Поэтому тетка считала, что умеет жить так, как надо, и всего можно добиться правильными действиями, и это глупости, если говорят, что чего-то где-то не хватает: напишите в Жалобную книгу – и вам дадут то, что вы хотите.
   В редкие встречи Вика не вступала с ней ни в объяснения, ни в конфликты. Иногда грешная мысль приходила в голову: ну вот умрет сестра генерала, она намного старше тетки, потом в конце концов умрет и тетка. Кому останутся эти иноземные ковры, бесчисленные сервизы, серебряный гонг, шубы, палантины, боа?
   Детей у тетки нет, а племянница у нее одна она, Вика. Но нельзя было вообразить себя владелицей всего генеральского богатства, как нельзя, к примеру, перенестись в другое время. «Кому-то достанется», – равнодушно думала Вика. А вот попросить у тетки взаймы можно. Деньги у нее есть, по мелочи она ее иногда выручала, хотя каждый раз удовольствием это для Вики не было. «Почему у тебя нет денег? – спрашивала тетка. – Ты же работаешь?»
   Вика не могла сразу придумать, что ей сказать в этот раз, для чего ей нужны целые три тысячи. Идея объяснения родилась у Вики спонтанно: эти деньги – отступные для жены человека, за которого Вика выходит замуж. Шелковые женщины разинули рты. Но Вика и вообразить себе не могла, как ловко она попала в точку. Во-первых, от женщины, которая такая материалистка (возьмет за мужа деньги), конечно, надо уходить. Как он (имелся в виду Алексей) жил с ней до этого? Во-вторых, об этом надо сообщить в общественные организации. Кто она? Учительница? Она не имеет права преподавать в школе. Вика уговорила их не принимать никаких мер, пока у них все не устроится, а потом уж, потом, мол, можно будет эту историю раскрутить. В общем, тетка сказала, что сходит в сберкассу и снимет три тысячи!
   – Я напишу расписку, – сказала Вика.
   – Глупости, – возмутилась тетка. – Что мы – чужие? – И срок она не стала оговаривать, больше того, сказала так: – А может, я и умру скоро, так тебе и думать о долге не придется.
   – Тогда я возьму, – совершенно искренне сказала Вика, потому что к долгам всегда относилась серьезно, и сама отдавала в срок, и с других умела потребовать, если что…
   Вика пообещала, что зайдет днями, а тетка предложила ей прийти вместе с Алексеем. Федорова она видела два раза, и он ей не понравился сразу.
   – Какой-то он несерьезный, – сказала она после первой встречи. – Почему он зовет тебя Манефой?
   – Он шутит, – засмеялась Вика. – Он со всеми так.
   – Но я не позволю! – испугалась тетка.
   – Ну что вы! – успокоила ее Вика. – К вам это не относится.
   Но на всякий случай с Федоровым поговорила, заставила его выучить ее имя и отчество. Федоров во вторую встречу не называл ее никак, а когда провожал, не выдержал, сказал-таки:
   – Позвольте вам пальтецо подать, сударыня-барыня Евпраксия Мелентьевна!
   Тетка вошла в столбняк и выходила из него еще и через несколько лет.
   – Отвратительный субъект, – подвела она итог Викиного замужества. – Как ты могла?
   Вика думала, что Алексей на фоне Федорова будет выглядеть очень хорошо, и ей это было приятно, только бы тетка сдуру не начала разговор об отступном и об Анне. Надо будет этих старух как-то заранее предупредить, но тут же поняла, что это глупая затея, что если они захотят заговорить об Анне и о том, что ее надо гнать из школы, то заговорят. Ничто не способно сбить их с линии. Они живут по своим законам и порядкам, заведенным еще генералом, и там нет места рядовой житейской интриге и хитрости, которую ведет сейчас Вика. Значит, надо другое… Надо будет рассказать Алексею, что она придумала эту идею «отступного». Алексей, человек нашего времени, он поймет, что у нее не
   было другого выхода, а то, что она все свалила на Анну, а не на Ленку, так это правильней, лучше. Зачем имя девчонки зря трепать?
   – У нас есть деньги, – позвонила она в клетушку Алексею.
   – Боюсь, что это уже не выход, – сказал он.
   – Что случилось? – испугалась она.
   – Все то же, – ответил он. – Слушать ничего не хочет…
   – Ленка же обещала уговорить…
   – Ну, это мы зря так обрадовались. Ленка – ребенок… Она сделает так, как захочет мать…
   – А ты ей скажи, что имеешь право на размен. Ты скажи ей это, скажи.
   Как она не сообразила это сразу? Упрется Анна, и Алексей предложит размен. Ну и что она получит, что? Какую-нибудь занюханную квартиренку у черта на рогах.
   Алексей Николаевич же думал совсем иначе. У Анны с Ленкой при обмене будет явное преимущество, и они смогут получить что-нибудь приличное. Ведь искать вариант можно до бесконечности.
   А на что может рассчитывать он? На комнату в коммуналке, на те самые «семь квадратов», из которых он когда-то вылетел. Что ж, опять назад? И это после сорока лет? Общая уборная, общая ванная, счетчики, телефон в коридоре на стене…
   Он почувствовал; как страх, липкий, холодный, вязкий, охватил его всего. Он удивился этому страху – ненормально же бояться того, чего не будет, не может быть, что предотвратимо, и не случится в его жизни. «Семи квадратов» никогда, никогда не будет.
   Вика в столовой подошла к нему с подносом, села рядом и сказала, что они оба идиоты, если сразу вот так не взяли Анну в оборот: надо размениваться, и все!
   Он не мог ее остановить, так убежденно говорила Вика о том, как вынуждена будет Анна согласиться на ее квартиру, потому что лучшего ей ничего не найти.
   Алексей Николаевич думал о том, какие русские люди – великие аферисты. Есть выражение – судить со своей колокольни. Он просто видит сейчас вместо человеческих голов эдакие колоколенки, о четырех стенах, с башенкой вверху, и трезвонят, и трезвонят, каждая – свое.
   Он очнулся, когда на него кто-то прямо изо рта брызнул водой. Он так и сидел за столом в столовой, только весь пиджак, вся рубашка были у него в вермишелевом супе.
   Потом его осторожненько довели до медпункта, смеряли давление, сняли электрокардиограмму, сказали, что все в порядке, просто спазм. («Как у матери», – подумал он.) Объяснили, что хорошо бы вечерами ему прогуливаться, не есть жареного и жирного, у него наверняка не все в порядке с формулой крови. А в столовой пусть не садится затылком к солнцу, его просто перегрело, а тут еще запахи, не первый это случай, Но больше с журналистами, а не с технарями. Это даже хорошо, что и с ним случилось, так как он инженер и начальник цеха и ближе к тем, кто занимается вентиляцией. Вот пусть теперь пошуруют кого надо.
   Так между делом – уколом и кардиограммой – ему рассказали, и у него все прошло. Когда же Вика стала навязывать ему ключи от квартиры – иди, полежи, усни спокойно, – он категорически отказался, даже как-то резко, потому что вдруг опять зазвонили колоколенки. И она сразу замолчала, а он поплелся в свою клетушку.
   До конца рабочего дня не выдержал, позвал заместителя.
   – Пойду полежу… – сказал он. – Нехорошо мне как-то…
   Ему предложили машину, но он отказался, даже рассердился, все же в порядке, просто слабость и противно от мокрой рубашки и майки, и запах остался от пролитого супа. Придет домой, все снимет, и пройдет. Действительно, на улице ему стало легче, а в троллейбус он попал почти пустой и мог сесть у открытого окошка. Когда уже ехал, сообразил, что ничего не сказал Вике, ну, хорошо, подумал он, не будет волноваться, а из дома он ей позвонит.
***
   Производственные работы он застал в полном разгаре. Анна и Ленка в четыре руки наклеивали на пол в кухне клеенку; они торопились закончить все к его приходу, и закончили бы, если б он не пришел раньше.
   Анна растерялась только на секунду, во вторую она уже заставила его тянуть угол клеенки, чтоб нигде не морщило. И он стал тянуть, а потом ползал на коленях, распрямляя складки.
   Пол получился красивый, кухня стала нарядной, солнечной. Анна разглядывала ее с удовольствием, а потом спросила:
   – А ты чего так рано?
   – Спазм у меня был, – сказал он. Показалось ему или действительно в глазах у Анны
   промелькнуло удовлетворение? И самое главное – он ее понял. Он бы тоже на ее месте был бы удовлетворен его нездоровьем, естественное чувство. Он ушел в кабинет, лег под свои железки и почувствовал: все проходит. Ах ты Господи, что за магическая у него комната, что за свойства она имеет? Почему ему так хорошо в ней и покойно? Он лежал расслабленный, почти счастливый, а потом вспомнил, что надо звонить Вике.
   – Наконец-то, – сказала она. – Чего ж ты ничего мне не сказал?
   – Ты не волнуйся, – ответил он. – У меня уже все прошло.
   – Если что, вызывай неотложку… Валидол у тебя лежит под подушкой?
   – Лежит! Лежит! – засмеялся он.
   Никакого валидола под подушкой у него не было, и тут он стал сравнивать обеих своих женщин. Вика – та создала бы вокруг него комфорт. Чтоб все под рукой, чтоб все было вкусно, красиво. Была бы тихая музыка, детективы, открытая форточка с марлей для дезинфекции. Он бы болел, как король. Анна – другая. «Мужик есть мужик. Чуть что кольнет, он уже ложится. Что тебе сказали врачи? Гулять! А ты что сделал? Лег! Лежи, мне не жалко, только здоровей от лежания не становятся». Так бы она сказала. И он бы встал, начал расхаживаться. Сейчас они смеются с Ленкой, и у нее никаких поползновений прийти к нему, узнать, что с ним. Первым делом сунула ему клеенку в руки. Он вернул себя в состояние раздражения против Анны, неприязни к ней: какая она противная внешне, ходит в этом коротеньком халате, который жалеет выбросить. И хитрая, хитрая, могла бы и спросить насчет пола, стоит ли, мол,
   покрывать, нет, ведет себя как полновластная хозяйка, которая собирается здесь жить вечно.
   И тут ему вдруг пришла мысль: а что если ему взять и попросить себе квартиру? Сдается как раз большой дом. Пусть ему дадут двухкомнатную. И он перенесет туда весь свой этот кабинет и так же все расставит и заберет Вику. И никто ему ничего не скажет – старую семью не обидел и федоровским добром не воспользовался. Ну почему, почему не пойти ему навстречу? И он стал приводить себе причины, по которым квартиру ему дать можно и должно. Во-первых, он уже двадцать лет в издательстве – и ни одного у него серьезного срыва по работе не было. Как пришел сюда из института – так и работает. Одна-единственная запись в трудовой книжке. Ну его там двигали, повышали, но на одном же предприятии. Во-вторых, эта квартира дана ему взамен той, двухкомнатной, материной. Значит, по сути, и эта квартира материна. А он просит себе лично. Первый раз именно себе. Ведь ему еще работать почти двадцать лет, да гораздо больше, мало кто в шестьдесят уходит. Так можно ему в счет всех будущих лет пойти навстречу сегодня? Чтоб не было у него этих отношений, объяснений, черт подери, вот до спазма дошел… Такими убедительными, такими бесспорными казались ему доводы, что он прямо с утра решил идти к директору.
   – Ты в своем уме? – спросил его директор. – Мы когда тебе давали трехкомнатную? Три года назад… И теперь снова? – Он достал из стола список и подал его Алексею. Большой список, на четыреста человек, адом сдавали на двести семьдесят квартир.
   – Твои проблемы – проблемы сытого, а у меня, голодные. Меня попрут отсюда через три дня, если я начну вникать в твои семейные истории… У тебя – будем говорить грубо – две женщины. И у каждой из них есть квартира, и каждая готова тебя прописать на своей площади.
   – Постой, – сказал Алексей Николаевич. – Я сам чего-то стою на этом свете?
   – Все, чего ты стоишь, ты имеешь. Квартиру и зарплату… Ты меня не путай… Ты же хочешь большего. Невозможного по нынешним временам… Ты хочешь, чтоб государство несло расходы по твоему жуированию… Да или нет?
   – Нет, – сказал Алексей Николаевич. – Я у тебя буду работать еще двадцать лет… Я у тебя стану дедом… И мне будет тесно в моей трехкомнатной… И я приду к тебе примерно через пять лет… Так вот, я не приду больше никогда. Давай напишу это кровью… Помоги мне сейчас.
   – Над тобой не каплет, – сказал директор.
   – Да мужик же я! – закричал Алексей Николаевич.– А ты из меня хочешь сделать или бандита, или примака.
   – Это твой трудности, – сказал директор. – По своим векселям сам и плати…
   Алексей Николаевич не видел, что в спину ему глядел сочувствующий человек, что у него самого недавно мучительно, из-за квартиры, разводилась дочь, молодая еще, тридцати лет, в старуху превратилась, делясь с мужем. Он столько тогда передумал о всех этих квартирных делах, додумался вообще до парадоксальной мысли: чем с квартирами лучше, тем с ними хуже. Люди так быстро начинают ценить блага, что всякое напоминание, намек – вот, мол, раньше, в коммуналке, – вызывает такое бешенство! А с другой стороны, что может быть страшней коммуналки! Появились, правда, сейчас певцы коммунального братства: делились, мол, солью, ходили в гости, вместе смотрели телевизор… Была, конечно, какая-то рожденная необходимостью общность. Даже не необходимостью – бедой. Потому что коммуналки – беда. Они разрушали в человеке его право на самостоятельность, индивидуальность, тайность если хотите, его право закрыть дверь в личную жизнь. Без такого права человек не человек. То есть они, конечно, его поколение, были люди, и еще какие! Они заполнили все свое внутреннее человеческое пространство коллективизмом и были с ним сильны и непобедимы. Но нельзя же до бесконечности выращивать в человеке одну его ипостась? Может, нынешний эгоизм молодежи и есть тот противовес, который необходим, нужен обществу, чтобы в конце концов и родилась та гармоничная личность, до которой он, директор, уже не доживет?
   Ему вот достались коммуналки и проблемы Алексея Николаевича. Какие это проблемы? А серьезные – хочется мужику остаться человеком в нечеловеческой ситуации. Как же иначе назовешь положение, когда мужик сам, своей рукой разрушает над собой дом, а хочет не получить царапин, ушибов, хочет не замараться. Ничего у него не получится. Ни у кого не получится, раз такое делаешь. Он посмотрел на список нуждающихся в жилье – четыреста фамилий! И даже рассердился на Алексея Николаевича за то, что тот отвлек его от дела трудного и безусловно более важного… «А что-то будет и потом, – вскользь подумал директор, – когда мы наконец всех расселим и еще место останется. Только когда это будет? И будет ли?»
***
   А в это время Анна Антоновна слушала ответ той самой ученицы, мать которой обещала ей ковер любого размера. Девочка мучительно пробивалась к идейному содержанию «Мертвых душ», набила на этом деле мозговые мозоли и с трудом выдавила из себя слова, что «Плюшкин – жадный и скупой, а Ноздрев – пьяница и алкоголик».
   – Правильно, – сказала Анна Антоновна. Она не слышала ответ, а просто видела, что девочка что-то старательно говорит, а это у нее нечасто случается. Подбодренная учительницей, девочка сообщила еще, что «Манилов мечтает о мостах, которых нет, а Собакевича Гоголь сделал топором». Анна Антоновна видела, что класс хихикает, но у нее не хватало сил вникнуть отчего. Она думала о том, что Алексей Николаевич ушел сегодня рано, очень рано, пока она была в ванной. Она вышла, а его и след простыл. А ведь вчера он так старательно тянул край клеенки и разглаживал на ней морщины. Сегодня же его как ветром сдуло. Она слышала, что он вечером звонил пассии, успокаивал ее. И ее, Анну, этот звонок успокоил, значит, ушел он, ей ничего не сказав, и ушел домой. Значит, если у него болит, он ведет себя как та собака… Но больная собака, кажется, бежит из дома? Неважно… Он же не буквально собака, он пришел и тянул клеенку. А сегодня утром умчался, не попив чаю, определенно к корректорше, замаливать, зализывать, зализывать вчерашнее.
   Так думалось Анне Антоновне. На перемене к ней подошла отвратительная особа, инспекторша роно, и сообщила. Что хочет посидеть у нее на уроке.
   Конечно, учитель вправе не пустить на урок посторонних, будь это даже инспектор, но за двадцать лет работы Анна Антоновна не видела, чтобы кто-нибудь когда-нибудь воспользовался этим правом. Она мысленно послала инспекторшу к чертовой бабушке, а вслух вежливо разрешила. Эта особа когда-то работала у них после института, пришла вся такая новенькая с иголочки, и по одежде, и по знаниям, и началась у нее чехарда. Все кругом у нее были дураки – и учителя, и ученики, и родители. И не то чтобы это про себя, а громко так, вслух: «Дураки! Идиоты! Кретины!» Ей объясняли – нельзя так. Непедагогично дурака называть дураком. Помучались с ней и выдвинули в роно: все-таки от живого школьного дела подальше, а отвлеченные знания по предмету у молодой учительницы были. Житья от нее не было тем, к кому она приходила на урок, но так как все ее знали, то к ее разоблачительным реляциям относились спокойно. Между собой учителя говорили так: «Собака лает – ветер носит». Тем не менее Анну Антоновну коллеги провожали в класс сочувственно.
   После урока в уголке учительской инспекторша начала сразу, без экивоков: «Почему вы на уроке такая, простите, рохля? Что у вас за вид, что за манера держаться? Почему вы выглядите как жена, брошенная мужем?»
   И тут с Анной Антоновной случилась истерика. Никто никогда не мог ее заподозрить в слабых нервах, величавое спокойствие – это был ее стиль, а тут крик, слезы, рванула у горла кофточку. Инспекторша побелела как мел, кинулась, принесла стакан воды. Анна швырнула в нее этим стаканом, попала в полку с журналами, стакан не разбился, а полка рухнула. Попадали журналы, посыпались из них разные бумажки, все кинулись их собирать и ходили по ним ногами. Потом все бросились к Анне, положили ее на диван и стали ей все расстегивать, а Анна взахлеб рыдала. И тут все пошли на инспекторшу, и та испуганно оправдывалась, что ничего не успела и сказать, только про вид…
   – Вы сказали… – рыдала Анна, – что у меня… вид… брошенной жены… А если это на самом деле? Вы подумали, если на самом деле?
   – Учитель должен всегда выглядеть, – защищалась инспекторша. Это был ее конек – учитель и его вид. У нее самой были потрясающие одежки, ее мать была видным модельером, создающим свой, неподвластный Парижу стиль. В одном экземпляре – для дочери – все выглядело идеально. И потому что инспекторша выросла в мире красивых вещей, которые создавались на ее глазах буквально из ничего, – мама любила фантазировать, – никакие разговоры о том, что чего-то там нет, в расчет не принимались. «Посмотрите на меня!» – говорила она. Единственный экземпляр, единственный вариант был для Нее реальней самой жизни, так же, как напечатанный в педагогике тезис был живее живого дышащего класса.
   Какой начался учительский бедлам! Учитель физкультуры вынужден был ножкой стула закрыть дверь, чтоб, неровен час, какой-нибудь ученик не заглянул и не увидел: воду на полу и плавающие в ней разные бесценные справки и документы; учительницу Анну Антоновну на диване в расстегнутой кофточке, над которой размахивают журналом, снимают с нее туфли и укладывают ей ровненько ноги; инспекторшу, закаменевшую в углу, а вокруг нее с указками, циркулями, все, как один, вооруженные, дорогие товарищи учителя. И идут в учительской в полный голос два наиважнейших в жизни разговора.
   – …Так что у вас с мужем, душечка вы наша Анна Антоновна?
   – …Да мы тут света белого не видим, нам умываться – некогда, а вы нам – вид?
   Неважно, как протекали дискуссии по обоим вопросам, главным было то, что о семейной драме Анны Антоновны узнала школа и решила школа этого так не оставлять.
   – Сейчас уже в это не вмешиваются, – сказал учитель физкультуры. Он сам недавно тихонечко разошелся и так же тихонечко собирался жениться второй раз, но на случай возможных осложнений он уже знал, чем отбиваться, – тезисом, что в эти вопросы нельзя вмешиваться. Но давать добрые советы десятку взволнованных женщин – не просто пустое дело, а и небезопасное. На него, единственного мужчину, вылилось то, что должно было вылиться на Алексея Николаевича, будь он здесь… Физкультурник слушал и сочувствовал Алексею Николаевичу, и благословлял судьбу, что свои дела сумел решить мирно и без шума.
***
   Ленка убежала с уроков. Вчера она с удовольствием помогала матери с полом и, конечно, ничего не выучила. Сегодня же увидела, что к матери на урок пошла инспекторша, поняла, что у Анны Антоновны будет трудный день и будет ей не до дочери, а учителям – опять же из-за инспекторши – не до Ленки, поэтому улизнула она из школы легко и спокойно. Сначала она просто шаталась, смотрела, кто в чем, отметила про себя, что входящие в моду шестимесячные завивки – уродство. Куда лучше были прямые, струящиеся волосы. Ей, конечно, легче прожить, она десятиклассница, им все равно ничего нельзя, а когда она окончит школу, то, может статься, будет другая мода – еще целая осень, а потом зима, весна… Что еще придумают?
   Скорее бы конец этой проклятой школе, скорее бы! И куда-нибудь сбежать бы… Может, пока родители разводятся-сводятся, они оставят ее в покое и не будут приставать к ней с институтом? Ведь ей ничего не нравится! Ничего!
   Если совершенно откровенно, то хотелось бы ей ехать и ехать в бесконечность на машине с хорошим парнем. И чтоб кругом все проносилось мимо, мимо… Так бы она ездила, пока не устала. Потом – может быть! – она родила бы от этого парня ребеночка и растила бы его до трех или даже пяти лет сама… Потом – может быть! – она пошла бы работать в библиотеку, причем техническую, чтоб приходили не эти несчастные книголюбы, чокнутые на фантастиках и детективах, а солидные люди по делу. И она им помогала бы в их деле. Она любит помогать, у нее такое амплуа. Она безынициативна, никогда не была лидером – так о ней писали в характеристике для «Артека», – но великолепный помощник (второе лицо) всех лидеров и инициативных. Вначале Ленка обиделась, а потом разобралась, что это Й справедливо и необидно, тем более что лидеров и инициативных пруд пруди… Только работать некому.
   Ленка понимала, что идеальный, на ее взгляд, вариант жизни у нее все равно не получится. Все будет просто и противно. Ее будут пихать куда-нибудь в институт и запихнут-таки. А дальше начнет разматываться серая-серая лента будущего, как у мамы и папы, у тети и дяди, как у всех… Мелькнула тут недавно у нее надежда, что сможет появиться машина. Даже голова закружилась от такой возможности, но… Какая там она, предположим, не стерва, но настаивать на машине, когда, может, у родителей что-нибудь сладится, она не будет. Ее точка зрения – им надо расходиться и попробовать начать все сначала. У отца даже есть конкретная возможность, что касается матери… то если ее потесать по бокам, вполне ничего еще женщина. В том-то весь и ужас их брака, что никто из них не хочет стать лучше друг перед другом. Она приходит к подружкам – то же самое. А вот есть одна мама, у которой нет мужа, так она выглядит моложе дочери. Конечно, если умирать в сорок лет, как было раньше, это нормально. Опустился, дошел до ручки и в ямку. Но теперь ведь живут, слава Богу, долго. У родителей еще полноценной жизни – ну до климакса будем считать – лет десять. А на кого они похожи вместе? А мать боится разрыва, боится панически. Или это в ней играет самолюбие? Во всяком случае – пусть как хотят…
   Ну, а если б купил ей отец машину? Разве можно было взять и поехать в неизвестном направлении, чтоб все мимо? Все равно ведь нет! И парня пока нет… Ничего нет. И все равно не печально это, а радостно, потому что все впереди… Надо только придумать, чего ей хочется, но рассчитывать надо на имеющийся под рукой материал. В полиграфический она не хочет! В педагогический она не хочет! На перекрестке она пропустила перед собой машину Федорова. Смеряли они друг друга взглядом от нечего делать и разошлись-разъехались.
   «Нет! – подумала Ленка. – Иметь в Москве машину, чтобы подчиняться всем светофорам, всем этим правилам движения! Стоишь и ждешь, стоишь и ждешь…» Правда, она, пешеход, тоже стоит и ждет. И тут Ленка взяла и свернула на ту улицу, на которую машины не имели право заворачивать, а потом стала их дразнить, переходить улицу неожиданно и криво, и машины покорно тормозили всеми своими вонючими лошадиными силами.
***
   «У девчонки волевое лицо», – подумал о Ленке Федоров. Отметил он это профессионально, и хотя давно снимал всех совершенно одинаково – прямо или в три четверти, без улыбки, равнодушно и строго, – он же знал, чего какое лицо стоит. Но мало ли что он знал! За то, что он знал, ничего не платили. А за украшение картоном, которым он занимался последние годы, платили хорошо. Слева и справа на улицах на него смотрели люди спокойные и строгие, а то, что никто не обращал на них никакого внимания, уже не его дело. Он не хочет мучиться с фотоаппаратом возле опавших кленов, он не хочет приносить снимки, которые печатаются кровью. Потом обязательно выяснится, что все хорошо, только вот кровь – лишняя. Ах, какая она лишняя всегда кровь! Как хорошо без нее, если подумать. Никаких анализов, никаких РОЭ. Целый институт можно закрыть, а из работников создать хорошую ударную бригаду по уборке листьев с клена. Нету крови и мусора меньше.
   Думалось же иногда Федорову неизвестно о чем. Это Ленкино лицо – решительное и нахальное, а не равнодушное и строгое – подвигло его на отвлечение от дел мирских и личных. Именно сейчас можно было позволить себе отвлечение, потому что на сегодняшний день у Соньки все было более-менее. Врачам он сказал: «Мне чтоб она была жива, остальное не имеет значения». – «Что значит остальное? – строго спросил его доктор. – Это ваш ребенок – остальное?» – «Именно», – подтвердил Федоров. «Они все такие, пока ребенка нет, – вмешалась медицинская сестра. – А потом уже и жена не нужна». Федоров хотел сказать ей, что она дура, но не скажешь же так человеку, который делает Соньке уколы. Но он все равно посмотрел так, что она поняла, что дура, и обиделась, и решила, что хватит, не будет она опекать эту хлипенькую женщину, у которой есть манера выдергивать нитки из одеяла и наматывать на палец; она это заметила, а не сказала, но теперь обязательно скажет, что это все результат бесплатного лечения в нашей стране, а значит, можно не беречь одеяла.