерть. Впереди – Первопричина, которую я должен узнать, первое звено цепи, которое я должен найти и разбить… Ладно, пусть он победит, думаю я и отворачиваюсь. В этом поступке – тоже моя победа…
      – От желания обладать ты пришел к познанию желания обладать, которое, будучи направлено на конкретный предмет Реальности, – я показываю на барахтающуюся в простыне Идею Шакировну, – дает истинное знание об этом предмете. А именно – непричастность его к тебе.
      – Сам придумал? – выплевывает «лысик». – Или твой виртуальный Вого?

    Всплеск на зеркальной глади прошлого (КУРСИВ ВРЕМЕНИ)

       …Что дает возможность признать разрушенным то или иное звено цепи Кармы? – писал Во Го. – Анализ собственной памяти.
       «Читайте книги о жизни людей, об их деятельности, – советовал я своим ученикам. – Читайте всё, но с единой мыслью – стремлением определить, что за что полагается…»
       Пришло время сказать эти слова самому себе, ибо анализ собственной памяти почти завершен.
       «Что за что полагается»?
       Мозгом предприятия был я, а ты, как обычно, был мотором, руками и тем, кто берет всю ответственность на себя. Испытание происходило в ванной комнате. Корпусом ракеты стала алюминиевая трубка для подводного плавания, отпиленная с двух сторон. Один конец мы наглухо заделали: крепко вбили круглую деревянную затычку и еще шурупом ее сбоку закрепили. Стабилизаторы вырезали из консервной банки и прикрепили к корпусу опять же шурупами. Другому концу трубки предстояло стать соплом: через него мы засыпали внутрь приготовленные заранее спичечные головки – коробков двадцать угробили, с запасом. Наконец, главное – спрыснули загруженное ракетное топливо бензином. Для верности…
       – Много не лей, – орал я на тебя. – Ракеты не на жадности летают, двоечник! Бензин вообще не горит, горят только его пары! Воздушная смесь! Оставь в трубке воздух!..
       Ты сделал все, как надо. Закупорил сопло куском пластилина, пропустил сквозь пластилин проводки системы зажигания, потом опустил ракету на дно ванной и аккуратно поставил ее на стабилизаторы…
       Двенадцатилетние сопляки, и вдруг – «запуск ракеты из наземного положения»! Такое бывает, господа родители, если фантазия ваших детей не признаётся за опасного и постоянно кружащего над вашей семьей демона, которого следует либо изгонять, либо хотя бы видеть.
       Провод системы зажигания был выведен наружу и оканчивался обычным штепселем. Штепсель предстояло вставить в розетку удлинителя, специально подтащенного из кухни. 220 вольт. Внутри ракеты случится короткое замыкание, искра, воспламенение горючей смеси… ну и далее – старт, отрыв… а чтобы чужую квартиру этим коротким замыканием не спалить, я впаял в шнур предохранители.
       Мой проект…
       Я – генеральный конструктор, ты – испытатель. Первый космонавт. Я жду на кухне, так было решено. Вся слава – тебе, я смирился с этим, когда оставлял тебя одного. Из снаряжения на «первом космонавте» были только очки в металлической оправе – именно они, вероятно, и спасли твои глаза… А потом был взрыв. Бензиновые пары не просто горят, господа родители – они взрываются; объясните это вашим детям. Но особенно эффектно рвется тара, в которой бензин хранится… Литровую банку с остатками горючего мы сдуру оставили там же, в ванной комнате. Вдобавок, готовя наше изделие к старту, ты пролил достаточное количество бензина – и на дно ванной, и на стиральную машину. Как же глупо это всё вышло… А потом я метался по квартире, не зная, что делать, выскочил на лестницу и начал ломиться к соседям. А потом были врачи, носилки, твои душераздирающие крики… и лицо, которое снилось мне много ночей подряд… и мой собственный нескончаемый крик: «Я же говорил ему накрыться тазом, говорил!..»
       Алюминиевая трубка воткнулась в потолок, и куски огня полетели вниз. Стеклянная банка с бензином, стоявшая на стиральной машине, взорвалась практически одновременно с пуском ракеты. Сжимая в руках штепсель шнура зажигания, ты прятался на четвереньках за чугунным бортом, но любопытство – оно ведь бывает сильнее даже инстинкта самосохранения. Вот и высунул ты свою кудрявую головушку. Ах, эти пикантные кудряшки, где они? Объект восторженного девчоночьего интереса… На голове твоей с тех пор не было больше волос. Вообще. Ни бровей, ни, ясное дело, усов. Не росли-с… А родители твои наконец спохватились и на корню подрубили наше с тобой плодотворное сотрудничество. Ты отстал на один класс, перешел в другую школу. Меня не подпускали к тебе столько лет, что мы успели забыть прошлое.
       Хотя можно ли забыть ТАКОЕ прошлое? Для тебя, как видно, это стало непосильной задачей. А для меня?

   5. Коан в коане. (Сиамские близнецы делят между собой имущество подлеца)

      Если Барский не виноват, почему он не взывает к справедливости, думаю я, присев на край разложенного двуспального дивана – поверх постельного белья. Почему не просит хотя бы о том, чтобы его из петли на минуточку вытащили, дали отдых измученным ногам? Он что, герой?
      Жить трусом, а умереть героем – как же это пошло…
      Я размышляю, сражаясь с распухающей в сознании дурнотой. Чтобы вскрыть гнойник, приходится воспользоваться записной книжкой – самым отточенным из всех режущих инструментов. Читаю вслух:
...
      «Если просят – делай. Не просят – не делай, но пойми, почему не просят. В этом – независимость от Реальности, а не в глупом барахтанье в болоте причинно-следственных отношений».
      – Это о ком? – неожиданно интересуется Щюрик.
      – О тебе, конечно. Почему, черт возьми, ты ни о чем меня не просишь?
      – Потому что я – номер один, – он пытается засмеяться. – А ты – номер два.
      Тратить силы на отражение этого выпада? Нелепость.
      – Есть новая версия, – говорю я пленнику. – Минут пять назад появилась. Там, в детской комнате. Надеюсь, ты не против моих методов дознания? Вот послушай и подумай… Предположим, отравил меня не ты. Оно и правда – не справиться тебе с такой хитрой работой, как начинка конфеты спорами ботулизма. Тогда кому я помешал? С какой стати свет клином на мне сошелся, да так остро, что кому-то пришлось радикальные меры принимать? Не забывай, что конфету я принял не из чьих-то, а из твоих рук… Объяснить эти странности можно только тем, что дело, собственно, не во мне. Объектом атаки был вовсе не я. А кто? Давай зададим несколько вопросов. Кто из твоих знакомых, ныне покойных, был раньше опытным инфекционистом – еще до того, как принял отделение гинекологии? Чья рука, кроме твоей, могла подложить отраву в упаковку, которая мирно лежала в твоем кармане? Наконец, чьему тайному счастью мешал спятивший, больной ревнивец вроде тебя, Щюрик?
      – Это неправда, – говорит Идея Шакировна так, что стекла в секретере дребезжат. – Не верь ему, умоляю. Про меня и Гаврилыча – неправда.
      – Любой сговор, пока он не выплыл наружу – неправда, – спокойно парирую я. – Профессор и медсестра – как же это пошло. Одна таблетка – и нет проблемы. Любовники хотят избавиться от незадачливого мужа, а страдает посторонний человек. Пошло, господа.
      Куриная кожа на лице Щюрика натягивается так, что, кажется, вот-вот лопнет.
      – Ложь! – гремит Идея Шакировна. – Какая ложь! Да я, если захочу, супом его отравлю, и сто вскрытий не подтвердят мою причастность.
      С подвешенным к люстре человеком что-то происходит. Я наблюдаю за ним. Он, скосив взгляд, смотрит на свою жену; прерывисто моргая, он смотрит только на нее, только на нее… Работа его мысли почти вещественна. Красота фигур, рождаемых его сознанием, изумительна.
      – Логично, – говорит он вечность спустя. – В твоей новой версии, Дим А с, почти нет противоречий, но есть один серьезный изъян: на самом деле все было не так.
      – Докажи, – требую я.
      – Зачем? Просто я знаю, как оно было и кто во всем виноват.
      Опять молчание. Вечность минует за вечностью.
      – Хорошо, я расскажу, – произносит Щюрик, как в прорубь ныряет.
      Я встаю. Неведомая сила поднимает меня с дивана, расправляет мне спину.
      – Это я тебя убил.
      Он сдался!
      Всё прежнее – забыто. Все версии на свалку. Краткий миг триумфа. Тот, чей мозг был орудием Кармы, тот, чья жизнь была всего лишь звеном, малой частью сковавшей меня цепи – сдался. Слабое звено надорвано…
      – Что же ты делаешь, дурак? – стучит руками об пол бывшая моя навязчивая Идея. – Димочка, умоляю вас, не верьте ему!
      – Я тебе всегда завидовал, – говорит Щюрик. – Я – лысик, юродивый. А ты – вон каким супером стал.
      – Может, ты не мог мне простить, что в ванной был не я? – подсказываю я ему. – Думал, я тебя подставил?
      – И это тоже, – легко соглашается он. – Пусть.
      – Ты думал, я послал тебя в ванную, а сам струсил. Но ведь, вспомни, я вообще предлагал никому туда не ходить, а шнур зажигания продеть под дверью. Плюс к тому – я же приказывал тебе тазом накрыться! Приказывал?
      – Ты прав, все так и было, – соглашается он.
      Голос его трепещет. Вероятно, от стыда.
      – Ты думал, что я виноват в провале испытаний, – помогаю я ему. – Взрыв – на моей совести, правда?
      – С бензином – да, твоя была придумка, – говорит он с вызовом. – Мне бы никогда в голову не пришло – ракета на бензине.
      – А пострадал почему-то ты один, – заканчиваю я его мысль. – Величайшая несправедливость.
      – С того дня – всё у меня наперекосяк! – кричит Щюрик. – Зато у тебя – сплошное везенье!
      Чувство удовлетворения переполняет меня. Я словно шар, наполненный водородом. Можно к полотку взмыть, но можно и сгореть, если кто-то чиркнет сдуру спичкой.
      Я разрезаю ножницами бинты на его ногах. Я ослабляю натяг удавки, вытравив около метра шнура с крюка. Затем – усаживаю своего палача на диван и сажусь рядом, обняв его за плечи. Руки ему освобождать не рискую – не справлюсь с двоими, если они дружно взбесятся. Силы мои не те, нацеленность моя – уже не та…
      – Ну отчего же всё наперекосяк, – возражаю я. – Такую жену сумел отхватить! Жил бы и радовался.
      – Спасибо тебе за Русских, – вдруг говорит он. И плачет.
      И я вдруг тоже пл А чу…
      Откуда только слезы взялись в смертельно обезвоженном организме? Священные капли влаги орошают мои стекленеющие глаза. Ком в горле пропускает несколько всхлипываний. Какое блаженство, какой подарок – перед самым Уходом. Мы сидим, сцепившись телами, как сиамские близнецы, и плачем – каждый о своем…
      «Спасибо за Русских…»
      Ради этих слов стоило сделать все, что я сделал!
      – Твоя Идея, хоть и пишется с прописной буквы, готова осчастливить не только философов, – бросаю я в воздух жестокие слова.
      – Я знаю, Дим А с, знаю. А у тебя какая идея? Дзен?
      – Дзен – не идея. Это состояние души. Это отрицание всего и одновременно утверждение всего.
      – Запомню. Спасибо тебе, Дим А с.
      – Откуда у тебя брали кожу для пластической операции? – спрашиваю его, как брата. – Почему не с задницы?
      – С поясницы, – легко и естественно отвечает он. – И еще с боков, где ребра. Задница у меня тогда в прыщах была, да и родители почему-то воспротивились.
      – А конфету как ты исхитрился изготовить?
      – Конфета – ерунда, – дергает он плечом, словно отмахивается от глупого вопроса. – Я же из семьи врачей, если помнишь… Да и с женой ума поднабрался, она ведь тоже… из этих… Я очень виноват перед тобой, Дим А с.
      – Не надо, Щюр. Ей-богу, не надо, я же тебя простил. Ты – всего лишь орудие, рукоять которого так далека от наконечника, что вообразить это расстояние страшно.
      – А ведь я наврал тебе, – усмехается он, ворочая затекшей шеей. – Помнишь, когда сказал, что раньше ты не был подлецом? Ох, каким же подлецом ты был, Дим А с… Мне рассказывали, как один твой коллега, учитель истории, попросил тебя отредактировать новый, еще не изданный учебник истории, который он сам написал. Дал тебе рукопись строго конфиденциально и даже деньги за работу готов был заплатить. Ну, и что в результате вышло?
      А что такого вышло, с трудом припоминаю я. Тот бойкий карьерист, если не ошибаюсь, в главе о Древнем Китае позволил себе выставить императора Ву в недостойном, карикатурном виде. Вдобавок он не отразил влияния чань-буддизма и шаолиньских монастырей на культуру народов Китая да и всего Дальнего Востока. Возмутительный непрофессионализм. Делом моей чести было уведомить об этом казусе вышестоящих товарищей…
      – …Ты ведь не просто переправил рукопись в ГорОНО и сделал это не то что без разрешения, даже без уведомления автора! – продолжает Щюрик, увлекаясь. – Ты ведь дал ее почитать именно тому чиновнику, который, как ты достоверно знал, был личным врагом твоего историка. Славная получилась интрига.
      – Зато всякие глупости в печать не попали, – не могу я не возразить.
      – Человека пинком под зад на очередной аттестации… Ты совершаешь подлости, Дим А с, в полной уверенности, что сражаешься за правду.
      О чем он, удивляюсь я. О себе, о своей ситуации? К чему была эта притча – этот, с позволенья сказать, коан?
      – Моралист Барский, – морщусь я. – Думаешь, не знаю, как ты звал меня «шибздиком»? За глаза, конечно. Я это знаю и совершенно по этому поводу не волнуюсь, как не волнуюсь, например, когда соседский таракан приползает ко мне в гости. Я просто снимаю с ноги тапок…
      А ведь он о том, догадываюсь я, что, по его мнению, кое у кого полностью атрофировалось чувство вины. Не будем тыкать пальцем, у кого… Вот это да! Тайная ненависть ко мне, которую Барский столько лет вынашивал в уродливом сердце, оказывается, приняла не только форму отравленной конфеты, но и расплющила его здравый смысл. Оно и понятно, должен же он как-то оправдать свой поступок? Вот скрытый комплекс и подсказывает: Клочков – подлец, Клочков не способен увидеть содеянного им зла.
      Плевать. Оставим в покое психоанализ, оставим в покое проблему относительности зла и добра.
      Как же их всех жаль! Как же не хочется лишать этих трех существ той единственной вещи, которую они еще не потеряли – их собственной Реальности. Щюрик Барский, его жена Ида, их ребенок Леонид…
      Но!
      Сказать мне, что я – без чувства вины? Да жил ли я хоть одну минуту без этого чувства?! Без этой воронки, которая утащила мой разум на самое дно Мудрости. И за что бы, спрашивается, Мiр так страшно казнил меня, будь я невинен?
      – Мне больше нечего рассказать, честное слово, – осторожно напоминает о себе Щюрик. – Ты что-нибудь решил?
      Я снимаю руку с его плеча, отодвигаюсь и отвечаю по возможности спокойно:
      – Сейчас позвоню Вите.
      Затем поставлю точку в этой затянувшейся истории, добавляю мысленно.
      Точку познания Истины…

    В центре воронки (Катарсис)

       …Вечное чувство вины – это палач, искусство которого превосходит даже умельцев из Древнего Китая. Казнь, растянувшаяся почти на два десятка лет – что может быть изощреннее?
       Но всякая казнь когда-нибудь кончается. Радуйся этому, смертник…
       И ты, Щюрик, и твоя жена, и твой сын уже покаялись. Моя очередь. Сдохнуть без покаяния – дурной тон, братья и сестры. Тем более, если Причина Всего – настолько проста. Начало нынешних суток, которые так скоро для нас закончатся, лежит далеко в прошлом. Помню, я болел и никак не мог поправиться…
       В классе, кажется, девятом. Всю четверть пропустил, в школу не ходил. Точные даты по молодости да по глупости забываются, когда не придаешь им должного значения. Мы с тобой снова тогда сдружились, изредка встречались – подальше от родительских глаз. Сидели, помнится, в каком-то уличном кафе и поедали одну сосиску на двоих. Макали в солонку и откусывали с разных концов. В тот же вечер – вот совпадение! – я слег с пищевым отравлением. А тебе – хоть бы хны…
       Отравление – ладно, прошло через день, зато неожиданно началась ангина. И закрутилось-завертелось! Болезнь оказалась затяжной и плавно перетекала из одной формы в другую: ангина, тяжелый бронхит, снова ангина, снова бронхит. Конца-края моей немощи было не видно: неистребимые микробы закатывали в ослабевшем организме пир за пиром. Теперь-то ясно, что корень тех неприятностей – в бездумном применении антибиотиков, кои я пожирал килограммами по указке участкового педиатра (жлоба по повадкам и двоечника по сути). И начались эти неприятности несколькими месяцами раньше, в период борьбы с фурункулами, но мне-то, девятикласснику, откуда знать о таких вещах? Черт, думал я, полный отчаяния, неужели это ты, Щюрик… ведь лучший друг! Почему я слег, а ты – нет? Подсыпал что-нибудь в солонку, пока я девчонок проходящих разглядывал… подшутить, наверное, хотел… нет, думал я, не может быть, не бывает такого…
       Никогда я не спрашивал тебя ни о той злосчастной сосиске, ни о солонке. И не спрошу, потому что понимаю – ерунда все это… впрочем, я отвлекся.
       Мать моя тогда работала по сменам: трое суток – утро, трое суток – день, трое суток – ночь. Уставала невероятно, сон разрушила, сама полубольная стала. А тут вдобавок – сын из постели не вылезает… Я все это видел, как бы она ни бодрилась. И усталость ее, и растерянность, и депрессию.
       Что касается моей депрессии, глубина которой увеличивалась с каждой неделей, то она требовала, очевидно, отдельного лечения, только кто же заметит и забьет тревогу по поводу эмоционального состояния подростка? Не участковый же педиатр? Я лежал, смотрел бесконечный телевизор, иногда пытался читать, когда температура позволяла, а в голове моей таяла надежда на то, что финал этого лежания будет счастливым… Я был для матери обузой. Страшной тяжестью я был, которая незаслуженно легла на ее сгорбленные плечи. С каждой неделей я понимал это все более отчетливо.
       И вдруг я подумал… только подумал, всего лишь предположил! Никаких подозрений, ничего конкретного! Язык не поворачивается сказать… что, если маме надоест за мной ухаживать? Что, если ей УЖЕ надоело? Но тогда… что тогда? Как ей избавиться от ребенка, который никогда, понимаете – НИКОГДА не поправится?!
       Вспоминалась почему-то бледная поганка, которую я скормил простодушному алкоголику. Это воспоминание, казалось бы, никак не было связано с моими бронхитами и ангинами и, тем более, с внезапно возникшими страхами… и все-таки было как-то связано.
       Страхи мои…
       Я возвращался мыслями к тебе, Щюрик, и недоверие, возникшее столь внезапно (к кому? к лучшему другу!), тянуло рассудок в бездну. Совершенно нелепые подозрения – да, уже подозрения! – сводились к тому, что моя собственная мама решила меня… отравить. Лежа в комнате, я старался контролировать, что происходит в кухне, когда она готовит еду. Во-первых, с помощью слуха, во-вторых, с помощью внезапных выходов в туалет. Не может быть, непрерывно уговаривал я себя, что за чушь? «Мудь, легкий бред», – как выражался впоследствии Неживой…
       Для начала я категорически отказался от супов. От любых, от всех без разбора. Далее, когда мама приносила мне в постель еду, чего только не придумывал я, как только не изощрялся, чтобы она первой попробовала из моей тарелки! Не попахивает ли картошка плесенью, не кислая ли сметана? А почему опять яичница «глазунья»? Не желаю «глазунью»! (В жидком желтке, как мне казалось, особенно легко было спрятать отраву.) «Ты же всегда любил яичницу», – огорчалась мама моим капризам, однако уносила забракованную тарелку обратно… Особенно трудно было с жидкостями. Чай слишком горячий, заявлял я. Проверь сама!.. И мама послушно отпивала из чашки. Морс холодный! – и она прикладывалась к лечебному питью губами… Ужасающая раздвоенность требовала колоссального напряжения творческих сил. С одной стороны – сам же не веришь своим страхам, с другой – боишься, и все тут! С одной стороны – не можешь никому признаться и даже вида подать стыдишься, с другой – каждый прием пищи превращается в страшный спектакль, где игра в жизнь и смерть идет всерьез. Разум против подсознания… Вспоминать эти недели – невыносимо.
       – Мама, – однажды не выдержал я. – Ты хочешь меня отравить?
       – Что? – не поняла она. – Каша не нравится?
       Якобы не поняла…
       Я слышал потом, как она плакала. И с работы трехсменной на той же неделе ушла. Раза в два потеряла в зарплате. Начала звать меня на кухню, когда едой занималась – дескать, ей в одиночестве скучно. Я видел весь процесс приготовления пищи своими глазами, а потом ел – с полузабытым чувством удовольствия. Я к тому времени уже ходячим был, организм брал свое. Вероятно, та самая психическая раздвоенность мобилизовала защитные силы на борьбу с реальным противником. Страх смерти, даже такой нелепый, подтолкнул волю к жизни – и болезни были побеждены. И «мудь» была побеждена. Нескольких дней после моего безумного вопроса не прошло, как я искренне удивлялся: неужели я мог ТАКОЕ подумать о матери?! «Мама, ты хочешь меня отравить?..»