Весь день он был сам не свой, а вечером Вика потащила его в кино. Известный французский комик корчил рожи, верещал голосом какого-то советского артиста, все было глупо, бездарно и настолько поперек состоянию души Алексея Николаевича, что где-то в середине он не выдержал и предложил Вике уйти. Он увидел испуг в ее глазах и мгновенную готовность сделать так, как он хочет, и, уже пробираясь сквозь колени и смех, он понял, что так вот, не высидев до конца, он поступает первый раз в жизни.
   Он был воспитан – выхлебывать еду до донышка, кино смотреть до конца, книгу дочитывать до последней страницы. Анна иногда говорила: «Брось! Это же невозможно читать!» Да, невозможно, он уже это понял, но читал, потому что начал… А сейчас вот первый раз в жизни он уходит из кинотеатра, да еще с комедии, уходит, потому что еще минута – его бы вытошнило. Пришлось бы объясняться, что не пьяный и не
   больной, а такое у него сейчас состояние, что не понимает он, как можно смеяться, если кого-то рожей в суп… Что к нему вообще привязался сегодня суп? Судный день, что ли? Нет, судных дней не бывает. Бывает рыбный день и судный день. «Ничего себе параллелечка»,– подумал Алексей Николаевич и хотел сказать об этом Вике, но она была так сосредоточена и так бережно держала его под руку, что не сказал он ей про судный день.
   У себя дома она окружила его тем нечеловеческим вниманием, которое сегодня тоже было ему противопоказано, как и комедия. Вика напоила его чаем со слоеными пирожками, уложила на диван, пришла в невообразимом пеньюаре – сплошные красные кружева, легла ему на грудь, вся такая обворожительная и пахнущая – он теперь уже разбирался – самыми дорогими французскими духами.
   Странная это была любовь. Он все делал, как надо, но ничего не чувствовал. Он смотрел на их общее умение со стороны и вроде бы даже завидовал этому мужчине, который так ловко умеет обращаться с женщиной.
   Вика сказала ему: «Ты сегодня гениален», – а он усмехнулся, думал о том, что быть «гениальным мужиком» значит просто отключить сердце. Не больше.
   Ничто из души не ушло вместе с физическим облегчением, наоборот, пришла даже странная мысль о том, что человек настолько двойственен, что две его части временами просто могут не знать друг друга.
   Он был благодарен Вике за все ее старания, он любил ее в этот вечер так нежно и ласково, что она – осторожная ведь женщина – сказала:
   – Слушай, оставайся у меня. В конце концов мы ведь уже играем в открытую.
   Но он так стремительно вскочил и так суетливо стал завязывать галстук, что у Вики выступили на глазах слезы. И тогда он сел и обнял ее, краснокружевную, и стал успокаивать, потому что кого ж ему в жизни успокаивать еще? Кто у него еще остался?
   А когда он приехал домой и лег под свои палаши и сабли, тошнота, которая никак не отпускала, отошла. Отпустила. И хоть гремела в кухне кастрюлями противная ему женщина, а из комнаты Ленки раздавались чу-
   довищные вопли этой несуразной диско-музыки, ему именно тут было тихо, покойно. Только тут он мог жить. Может, действительно стоит собрать деньги для Ленки, чтоб решить этот вопрос? Чего он так сегодня всполошился. Как им хорошо будет здесь с Викой. Как она его любит, как все делает для него, это же счастье. И другого у него уже не будет. Он твердо решил подумать, у кого взять деньги, нельзя всю эту историю целиком и полностью перекладывать на плечи Вики.
   Он не знал…
   Он не знал, что, пока его тошнило от вида французского комика, у Анны с Ленкой произошел разговор.
   – Я думаю, – сказала Анна, – зря я так резко говорила с отцом. Да еще при тебе… Я прошу тебя: Не веди себя так, будто он тебе чужой. Есть у меня ощущение, что все обойдется…
   – И ты все это проглотишь? – закричала Ленка. – Всю эту историю?
   – Какая там история! – небрежно ответила Анна. – У всех у них когда-то такое случается… Перемолчим, доча, перетерпим…
   – Ты сошла с ума! Да разве можно такое перетерпеть? Ты что? – Ленка вскочила и, размахивая руками, поведала: они давно являют собой уродливое соединение. Оба в чем попало дома. Ничего не стесняются. Если это – семья, то ей – лично – никогда такой семьи не надо.
   – Мы же хорошо жили, – растерянно сказала Анна.
   – Хорошо? – Ленка просто вопила. – Вы – не семья, не люди… Вы ячейка чего-то там… Союз людей, вместе сжирающих пуды картошки, а в промежутках рожающих ребенка.
   Анна Антоновна так испугалась, что закрыла лицо руками. А оскаленная Ленка шла на мать, как танк.
   – Не прячься! Не прячься! – била она прямо по спрятанному лицу. – Ваше поколение все такое. Живете вместе, потому что две зарплаты больше, чем одна, потому что на одного не дают квартиру, потому что удобней иметь под боком противоположный пол. Да, да, да! И не говори, что жили хорошо. Всегда, всегда – деньги, деньги. Квартира, квартира… Сидите нечесаные и считаете копейки. Не считаете – так спите.
   Анна Антоновна вспомнила. Был такой случай. Они
   только сюда приехали, провода от коммуналки еще висели по стекам. Они тогда сидели втроем – свекровь была еще жива, – считали, во сколько им все это обойдется. У; нее, у Анны, был в руках карандаш, и она им машинально почесывала голову.
   – Что ты все чешешься? – спросила свекровь раздраженно. Анна тогда добродушно подумала: «Я ведь не раздражаюсь, когда она грызет ногти». И ответила весело, шутейно: – А я, граждане, еще сегодня не расчесывалась! Господи! Да что ж в этом такого? Они же весь день таскали барахло, машину им подали раньше времени на целый чае, и она ничего не успела. A потом перетаскали все и сели отдохнуть, а отдыхая, стали считать. Поэтому она так легко не рассердилась на свекровь, очень уж все было очевидно, неправедно с ее стороны.
   И тогда эта соплюха Ленка закричала: «Поди сейчас же причешись!» Вот тут они все втроем дружно поставили ее на место. «Матери будешь делать замечания?», «Сама ни за холодную воду, портфельчик принесла, и все!», «Научись себе трусы стирать, а потом указывать будешь!» Ленка разревелась, сбила их со счета, и они все пошли спать. Анна же тогда пошла в ванную и долго причесывалась, и на расческе у нее осталось много волос, и она вздохнула, но тут же утешилась: главное – они получили квартиру, вот приведут ее в порядок и можно будет заняться собой; Какая тут громадная ванная комната, и она повесит здесь зеркало во весь роет.
   Конечно, она забыла напрочь эту историю, а Ленка, оказывается, помнила.
   – …Такие семьи взрывать надо! Не сто же тебе лет! А для меня лично он давно не существует! Я его, конечно, люблю, как причину моего рождения…
   – Это раньше называлось отцом, – тихо сказала Анна Антоновна, выбираясь из воспоминания.
   – Ну, пусть, пусть! Отец, мать… Но если мне кто-то скажет, что меня создали, чтоб я тоже считала копейки, варила картошку, стирала белье, ходила на какую-то работу, где начальник – сволочь, коллеги – идиоты, а у всех одна и та же скука, то лучше вообще не жить! Я поставила ему условие – пусть он купит мне машину. Хоть что-то… И уедем отсюда. Я ненавижу эту квартиру… Вы растолстели в ней, как хрюшки.
   А папин кабинет я бы вообще сожгла. Развесил по стенке орудия мужской доблести и лежит под ними, как дурак…
   – Елена! – закричала Анна Антоновна. Ей хотелось сейчас, чтоб Ленка куда-то ушла. Она ничего не может сказать ей сразу, как не могла бы, наверное, с ходу ответить иностранцу… Что-то бы смогла, но главные, правильные слова все равно надо было бы искать в словаре.
   – …Такое мое мнение, – закончила какую-то очередную фразу Ленка, ушла к себе в комнату и включила на полный звук магнитофон.
   Анна Антоновна стала машинально мыть посуду, и только одна-единственная мысль сидела у нее в голове. И была она такой: Ленка ей не только не союзница, а врагиня. Как ей объяснишь, что отпусти, она, Анна, Алексея, то до гробовой доски быть ей одинокой. Не за кого в школе выходить замуж. Значит, одна, одна, одна… Это страшней страшного. А Алексея можно удержать, она это чувствует. Во-первых, он цепляется за квартиру, во-вторых, что бы там Ленка ни говорила, а возможность снять с себя постромки для современного загнанного человека вещь немаловажная. Это им, у которых все готовенькое, легко рассуждать о том, в чем человеку дома ходить. А человеку надо в рваные штаны влезть, в самую удобную рубаху, чтоб его отпустило… Она сама первым делом снимает с себя пояс с резинками, и шпильки из волос вытаскивает, и расстегивает верхнюю пуговичку лифчика. Это, может, и есть счастье – возможность расслабиться до последней клеточки. Она, Анна, нутром, потрохами чувствует: такое расслабление у Алексея только здесь. И надо перетерпеть. Сказать ему, что никуда она отсюда не тронется, ни на какие обмены не согласится…
   Она резко, решительно вытерла руки и пошла в комнату к дочери.
   – Еще одно слово отцу про машину, еще одно оскорбление в наш адрес – и считай, что ты круглая сирота и у тебя никогда не было ни отца, ни матери… Или как ты там говоришь? Не было причин для твоего рождения.
   То ли от неожиданности прихода матери, то ли Ленка все-таки была еще ребенком и ее этим можно было испугать, но она растерялась. Никогда она такой мать не видела – и ростом выше, и голосом гуще, а главное, мать защищала то, что на взгляд Ленки цены не имело. Но раз защищала, да еще так упорно, значит, было там что-то такое, что надо было защищать… Не ахти какая мысль, но в голову Ленки она пробилась.
   …Если есть на свете место, где тебя примут любую – наглую, глупую, беспардонную, то это твой дом. И надо быть полным, клиническим идиотом, чтоб его ломать. И ради чего? Ради машины! А я ведь думала, что ты не дура…
   Анна Антоновна хлопнула дверью и ушла в кухню, Ленка осталась переваривать материны слова, и вот в этот самый момент вернулся домой Алексей Николаевич, лег под свои орудия мужской доблести, почувствовал наконец себя спокойно и решил, что это спокойствие стоит машины. Он стал думать о том, у кого взять деньги, еще не зная, что проблема эта уже перестала быть актуальной.
   Утром он надел рубашку, выстиранную Анной, нашел в кармане свежий носовой платок, и чай ему подали, какой подавали обычно, крепко заваренный, в большой керамической кружке.
   – Тут мне Ленка вчера, – сказал он чуть смущенно, – выдвинула одно условие…
   – Я знаю, – ответила Анна. – Глупости все это. Где ты найдешь деньги на машину? Они же так подорожали… Она ляпнула и не подумала… Леша! – Анна говорила очень спокойно, даже ласково. – Не бери себе в голову всякие условия. Их нет. Если тебе невмоготу е нами – уходи. Я же не держу тебя. Разве ты не понимаешь, что это просто честно уйти, и все?
   – Это, наверное, не очень убедительно, – ответил Алексей Николаевич, – но мне, поверь, Анюта, нужны эти стены… Я к ним прирос.
   – А если я тебе скажу, что они мне нужны тоже? Ты вспомни, какая это была квартира и сколько битого стекла я вогнала своими руками в щели – от крыс…
   – Что ж, тебе крысы дороги? – неловко пошутил Алексей Николаевич.
   – Ну, считай, что крысы… Алексей! Ты свободный человек и можешь уходить на все четыре стороны. Это же, – Анна развела руками, – не твое. Это и мое, и Ленкино, и Ленкиных будущих детей.
   – То, что я тебе предлагаю, хорошо, – продолжал мирно Алексей Николаевич. – Квартира – конфетка…
   – Чего ж ты сам? – Анна почти восхищалась собой, что так ловко и правильно ведет игру, и даже жалела его, дурачка, у которого так все открыто, подставлено, что хочешь с ним делай…
   – Понимаешь… Это квартира ее мужа… Все его руками… Мне там тяжело.
   Еще бы!
   – А мне в квартире чужого мужа будет легко?
   – А ты сделаешь ремонт!
   – А ты? Почему ты не сделаешь ремонт? – Анна встала с чашками и смеялась, глядя на него, но не зло, а насмешливо, и он почувствовал себя побитым, потому что, как не анализируй ситуацию, а она, Анна, права тысячу раз, а он не прав… И это так очевидно, что даже сердиться на него нельзя, можно только посмеяться. И тогда он сказал то, что не должен был говорить:
   – Ты забываешь, что квартиру давали мне и моей матери…
   – С этого мы уже начинали, – ответила Анна. – Ты стареешь, глупеешь с этой женщиной, ты становишься посмешищем.
   И она вышла из кухни. Он остался сидеть над чашкой. Болела, ныла спина, видно, неудобно он сидел, хотелось вернуться в кабинет и лечь, но надо было торопиться на работу, и в передней они столкнулись с Анной, натягивая плащи. Потом она переобувалась и машинально ухватила его руку, и он вдруг почувствовал острое раздражение против нее. Чуть не сказал: «Чего хватаешься?» – но сдержался и ощутил вчерашнюю тошноту.
   – Как ты не понимаешь, что вместе мы уже не сможем! – сказал он ей.
   – Уходи же, уходи! – ответила она, но было неясно, торопит ли она его на работу или отвечает на его слова весьма определенным ответом.
   Было у Анны необъяснимое ощущение: еще чуть-чуть и вся эта история кончится. И она благодарила Бога, что ни с кем в школе о своих домашних делах не делилась. Намекнула подруге, учительнице черчения, что, мол, не принесла им квартира счастья, вроде бы хуже стали жить, на что та ответила, что в семейной жизни вообще нет понятия «хорошо», а есть понятие «терпимо», и что теперь, когда половина мужиков – пьющие, никто ее, Анну, не поймет, так как все знают: Алексей рюмку, две – не больше. И не бабник. «Не бабник же?» – строго переспросила подруга, глядя Анне прямо в глаза.
   – Да Господь с тобой! – ответила Анна. И не солгала.
   То, что у него с этой корректоршей, идет по другому ведомству. Его заарканили. Отличие женщин от мужчин, может, даже главное отличие, в том и состоит, что они арканятся с превеликим удовольствием. Эта женщина и сопротивляется, и комплексует, и убегает рысью, прытью, галопом, эти же идут прямо, на первое «Куть! Куть! Куть!»
   Вот его позвали, он и пошел. И если бы у нас было принято, как в Европе, иметь параллельные связи и ей, и ему, то ничего бы не было вообще. Но мы же Россия! У нас всегда все остро, будь то общественная жизнь, будь личная. Все на пределе, все на нерве.
   Анна пожалела – немного правда, ведь и ее бы это коснулось – о том времени, когда за такие вещи запросто могли выгнать из партии. Это, конечно, крайность, но что-то в ней было. Какая-то узда для безвольных и бесхарактерных, как Алексей. Теперь все не так. Она это поняла, когда сходила в райком: инструкторша ее возненавидела именно за то, что она пришла по такому поводу. Европейский стиль работы! Ну и пожалуйста! Она сама все сделает. И в первую очередь она покроет клеенкой – видела красивую такую в желто-синих квадратах, а каждый квадрат в коричневой двойной рампе, – так вот она оклеет такой клеенкой в кухне пол.
   Пусть он видит, что она не собирается двигаться с места. И палас большой закажет на дощатые полы, той самой родительнице. И чем лучше у них будет в квартире, тем труднее ему будет уйти. Он ведь прав. Он прирос к стенам. Интересно, а если бы это случилось, когда они жили в той, двухкомнатной квартире? Держался бы он за нее мертво? Но было странно вообразить себе, что такое могло быть там.
   Во-первых, свекровь. У, какая у нее была свекровь! Из первых комсомолок. Она бы не чикалась, она бы все поставила на свои места сразу. Мысль же – хорошо бы, мол, оказаться сейчас в той двухкомнатной квартире, но без всех ее нынешних проблем – в мозгу почему-то не задержалась. И Анна заметила это и несколько удивилась, но тут же, разобравшись в этом странном на первый взгляд феномене, сделала вывод: Алексеева история преходяща, как бы она ни кончилась, а хорошая квартира вечна. Ну не вообще, конечно, вечна, а для одной хотя бы человеческой жизни. Хорошо, когда стены стоят, высокие, кирпичные, три двадцать высотой.
   Уже когда подходила к школе, пронзительная, острая мысль пришла вдруг неожиданно: а если он все-таки уйдет? Она же сама ему все время долдонит: уходи, уходи! Надо будет с этим «уходи» поосторожнее.
   А Вика нашла деньги. Лежа ночью без сна, она все вспоминала эту торопливость, с какой Алексей убежал, когда она предложила ему остаться. Ведь она же сейчас рискует большим: во-первых, о женщине всегда хуже говорят, во-вторых, срок кандидатский у нее кончается, мало ли какой фортель выбросит его корова? А он убежал… Когда у них все начиналось, она не думала ни о чем серьезном, так, связь, и все. Она после Федорова во все эти дела бросалась как в омут. А потом он таксе встретил в доме отдыха, ошалелый какой-то. Бормотал, что жить без нее не может, про какие-то «бурые самолеты» рассказывал и спрашивал: «Ну как я мог без тебя, как?»
   Вот тогда у нее стали развязываться узлом завязанные после Федорова нервы. Она лежала на песке, плыла в море, стояла под душем, грызла яблоко, делала маникюр, пила вино и все говорила, говорила, говорила Федорову одни и те же слова: «Видишь? Видишь? Видишь, как я нужна… А ты думал ты один; взял и ушел? Ты посмотри на него, посмотри, красивый мужик, не то что ты… Нос шляпочкой…»
   Он ее вылечил, Алексей. Спас от чувства неполноценности. И она тогда сказала себе: «Я сделаю для него все, чего он захочет».
   Он захотел многого: «Выходи замуж». Это «многое» у нее было, и никто на это многое не покушался. Все ее разовые поклонники приходили, чирикали: «А у тебя, Витуся, клево! Молодец Федоров! Это его дизайн?» Алексей же стеснялся этого чертового дизайна, он не мог в нем долго находиться, не мог в нем жить, поэтому убегает от нее вечерами, не остается. И как бы не было ей горько, а ценит она в нем эту неспособность расположиться в чужом, как в своем. По нынешним временам это уже нечто рудиментарное, такая совестливость. Придя к мысли, что спасение их, как ни крути, а в деньгах на машину, она стала перебирать, к кому можно еще обратиться, и как не гнала она от себя вариант под названием «тетка», а пришлось-таки на нем остановиться.
***
   …Старая семейная вражда разделила сестер во времени на двадцать лет. Матери Вики было тогда двадцать три, а тетке двадцать восемь, и был это сорок второй год. Должна была родиться Вика, а тетка строго судила за это сестру. Нашла время и час! И хоть бы некому было сделать аборт – было кому! В лучшей по тем временам клинике сделали бы будь здоров, с анестезией. Тетка говорила – так пересказывала Вике мать уже потом: «Как можно награждать – чувствуешь, какое слово? – воюющее государство лишним ртом?»
   Мать молодец, сама родила и вырастила, отец в этом же сорок втором погиб, а сестре мать сказала: «Умирать буду голодной смертью – в дом твой не постучу». Мать умерла, когда Вике было двадцать один год и перед ней, испуганной и несчастной, набежавшая откуда-то родня поставила вопрос: «Неужели же не позовешь родную сестру покойницы?» – «Да зовите кого хотите», – закричала Вика. Но кто-то из старших взял ее за плечи, подвел к телефону и сказал: «Звони. Сама звони. Так по-людски». Тетка завопила с порога и рыдала настоящими слезами: такого количества слез Вика ни до, ни после не видела. Дважды возле гроба она теряла сознание и возле ее носа размахивали ваткой, смоченной в
   нашатыре. Ее еле-еле довели до кладбища, боялись, что умрет.
   И эта удивительная, ни на что не похожая скорбь так потрясла Вику, что ей стало казаться: она-то не так любила мать, как сестра, потому что нет у нее ни слез, ни обмороков, и в могилу она не свалилась, а тетку едва удержали. Теткин муж, громадный седой генерал, почти на руках отнес ее в машину и увез.
   На скромных поминках только и разговору было о генерале, машине, о том, как он ее нес, а она ничего себе женщина, килограммов восемьдесят – не меньше.
   А потом был выход в генеральский дом. Вика, дитя московской коммуналки, вошла в квартиру, где прямо пахло чем-то необыкновенным. Потом она разобралась чем: генерал курил трубку, трубочный табак ему привозили откуда-то из-за границы, оттуда же «для отдушивания атмосферы» тетке передавали какие-то пакетики, которые она всюду рассовывала.
   Вике дали на ноги необыкновенно вышитые тапочки, и она пошла по иноземному ковру, стесняясь заглядывать в комнаты слева и справа, мимо которых проходила, хотя ей очень этого хотелось. Ее привели в самую дальнюю, теткину комнату, и туда, будто из стен, просочились какие-то женщины с широкими некрасивыми пористыми лицами, но с таким покоем в глазах, что Вика даже растерялась. Такие глаза она видела только на картинах старых художников или иконах, а тут же обыкновенные советские женщины. Откуда ж такие глаза? Все они были в каких-то шелковых капотах, все двигались бесшумно, говорили тихо, и Вика не удержалась, подошла к окну. На улице был шестьдесят третий год, ехали машины, у троллейбуса сорвался привод, из двери магазина торчала очередь, а прямо напротив окон висел портрет Валентины Терешковой, и глаза у нее были нормальные, живые и уставшие.
   Вика повернулась к женщинам – и будто пропала улица с портретом и очередью.
   Женщины в капотах были сестры генерала, и, наверное, они были вполне хорошими, но была в них какая-то ирреальность, неправдоподобность. А тут еще раздался какой-то стук, оказалось, это гонг к обеду. И они тронулись по коридору, шелестя капотами и завернули в одну из комнат, в которую Вика стеснялась заглянуть.
   К столу вышел генерал в расстегнутом кителе. Он пожал Вике руку и сел на главное место. Женщина в фартуке подавала обед, и все ели тихо, только слышались генеральские глотки. А за чаем уже говорили. Тетка сказала мужу, что Вика молодец. Дважды не поступила в университет на очное, а теперь работает в корректорской и учится заочно. Генерал кивком головы одобрил такие поступки Вики. Тетка сказала, что учится Вика на редакторском отделении, и в этом месте сделала паузу. Вика решила, что эту паузу должна заполнить она, и уже было открыла рот, но все пористые женщины повернули к ней свои святые глаза, и она поняла: ей ничего говорить не положено.
   – Ну что ж, – сказал генерал, – будем иметь своего редактора.
   Видимо, именно для такого вывода и была предоставлена пауза, потому что тетка вся засветилась и сказала самое важное и самое главное:
   – Иван Петрович пишет мемуары.
   – Дадите почитать? – ляпнула Вика.
   И женщины покрыли ее таким взором, что она едва выкарабкалась наружу. Тут-то она и поняла, что нельзя за здорово живешь просить генералов почитать их мемуары. Но генерал на нее не рассердился, наоборот, засмеялся и сказал, что вряд ли юной девушке так уж придутся по сердцу военные истории, ей другие истории нужны…
   Женщины в капотах хихикнули. Потом генерал спросил их, что нового на свете. По тому, как они встрепенулись, Вика поняла, что ответы у них готовы и они привыкли давать генералу отчет.
   Викина тетка сказала, что «ту шубу» она решила все-таки не покупать, скорняк посмотрел и отсоветовал: не та мездра. Женщина в лиловом капоте пожаловалась, что у нее никак не получается изнаночный шов, а та, что была в сиреневом, сказала, что зря открыли у наc Ремарка, она никому-никому не советует его читать, сплошное хулиганство, а не литература. В малиновом сообщила, что покрылся плесенью клубничный джем, на что женщина в фартуке, убиравшая посуду, небрежно бросила: «Да переварила я его уже, переварила».– «Когда же? – пискнула в малиновом, смущаясь неполноценностью своей информации, и тут Вика не выдержала и снова подошла к окну. Вид отсюда был другой, но и он не оставлял сомнений в шестьдесят третьем годе нашего столетия. Дети несли в авоськах макулатуру, под забором, согнувшись, как в чреве матери, спал пьяный, в кинотеатре шел новый фильм «Гусарская баллада», из двери магазина высовывалась очередь… Всюду живые люди, с нормальными глазами, у которых наверняка нету ни капотов, ни серебряного гонга, ни иноземных ковров, а многие даже не знают, как не знает и Вика, что такое мездра… Все они бегут куда-то стремглав, и Вике так захотелось бежать вместе с ними, что она так прямо и сказала:
   – Мне надо бежать.
   Они провожали ее в прихожей все – и женщины, и генерал.
   Смотрели, как она снимает вышитые тапочки и надевает свои триста раз чиненные босоножки, они все протянули ей руки лодочкой, а женщине в фартуке она крикнула куда-то в глубину квартиры «До свиданья!» Ответа она не услышала, да и не мудрено – такая квартира. Всю дорогу домой она ощущала на себе запах генеральской квартиры, это был хороший, чистый запах, но ей стало легче, когда сквозь него проступил наконец запах ее собственных дешевеньких духов.
   Потом генерал умер. Были пышные, по рангу, похороны. И она шла в близком к гробу кругу. Вначале она боялась за тетку, что та будет себя вести так, как на похоронах сестры, – громко рыдать и падать в могилу.
   Но оказалось – ничего подобного. Тетка соответствовала ритуалу, как соответствовали ему печатный шаг, траурная пальба, непокрытые головы штатских. Она шла точно в такт музыке, нигде не сбилась, нигде не нарушила строй, и эта ее безупречность была Вике так же непонятна, как вопли на похоронах матери.
   Родственные отношения так и не сложились. Вика всегда жила в своем времени, и ей было важно не выпасть из него, не дай Бог не соответствовать ему, а тетка всегда жила вне времени, и смерть генерала ничего в ее жизни, в сущности, не изменила. Уехала одна из сестер, Та, которую она не любила, какая именно – вычислить Вика не могла. Еще одна умерла. Ушла женщина в фартуке, нашла себе работу – дворником в новом доме для дипломатических работников. Дали ей квартирку, даже телефон провели. Тетка осталась с одной из сестер, они постигали тайны изнаночных швов, ходили на дневные сеансы в кино, сердились, если в магазине продавали мороженый творог, писали жалобы и добивались своего – им выносили откуда-то Свежий творог, только-только из-под коровки.