И Алексей Николаевич это отметил про себя и решил, что будет держать себя в руках, что пусть Анна распускается, он же – все! Сорвался один-единственный раз.
   – Аня! – сказал он ей мягко. – Ну что – мы первые? Мы хорошо жили…
   – Да что, я тебя держу? – закричала она. – Держу? Да ради Бога, хоть сейчас. Собрать чемодан? Собрать? Уходи!
   – Ты глубоко права! – продолжал он миролюбиво.– И я бы не смел поступить иначе, как ты мне предлагаешь, не будь у меня очень хорошего для тебя варианта. Ты Должна понять… Квартиру-то давали мне…
   – Это квартира дочери. А там, где она, – там и я. Понятно я объясняю? Никуда мы отсюда не уедем.
   – Великолепная квартира… Рядом Сокольники…
   – Тоже мне Елисейские поля, – засмеялась Анна и спросила: – Так собрать чемоданчик? Могу и два…
***
   С той минуты, как Алексей Николаевич подавился матерщиной, а Ленка хлопнула дверью, с той минуты, как Алексей Николаевич стал говорить приторно-медовым голосом, Анна поняла, что он не уедет из этой квартиры. Так как и она не уедет, то выход у них один – в конце концов остаться вместе. Она почувствовала, что так все и будет, будет изнурительная склока, вражда, ненависть, и надо будет все это вынести и пройти назад всю искромсанную и истерзанную дорогу к тому самому состоянию, в котором они были в день скандала из-за проклятых полов. (Интересно, как было бы, согласись она перестилать пол паркетом?)
   Поэтому надо, чтоб никто ничего про их отношения не знал, надо предупредить Ленку, и зря она сама ходила в райком, хоть никаких «следов» она там не оставила – все равно зря. Надо пойти к этой инструкторше, сказать, что они с мужем разберутся сами.
   «А что если на самом деле забрать чемодан и уйти? – подумал в этот самый момент Алексей Николаевич. – И снять где-то комнату, да и квартиру можно».
   Какой-то леденящий ужас охватил его при этой мысли. Вспомнились «семь квадратов», в которых он жил до двадцати лет, коридор с велосипедами, корытами, сундуками, специфический, ничем не перебиваемый запах коммунальной кухни, туалет с сиденьями на гвоздях. У них каждая семья имела свое «персональное» сиденье. Гостям говорили: «Наше – слева», или «Наше самое круглое». Все это казалось нормальным. В мыслях не было видеть в этом что-то ужасное, и ни у кого никаких комплексов неполноценности по этому поводу не развивалось.
   Все они были вполне полноценные. Полноценные нищие. А вот представил себе ситуацию, что он может вернуться куда-то в коммуналку или даже в хорошие условия, но квартирантом, – и он почувствовал ужас. Можно даже повторить – леденящий ужас. Вот, правда, Федоров ушел, вернее, не ушел – уехал. И уже снова построил квартиру. Ловкачи эти фотографы. Они в темноте не снимки печатают – деньги. Ну и Бог с ними, никогда он чужих денег не считал, считать не будет, но и уйти так просто с чемоданом не уйдет. И к Вике не переедет, прав приятель – это стать примаком. Он уже старый для таких экспериментов, и у него есть квартира. Им полученная, им выстраданная.
   Как он бегал тогда за справками, быстрей любой машины. Он чувствовал тогда в себе мотор, который давал ему и скорость, и силу, и уверенность. Он хотел эту квартиру и получил. В конце концов ничего у него больше не было в жизни, за что пришлось бы ему так побороться. Все приходило естественно и нормально. По конкурсу прошел в полиграфический институт. Облюбовал в пединституте на вечере девушку, и она вышла за него замуж. Получил назначение в издательство и медленно, но верно стал расти по службе. От девяноста (девяносто раньше) до двухсот пятидесяти. За квартиру же он дрался. Как он тогда бегал, искал стариков, которые могли бы подтвердить, что мать его строила метрополитен. Нашел-таки! А Анна говорит – уходи. Это ж какую надо совесть иметь – предложить ему такое!
   Через несколько дней с неимоверным грохотом поднялась к нему в клетушку Ленка. Вид у нее был, по его определению, «нагловатый». Все на ней как-то висело, телепалось, лицо у нее было жесткое, холодное, и Алексей Николаевич приготовился к самому худшему, ну например: «Твои вещи внизу – у проходной, забери, пока не утащили».
   – Я уговорю мать переехать, – сказала она каким-то отвратительно чужим голосом. – Но у меня условие…
   Он слепо смотрел на нее, а мозги его – тяжелые, застывшие, как ореховые зерна – не могли переработать такую простенькую и легкую информацию: Ленка его спасает. Ржаво и вяло поворачиваясь в очугуневшей голове, мозги выдавили не мысль, а эмоцию (дело ли это мозга вообще?): «Что ж, дочь мать предает?» Но он спохватился и вслух спросил по существу:
   – Какое же?
   – Простое, – ответила Ленка. – Ты покупаешь мне машину.
   – На что? На какие деньги? – закричал Алексей Николаевич.
   – А это меня не касается, – сказала Ленка и встала. – Если у меня будет машина, я уговорю мать, и мы съедем. В твои вонючие Сокольники.
   – Были бы у меня деньги, я вступил бы в кооператив, и разговоров бы не было. Ты-то знаешь мои доходы?
   – Я не буду с тобой это обсуждать, – сказала Ленка. – Мне нужна машина…
   – Зачем? – закричал Алексей Николаевич. – С каких пор у тебя эта идея?
   – Слушай, – сказала она. – Ты хочешь остаться в квартире? Мать готова стоять насмерть, а я тебе предлагаю выход.
   И она ушла, грохоча по лестнице.
   Мысль о том, что это какой-никакой выход, так и не пришла ему в голову – на что он купит машину? У него на сберкнижке пять рублей, все, что осталось после переезда, ремонта, похорон. А было три тысячи. Еще от бабушки. Она когда-то завела на него книжку и складывала на нее по мелочи. Как все потом пригодилось! Нет, об этом – чтоб обсуждать Ленкино предложение – не думалось. Всего его раздырявила сама Ленка этим своим желанием иметь машину. Он видел в этом вызов ему, Вике. Ну вроде как: у тебя любовница, а у меня машина.
   Это глупо, конечно, но таким казалось движение Ленкиной мысли, и он считал себя виноватым. Два последних года только ссорился, трандел что-то там о классической литературе, о Чехове особенно, потому что воображал себя Гуровым, а Вику – дамой с собачкой? И вот чем все обернулось – предательством матери, какая там Анна ни есть, она мать, и ей в голову не придет, что Ленка готова вступить с ним в сделку против нее.
   Так вот, сбивчиво, больше о предательстве, чем о машине, он все и рассказал Вике.
   – Ну что ж, – сказала она, закусив губу, – это несколько неожиданно, но это можно обсуждать.
   – Как? – закричал он. – Что тут можно обсуждать? Девчонка, соплюха! Ты бы видела ее! Машину ей захотелось! А деньги? Она об этом подумала? Что я – пойду воровать?
   – Большие деньги, – вздохнула Вика. – И все-таки, все-таки… Леша! Это выход! У меня немножко есть, возьмем взаймы… Подумай, деньгами мы купим покой и решение вопроса. Да ничего за это не жалко, поверь мне!
   – Да я же не об этом! – закричал Алексей Николаевич. – Я же о девчонке!
   – А что девчонка? – улыбнулась Вика. – Все равно скоро она от вас уйдет. Так пусть уйдет сильной, с машиной. Это, знаешь, как ей придаст уверенности. Совсем другая вырабатывается психология.
   – Это-то и страшно, – сказал Алексей Николаевич.
   – Ничего страшного, каждое поколение утверждается по-своему. Они будут ездить с матерью по магазинам, будут презирать всех пешеходящих и перестанут к тебе цепляться. А мы выплатим долг. И очень скоро. Я умею отдавать долги.
   «Она не хочет со мной говорить о том, что Ленка поступает отвратительно, чтобы меня не огорчать, – думал Алексей Николаевич. – Мне же не все равно, какая она уйдет от меня. Она и так ужасная, но не думал, что это все, конец, точка. А этот ее приход – конец и точка. И предательство матери, и нежелание считаться с возможностями, и просто цинизм…»
   Он не мог уйти от этих мыслей, а тут еще это треклятое воспоминание о лице Ленки тогда, в коридоре, когда он неожиданно открыл дверь. Значит, не вся вышла девочка, девчонка, значит, было в ней что-то хорошее, родное, из того времени, когда он водил ее за ручку и она требовала:
   «…Познай, почему рыбы не летают, а птицы не плавают. Познай!», «…Познай, почему глаза – два, уха – два, а нос один и рот один».
   «Познай! Познай!.»
   «Будут ездить по магазинам на машине и презирать пешеходящих». Неужели так все просто и так утверждается их поколение? Но что значит – просто? Денег у него нет? Хочет денег… Тугриков… А были бы? Что он перестал бы тогда думать о Ленке? О том, как она вошла и сказала: «Есть условие…» Миллионом рублей не замуровать ему это видение. Миллиардом…
***
   Мысль обратиться к Федорову пришла Вике сразу. К кому же еще? Она ждала у перехода, испытывая неприятное чувство от того, что она стоит, а он приедет на своей машине. Раньше ей было приятно ждать его, а потом нырять внутрь и хлопать осторожненько дверцей, и снимать с чехла несуществующие пылинки…
   Ленка – не дура. Ив общем, она права. Так и надо – уметь в крушении не растеряться. Она не растерялась, она ухватывает то, что может и на что имеет право. Зря Алексей городит вокруг этого черт знает что… Это действительно выход, материально тяжелый для них, но не смертельный. У нее есть на книжке две тысячи. Надо будет продать хрустальный штоф с двенадцатью рюмками. По нынешним ценам это еще столько же… Три тысячи она попросит – Федорова, вон он едет, своей излюбленной вихляющей манерой. Никто так не ездит, только он, и ни одного случая неприятностей с милицией. Вихляет аккуратненько и осторожненько.
   Федоров распахнул дверцу, и она нырнула внутрь и сразу ощутила, что машина чужая. Пахло какими-то странными духами, не французскими, не арабскими, примитивными, но с каким-то таким оттенком, что она бы купила. «Не буду спрашивать какие», – решила Вика.
   – Куда поедите, Манефа? – спросил Федоров. – Что у тебя стряслось?
   – Никуда не поедем, – ответила Вика. – Если можешь, постоим и поговорим.
   Он отъехал от перехода, встал за газетным киоском и повернулся к ней. Каждый раз, когда он к ней так поворачивался, она думала: какой он потрясающе некрасивый с этим носом шляпочкой и как этот его нос его никогда не портит. И сейчас она подумала об этом же. Некрасивый, а ничего его не портит. И непроизвольно вздохнула, что так думает до сих пор. Надо же иначе! Вот урод так урод, что за нос, что за рот, и откуда такое чудовище?
   – Как твои дела? – спросила она.
   – Дела? – переспросил он. – А какими им быть? Украшаю землю картоном… Ты меня прости, Сулико, но у меня со временем туго… Так что давай решающую мизансцену…
   – Я так не могу, – сказала Вика. – Я хочу знать, что у тебя и как, чтоб обращаться к тебе с серьезным разговором…
   – Ой, – засмеялся Федоров. – Ой! Ну считай, что ты сделала анестезию и я уже все восприму… Что случилось?
   – У меня все в порядке, – ответила Вика. – Собираюсь замуж за Алексея… Ты его знаешь…
   – Осторожненький и вежливый господинчик… Нижняя часть лица у него бабья…
   – Ты же никогда не был сволочью, – сказала Вика, – зачем же ты так?
   – Господи, Адель! – воскликнул Федоров. – Ты о чем? Я ж о внешнем образе… Я ничего против него не имею… Порядочный мужик… Рад за тебя!
   – Мне для счастья нужны деньги, – засмеялась Вика.
   Федоров полез в бумажник. Так все просто и так на него похоже. Надо – ради Бога!
   – Сколько тебе надо для счастья? – спросил он.
   – Три тысячи, – ответила Вика.
   Он спрятал бумажник и почти серьезно – что для него редкость – посмотрел на Вику.
   – Извини, – сказал он. – Такая сумма мне не по зубам.
   – Ну, конечно! – возмутилась Вика. – Всю жизнь я брала у тебя по мелочи… А тут… Где уж сообразить?..
   Она вдруг почувствовала, что готова, способна, хочет, жаждет наговорить ему кучу гадостей, начиная с того, чем это у него в машине пахнет? Пачулями какими-то… И кончая тем, что сам-то он может себе позволить и два кооператива, и машину… Вовремя сообразила, что в одном из этих кооперативов сама живет и знает ведь, как ему достаются деньги за работу, которую он называет «украшаю землю картоном». Она поперхнулась, а Федоров – нос шляпочкой – сделал вид, что ничего такого, что она могла ему сказать, и не ожидал. Просто нужны бабе деньги, она и психует.
   – Не могу, – сказал он. – Моя скоро рожает. И у нее не все в порядке. Уже три месяца держу ее в больнице, и мне это стоит… И я готов все это умножить в десять раз, лишь бы у нее все окончилось благополучно.
   Вика больше ничего не слышала. Если был способ перебросить ее из одной температуры в другую, то это можно было сделать одной фразой: «Моя рожает». Его рожает…
   Шевелились федоровские губы, складываясь в странные слова «гемоглобин», «токсикоз», «эклампсия», импортные слова, дорогие, но ему никакой цены за них не жалко, только б чтоб их не было.
   – Ну и хорошо! – резко сказала Вика. – На нет и суда нет. Поищем в другом месте. – Она прямо выпорхнула из чужой машины как из своей, и пошла, покачивая сумочкой, делая ему торопливое «до свидания» ручкой. Торопится женщина, вся жизнь у нее такая, прости, мужчина, что не дослушала про твои беременные дела!
   Смотрел ей Федоров вслед, положив подбородок на руль, и думал о том, что когда-то он любил эту женщину. Это чепуха, когда говорят, что любить можно один раз. Сколько угодно! Просто каждый раз это совсем другая любовь, и может статься, что той, которая нужна тебе, чтоб уже с ней и умереть, у тебя никогда не будет. Любил он Вику, хотел ее, строил с ней дом на всю жизнь, пока однажды вдруг не почувствовал, что ни одним вколоченным гвоздем он не прибит. Бил, старался, вгонял по самую шляпку, а выйти может без единой царапины.
   Он все ей тогда оставил, потому что чувствовал себя виноватым за эту свою непоцарапанность. Он ведь видел, что у нее не так, что она-то пробита насквозь… Странная она женщина, Вика… Потом он нашел ей определение – сформированная. Но это потом, когда он уже встретил свою Соньку. Ни разу не назвал он ее ни Дуней, ни Манефой, ни Сулико… Он знал, что Вика однажды специально приходила на нее смотреть в ее математический институт. Он… вообразил себя Викой и ее глазами увидел Соньку. Вика должна была быть потрясенной. Сонька страшна по всем нынешним гостовским нормам. Никаких там особенных ног или рук. Никаких струящихся по спине волос, никакой сгруппированное™ в бедрах. Весь вид ее по принципу: какая есть, такая есть.
   Никогда раньше не было у него некрасивых женщин. Мимо просто обыкновенных он проходил. Сказал бы ему кто, что женщина, лодыжку которой он сможет обхватить двумя пальцами, станет для него всем. Что он будет плакать, заворачивая и одевая ее в разные почти детские вещи, что он запродастся отвратительной халтуре, чтобы ей только сделали очки, какие ей надо. Подчеркиваю: не оправу, а именно очки-линзы. Когда она сидит с ногами в кресле и держит перед самым носом книжку, наматывая на палец любую нитку, которую можно откуда-нибудь выдернуть, у него плавится сердце. Никогда не было этого раньше, никогда не бухало куда-то там в печенку превращенное в горячие капли его мускулистое, четырехкамерное сердце. Вика разве в чём виновата? Может, у ее будущего мужа от нее тоже плавится сердце?.. Он хотел бы этого… Он хочет для нее самого лучшего, потому что потому… Федоров вздохнул. А вот денег у него нет. Таких, как она просит, во всяком случае. Надо ему спасать Соньку, нет у него другого в жизни предназначения. Это с другими женщинами был у него другой интерес, эту надо спасать. С той минуты, как он ее увидел, услышал ее спотыкающуюся на согласных речь – она из Западной Украины и говорит с каким-то невообразимым акцентом – украинско-молдавским, – так вот с той минуты, как он ее увидел и услышал, он готов зависнуть над ней, чтоб защищать от всех и вся. С Викой он строил дом, возводил его, украшал его, а Сонька делает ему дом там, где в эту секунду находится… В купе ему с ней дом, в машине дом. В метро дом. «Ах, какой я слюнявый! – подумал о себе Федоров. – А мне ведь надо доставать сырую телячью печенку, а где ее достанешь о сю пору? Где находится этот лох теленок, у которого я смогу склевать печень для Соньки?»
   Он остановил машину возле автомата и стал звонить подруге Соньки из института, которая обещала смотаться в свой библиотечный день в деревню к родителям и пошуровать там насчет сырой печени. В институте ему просто прокричали в трубку: она поехала, поехала! Растроганный до нечеловеческой мягкости Федоров вернулся в машину и полез за сигаретами. Вместе с пачкой вынулся бумажник: близко он его положил, когда хотел дать Вике, ну, полета, не больше, взял бумажник, раскрыл и сквозь целлулоидное окошко на него посмотрела очаровательно глазастая женщина, с короткой стрижкой, большим, иронически улыбающимся ртом, ну абсолютная некрасавица, но лучше которой природа ничего не сочинила. Это была точка зрения Федорова. Он на ней не настаивал, потому что был по сути своей плюралистом и допускал существование других точек зрения. «Лапочка ты моя! – подумал он вслух.– Солнышко мое! Господи! Пошли мне все ее хворобы и неприятности!» Так он молился уже три месяца, молился всюду и постоянно. «Господи! Что мне сделать, чтоб она была здорова?»
   Он никогда не думал о ребенке, которого в принципе хотел, он не позволял себе о нем думать, потому что готов был без размышления пожертвовать им ради Соньки. Как же можно в такой ситуации думать о нем? Кайши мыслями?
***
   "Вика завернула за угол и позволила себе согнуться в три погибели. Так согнувшись, будто от резкой боли в животе, она постояла, и уже какая-то женщина из тех теперь редких, которые бросаются на помощь, переложив сумки из рук в руки, ринулась к ней, но Вика улыбнулась, кивком поблагодарила за порыв и, выпрямившись, пошла дальше. «Она рожает…» Эта новость ее согнула.
   Не потому, что так уж она хотела ребенка, а он у нее не завязывался по причине какой-то там патологии. Она была не из тех женщин, которые при виде младенца распускают слюни и превращаются в идиоток. Нет! Но когда Федоров ушел и она безжалостно и без анестезии устроила ревизию всей их жизни и не нашла причины, по которой так вот враз нужно было собрать чемодан и убежать от нее на частную квартиру, она не думала тогда о ребенке. Вот, мол, был бы… Не говорили они об этом с Федоровым, нет его и нет, даже лучше, что нет, потому что многое другое надо… И не сказала она Федорову, что была у гинеколога, и тот ей прописал процедуры, и она принимала их, но это было ее дело, в которое она не считала нужным вводить мужа. Потом их надо было делать повторно, но она уже не пошла, потому что как раз тогда они что-то затеяли в квартире и что-то с Чем-то не совпадало по времени. И теперь вот в согнутом состоянии Вика выдавила мысль: Федорову нужен был ребенок! Хоть от кого, даже от этой его красотки, на которую она ходила смотреть специально. Вика хотела быть объективной и искала, что
   там запрятано в ней, но увы… Невзрачная женщина с печатью кандидатской степени… Ум, интеллект, ирония, сатира – это все, будем считать, есть. Ничего глазки, хоть их за очками не видно… Но в целом… Что ни надень, вида никакого… Она успокаивала себя тогда этим, городила всякую чепуху, что не может это не иметь значения для Федорова, который до своего картона был все-таки приличным фотокором… Значит, должен принимать красоту, видеть ее во всяком случае…
   Думая о той женщине, она не могла не думать о себе, сравнивала, находила себя лучше. Не в кандидатской же степени дело. Федоров, наоборот, всю жизнь проповедовал идею, что женщину образование только испортило. И то, что она не могла понять, а понять хотела, оказалось, горше самого фактам что Федоров ушел. А теперь вот разъяснилось – ребенок. Почему же он ей ничего не говорил? Почему они обходили эту тему, и она была ему даже благодарна, а когда ходила к врачу, то думала, что, может, это и не нужно, а на всякий случай пусть лучше полечат… Потом же выяснилось, что хорошо, что она не долечилась, – это когда у них началось с Алексеем. Будто жизнь специально приспособила ее патологию к такого рода ситуациям. «Я рожу от него! – решила Вика. – В конце концов мне всего тридцать семь… Я рожу назло Федорову».
   Бывает так, что человек, думая об одном, на самом деле думает о другом? Правильные мысли, в хорошие слова облаченные, выстукивает телетайп мозгового центра, а под всем этим другое – разное – без слов, без знаков препинания, нечто бесформенно-иррациональное. Ленка… Ленка… Ленка… Порядочные мужики от детей не уходят… Женщина рожает, и все… А мужику надо не им рожденное полюбить… Это им важно. Та еще только беременная, а он сколько слов выучил… Детей не разлюбляют… Это другая любовь… Вот скажет ему Ленка какие-нибудь слова…
   Вика поняла, что Ленка – главная ее опасность и что надо что-то делать, делать… Господи! Какая это малость – покупка машины! Надо доставать деньги, надо!
***
   Анна пошла в райком предупредить инструктора, чтобы та – ни-че-го… Если в том предыдущем походе свою позицию она считала праведной и неуязвимой, то сейчас ей было ясно: она может произвести впечатление истерички, а это ей ни к чему. Поэтому Анна собрала все силы на то, чтобы выглядеть спокойно и достойно, а потом так получилось, что, настраивая себя на правильный вид, она придумала себе и внутреннее состояние, по которому ее явление в райком будет выглядеть естественным, а может, даже и благородным. Она придумала болезнь мужа, которая заставляет ее все если не прекратить, то приостановить свои претензии. Есть вещи, когда личные обиды и тэ дэ и тэ пэ…
   Она столкнулась с инструктором в коридоре, та бежала куда-то по своим делам, но Анну заметила раньше, чем Анна ее. Видела, как осторожно ступает та по ковровой дорожке, будто боится упасть. Она не знала, что Анна всегда по дорожкам ходит осторожно: когда-то в доме отдыха она сломала ногу на дорожке, которую положили прямо на хорошо натертый паркет, а она бежала, ну и навернулась – будь здоров!..
   Эта осторожность, бережность, с которой Анна шла, вызвали у инструктора раздражение, потому что то состояние обреченности, с которым она вышла на работу, не только у нее не прошло, но и усилилось. Живые, здоровые люди, которые шли и шли к ней, являли собой то будущее, в котором она себя не видела. Она уже не могла не сверять все их требования, просьбы, жалобы, всю свою собственную беготню с бумажками вот с этой самой «жизнью-смертью», которая в нее проникла. Как объяснить людям, что все чепуха по сравнению с тем, что ты можешь уйти враз навсегда?
   Но она не имела права так говорить с людьми, она должна была проникаться их глупостями, и вот одна из этих глупостей вышагивает сейчас по дорожке и будет сейчас что-то плести ей про мужа. Да пусть он катится на все четыре стороны! Да уйди сама, наконец, ты же здоровая!
   – Я к вам на минуточку, – сказала Анна. – Даже не надо в кабинет. Помните, я к вам приходила? Так вот, считайте, что этого не было…
   – Мир, лад и Божьи одуванчики? – зло спросила инструктор, потому что еще не успела перестроиться на другую ноту, очень уж неприятна была ей Анна, казалась ей и хитрой, и лживой, а главное, здоровья в ней было на тысячу порядочный людей, самой же Анне она в порядочности отказала напрочь: порядочные по райкомам с семейными делами не ходят.
   Одуванчики Анну обидели. Что это за странный вопрос?
   – Он болен, – сказала она сухо. – Извините. – И она осторожно пошла назад, обижаясь все пуще: дошли до нее все отрицательные эмоции инструктора, и она почувствовала, что союзников у нее тут нет, что она тут не понравилась, значит, приходила зря. А может, все не так? Знают, например, тут историю Алексея и все на его стороне? Ничего себе стали порядочки! Рука руку моет.
   Инструктор вошла в кабинет, села за стол и набрала номер издательства.
   – Болен? – засмеялся секретарь парткома. – Да только что у меня был и сказал, что из пятьдесят второго размера переходит в пятьдесят четвертый. Я его журил, а он мне резонно отвечал, что много ест хлеба и не может без него… Знаешь, я сам не могу… Ну как можно суп без хлеба? А?
   – О супе мы потом, – сказала инструктор. – Значит, здоров, ну и слава Богу.
   – Лучше быть богатым, но здоровым, – прокричал секретарь в трубку, но в райкоме его уже не слышали. Инструктор не воспринимала эту поговорку. Она относила себя ко второй ее части, она была бедной боль ной, и только полный кретин мог ей это напомнить.
***
   У Алексея Николаевича все валилось из рук. Это верно, он был в парткоме по поводу новых немецких машин и зашел у них разговор о весе, машины так поставили, что между ними только мальчишкам бегать, а не солидным начальникам, и секретарь спросил, а не пробовал ли он есть проросшую пшеницу, говорят, убивает аппетит, а витаминов в ней тьма-тьмущая. Алексей Николаевич ответил ему, что все эти новомодные диеты ему противны, он лично любит хороший наваристый мясной суп, можно и с крупкой, только чуть-чуть, и обязательно с мягким хлебом. Целый батон может съесть. – А сердце не жмет? – спросил секретарь.
   – Из пятьдесят второго перехожу в пятьдесят четвертый,– засмеялся Алексей Николаевич. – Зажмет тут! И Не станет же он вкраплять в серьезный разговор о производстве или даже в несерьезный о супе свою тревогу о Ленке, об этом ее идиотском условии. Зачем девчонке машина? Ну, ладно, они – такие. Мы их сами разбаловали. Но знать же надо, что у отца никаких приусадебных участков со свежей клубникой нет. Что они с матерью сидят на своих честных зарплатах. Что они недавно ремонт делали в новой квартире. Что ей же недавно была куплена дубленка за четыреста рублей, мать отдала все свои отпускные и просидела все лето дома. Размышляя о Ленке, он ощущал себя в одном лагере с Анной и жалел Анну за этот пропущенный отпуск, хотя столько она наготовила тогда впрок, и варений, и солений, и маринадов. А дочь – предательница и это ужасно, хоть и получается, что именно так она становится его союзницей.