Страница:
— …А у вас модерновая хата.
— А у вас?
— А у нас по старинке. Столы, буфеты, кровати…
— Но у нас ведь тоже…
— По-твоему, это сооружение — стол?
— Тебе у нас не нравится?
— У вас здорово. Даже очень. Но простому человеку как-то не по себе…
— Идем в мою комнату.
— Юлька! А это что? Братцы мои!
— Ты не удивляйся… Это ром. В конце концов мы ведь все равно поженимся, так пусть свадьба у нас будет сегодня…
— Юлька! Родная! Ты серьезно?
— Очень. Я продумала все до мелочи. Посмотри, какая на мне рубашка. И духи французские — «Клима» называются…
Они были вместе до вечера. К Юлькиному правильно сервированному столу они не притронулись. Ели прямо из холодильника, стоя перед ним на коленях. Они пальцами доставали шпротины из банки и тут же забывали о них, прижавшись друг к другу.
Когда Роман ушел, у Юльки едва хватило сил, чтобы кое-что кое-куда спрятать. Порядок уже не имел для нее смысла. Пришла странная мысль: надо учить уроки. Как пришла — так и ушла, бледная, такая невыразительная, не побуждающая мысль. Что такое уроки? Зачем уроки? Кому уроки?
Приехали родители. Володя трезвый — за рулем ведь. А мама веселая, с некоторой излишней лихостью. Это у нее всегда от вина.
— Все спрашивали, почему тебя нет, — пропела она. — Ты ела?
Юлька взяла брата и унесла его раздевать. Прижимая к себе голенького, подумала, что после Романа у нее на втором месте брат. А мама, оказывается, дальше? Стало жалко маму, Юлька посадила малыша в кроватку, пошла искать маму, чтоб как-то загладить эти несправедливые мысли. Мама и Володя целовались в коридоре. У Юльки закружилась голова, и она ушла в свою комнату. Если бы можно объяснить маме, как она понимала ее сейчас, ее безумную любовь к Володе, ее закинутые ему на плечи руки, как со страхом вдруг осознала, что мама постареет раньше и, может, будет из-за этого страдать и никакие утешения, никакие дети, наверное, не помогут ей.
Мама заглянула в комнату.
— Есть ты не ела, суп даже не разогревала, но уроки, надеюсь, сделала?
— Да, — легко соврала Юлька.
И мама ушла.
— Ты пил? — закричала Вера, увидев Романа. И жадно потянула носом у сыновнего рта, и вынюхала ту крохотную рюмку рома, которую он все-таки выпил с Юлькой за свою счастливую судьбу. Вера боялась выпивки больше всего. Казалось бы, откуда быть страхам при таком трезвеннике, как Костя, а поди ж ты — страхи были.
— Где? — тормошила она Романа. — Скажи, где? Я тебя прошу, я тебя не буду ругать: только скажи, где и с кем?
Роман глупо улыбался. Ну действительно, нельзя же всерьез говорить о том, чего нет, когда есть вещи важные и на самом деле существующие? Мама просто паникерша и фантазерка. Совсем зарапортовалась, слышите? Зовет отца и просит снять ремень! На Романа напал смех. Сейчас его будут сечь! Папа возьмет свой плетеный тонкий ремешок и врежет ему между лопаток и ниже. Очень здорово! И он так захохотал, что даже стал заикаться. И тогда Вера решила, что он пьян в стельку, она схватила его за руку и поволокла в ванную, но тут Роман как раз и перестал.
— Мама, оставь! — сказал он тихо. — Я как стеклышко. Двадцать пять граммов рома и ничего больше.
— Рома! — закричала Вера. — Этой гадости? Где? Где? С кем?
— У Юльки, мама. У Юльки. Мы выпили за счастье. — И он положил руку матери на плечо, потому что ждал: сейчас она вздохнет освобождение и скажет: «Ну слава Богу, с Юлькой! А я думала, с какими-нибудь охламонами».
— Ты у нее был? Ты с ней пил? — Мать заговорила шепотом и потащила его в кухню. — У нее был день рождения? Или что? Сколько вас было?
Роман сел на трехногую табуретку и сказал, потому что не понимал, почему нельзя этого говорить именно матери, именно Вере.
— Мама, — сказал он. — Я считаю, что смешно и глупо скрывать все от тебя. Мы с Юлей любим друг друга… Сегодня мы дали друг другу все возможные доказательства… Я, мама, пьяный не от рома, а от счастья. Зря ты меня в ванную… И про ремень зря… Я хочу, чтоб вы знали это с папой, потому что сразу после школы мы поженимся. Это твердое решение… Скорее всего, я, мама, однолюб…
Роман говорил спокойно, и чем дольше говорил, тем лучше у него было на душе, потому что была правда, ясность. И эта его душевная ясность не допускала мысли, что он может быть не понят, тем более кем — мамой. А Веру сотрясал озноб. «Все возможные доказательства» — что это? Лучше бы напился, как скотина, где угодно и с кем угодно. Чепуха это по сравнению с тем, что он, дурак, лопочет! Женитьба? Однолюб? Она ненавидела в эту минуту сына за то, что он серьезный и искренний, за все эти его идиотские моральные качества, которые заставляют его признаваться во всем. Конечно, кругом виновата эта Юлька. Просто сучка — и все! И хоть Вере сейчас на сына смотреть противно — сидит, раскачивается и порет чушь, — но спасать его надо! Спасать от этой девчонки, от этой семьи, от Людмилы Сергеевны, у которой было три мужа (в запале Вера и Костю причислила к ее мужьям), а этот ее дурачок трясет знаменем: я однолюб! Я однолюб! Ты-то, может, и однолюб, но на кого польстился! Вере стало мучительно себя жаль. Хлопотала о переводе, лила крокодильи слезы перед двумя директорами. Тратилась на Мариуполь. Да мало ли ею сделано для сына, и это все для того, чтоб он ее сейчас прямо по голове этой новостью? Она гордо встала.
— Считай, что я ничего не слышала, — сказала она Роману. — Потому что иначе к тебе надо вызывать «скорую» и везти в Кащенко. Ты псих. «Доказательства», «женитьба», «однолюб». Весь этот бред. Таких Юль у тебя будет миллион. Понял? Ничего серьезного в семнадцать лет не бывает. И не говори, — закричала она, — мне о Ромео и Джульетте! Им не черта было делать! Не черта! А у тебя десятый класс — кстати, Ромео был грамотный или нет? — потом институт…
— Ой, мама! — застонал Роман. — Остановись! — Он встал. — Все равно я рад, что тебе сказал. Теперь все ясно. — Он ушел в свою комнату и, в отличие от Юльки, сел за книги, потому что теперь это надо было двоим — и ему и ей — быть образованным, умным, знающим. Надо занимать место в жизни ради Юльки, ради будущих детей, ради гнезда, которое Юлька совьет своими тоненькими обкусанными пальцами.
Костя высчитал угол поворота домов по отношению к дороге и нашел, что он нерационален. Именно такой угол дает возможность создания сквозных ветров в квартале. Он писал ядовитое письмо в «Литературку», когда услышал шум. Последнее время — он заметил — Вера стала громко говорить. Он еще не делал ей замечания, но, пожалуй, пора, что это за крики, у него лопаются барабанные перепонки. Вера стремительно вошла и закрыла за собой дверь и ухнулась прямо рядом на диван, что тоже было против правил: позвоночнику требовалась неподвижность, а сидящая рядом Вера слишком прогибала диван и этим вредила, вызывая возможное обострение. Костя посмотрела на Веру сурово, но снова ничего не сказал: жена была не в себе.
— Что делать? — спросила она. — Что делать? Нашего дурачка сына опутала дочь твоей бывшей возлюбленной. Он пришел от нее выпивши… И собирается жениться…
Косте показалось, что его силой вытаскивают из теплой душистой ванны, вытаскивают в холодное, сырое помещение на сквозняк, на цементный пол… Приходится ежиться, хлопать ладонями по бокам, притопывать ногами, чтобы прийти в себя, а все эти движения им забыты и доставляют неудобства.
— Какой моей возлюбленной? — спросил он слабым голосом, призывая на выручку верного своего друга — Болезнь.
Но Вера сегодня сама не своя. Она кричит даже на него, больного!
— Какой! А у тебя их сколько было? Сто? Двести? Тогда уточняю — Людмилы Сергеевны. Лю-у-си! Люсеньки!
Что-то мучительно сладкое кольнуло в сердце и вызвало тахикардию. Вспомнилось, как старуха Эрна так обещала, так сулила ему счастье… »…Теперь, после этого вертопраха, она вас оценит, Костя!»
Вера тогда кормила Романа. Какой Костя был счастливый от посулов Эрны, а главное, можно было не скрывать радость: все понимали ее однозначно — сын же родился!
Старуха обманула. Ну и Бог с ней. Как бы еще все сложилось с Люсей, она вся такая эмоциональная, экспансивная, с Верой ему покойней. Пусть она только говорит тише и не бухается на диван.
— Что делать? Я тебя спрашиваю. Что делать?
— А почему такая паника? — освободившись от тахикардии, спросил Костя.
— Ну, влюбился, ну и что?
Вера второй раз за такое короткое время испытала жгучее чувство ненависти — теперь к мужу. Увиделось сразу все: и постоянное лежание, и бессмысленные подсчеты чьих-то просчетов, и то, что нет у нее мужчины в доме, а значит, снова, как всегда, придется все решать самой. А что решать и как решать, она не знает.
— Ну влюбился, ну и что? — снова спросил Костя, чувствуя, как прежнее умиротворенное состояние охватывает его и уже не надо притопывать и поеживаться.
— А если они начали жить половой жизнью? — просвистела Вера.
И Костя захохотал. Ну можно ли придумать что-то глупее? Роман — еще ребенок. Костя сам в этот отношении развился поздно. И потом… Где? Когда? Мальчик все время дома, ну вот сегодня уходил, но ведь на улице был день… Да и не такой он… Он робкий, жалостливый, а это, извините, несколько насилие… Он, Костя, сам в свое время этого боялся… Надо, чтобы нашлась опытная женщина, а так, девчонка, сверстница… Это невообразимая чушь!
— Не паникуй, Веруня! — сказал он ласково. — Ничего у него нет. Целуется где-нибудь украдкой в лифте.
— Ты что, не видишь современную молодежь? — зло спросила Вера. — Им же на все плевать. Они готовы отдаваться на глазах у всех!
— Молодежь во все времена одинакова! А первый признак старости, Веруня, брюзжание на ее счет. Рома! — закричал Костя громко. — Что ты делаешь, сынок?
— Решаю математику! — ответил Роман.
— Вот видишь! — усмехнулся Костя.
— От тебя помощи — как от козла молока, — сказала Вера. — Надо думать самой.
Она ушла в кухню и за привычной возней снова и снова вспоминала слова Романа. Что он имел в виду, говоря о доказательствах? Может, просто словесная клятва, тогда это ничего. Слов столько, что если их бояться — вообще жить не стоит. Уехать бы куда, уехать… Опять же десятый класс, куда тронешься? Надо было после девятого отправить его в Ленинград. У нее сестра учительница, она так прямо и предлагала: «Привози, сделаем Ромке медаль». Но потом прикинули, какой от нее, от медали, нынче прок, в вузе все равно экзамены. А надо было увезти на годик. Себя тогда пожалела — как без него? Год бы прошел незаметно, да и дорога в Ленинград скорая, можно было бы на субботу и воскресенье ездить… И мама всегда бы выручила деньгами — у нее персональная пенсия остается полностью. Ленинград, Ленинград… В этом слове была надежда. Был выход. За этим словом стояла вся Верина семья, готовая ринуться на помощь, если понадобится. Они не Костя. Они не отмахнутся. Они поймут. И помогут. Вера если и не успокоилась совсем, то все-таки увидела какой-то выход на случай разных обстоятельств.
Вот какое письмо получил Роман:
«Рома! Ты меня стал избегать. Я выхожу из класса, а тебя уже и след простыл. А может, это случайность… Но я хочу тебе сказать, что ты все это напрасно делаешь. Я стойкий человек и все вынесу. Твоя Юлечка не способна и на сотую часть того, на что способна я. Я готова для тебя на все, хоть сейчас. И я буду всю жизнь там, где ты. Я в институт поступлю в тот, где ты, хоть студенткой, хоть уборщицей. Так что можешь убегать, можешь не убегать — все равно. А Юлечку выдадут замуж за того, у кого есть машина. Я ее мамочку хорошо знаю. А твоя мама — простая труженица, как и моя. Всю жизнь вкалывает. А это тоже, Рома, важно, кто чей сын или дочь. Я не такая дура, как ты думаешь, разбираюсь в жизни. Поэтому давай договоримся ходить из школы вместе.
Алена Мне знакомая продавщица сказала, что над вами весь универмаг уже смеется, все вас там знают и показывают пальцами».
Письмо лежало сверху на Романовом столе, и Вера его прочла. Потом она накапала двадцать капель настойки пустырника, двадцать капель боярышника и запила всем этим таблетку седуксена. Десять минут назад Роман ушел в универмаг за молоком и кефиром. И ведь всегда в одно и то же время. Думалось, это от его четкости, организованности, а оказывается, весь «универмаг смеется». Но больше всего Веру возмутило это сравнение ее с парикмахершей, Алениной матерью. Знала она ее, считай, с первого класса, кто ее не знал, крикастую бабу. И что же они — ровня? Вообще-то, конечно, странные это мысли для нашего времени, когда все равны, но почему ее к одной приблизили вплотную — «простая труженица», а от другой отделили пропастью! От этой треклятой Лю-ю-си, Люсеньки. Но ведь если пропастью, то это хорошо! Ведь она порядочная женщина, а кто та? Вера кипела бы гневом, не выпей она столько всего, а сейчас ее поедом ела вялая, но какая-то прилипчивая обида, хотелось плакать со стоном, но плакаться было некому, и она, надев самые удобные туфли, пошла в универмаг. И нашла их сразу.
Они сидели, прижавшись лбами, на своем «берегу», а Сеня и Веня лежали зелеными носами у них на коленях.
— …Мой отец постоянно дома, даже в хорошую погоду…
— Я думала о бабушке Эрне. Надо бы ей купить билеты в кино.
— На пять серий…
— На одну бы… Но она безумно хитрая. Сразу заподозрит.
— Ты только не страдай. Ладно? Ну, переживем мы этот год. В конце концов это-то место всегда наше.
— Я просто не понимаю, почему мы должны мучиться? Какой в этом смысл?
— Все влюбленные во все времена мучились. Такая у Господа Бога хорошая традиция! А традиция, Юля, это — о! Не переплыть, не перепрыгнуть!
— Ты все шутишь. Если бы я могла все время слышать твой голос, я бы все переносила иначе.
— Я наговорю тебе пластинку.
— Слушай! Наговори! Запиши все, все твои шутки, и я буду их слушать.
— Какие шутки, Юлька?
— Какие хочешь…
— Я лучше скажу, как я тебя люблю…
— Нет, это не надо. Это я знаю, что-нибудь неважное. Просто твой голос… И он будет у меня все время звучать. Хоть таблицу умножения…
Вера ждала, когда они поднимутся. А они не вставали. И тут она почувствовала ту их отделенность от всех, о которой сами они не подозревали. Значит, это так серьезно? Она посмотрела на продавщиц игрушечного отдела. Безусловно, они их знают. Переглядываются между собой понимающе. Одна, снимая с полки плюшевого мишку, сказала другой: «Завидую». Может, совсем по другому поводу, но Вера решила: о них, о ком же еще? И тогда она растерялась: что же делать? Как было бы хорошо, если б вокруг действительно смеялись или показывали пальцами, как писала эта девочка, тогда можно было бы подойти и взять сына за руку, и вывести его из круга, в который он попал, и сказать: «Смотри, дурачок, над тобой смеются». Но подойти было нельзя. Они были вне ее досягаемости, как и вне досягаемости всех. «Надо звонить в Ленинград», — подумала Вера и пошла назад, не оглядываясь, потому что все равно видела их перед собой, прижавшихся и отделенных. Что она скажет? Маме, сестре? В какую-то минуту она хотела повернуть назад, потому что представила всю бессмысленность разговора по телефону: «Мама, Роман влюбился». — «Ну и что!» «Хочет жениться». — «Глупости. В десятом-то?» — «А сейчас сидит в универмаге с ней. Никого не видит. Я была от него за три метра». — «А кто она? Она кто?» — «Ах, вот это самое главное. Она дочь Костиной возлюбленной. Той самой, за которой, позови она его сейчас, и он уйдет. Даже выздоровеет, если она этого захочет».
Вот оно, самое главное. Почему это? Потому что Лю-ю-ся, Люсенька не могла полюбить Костю, а эта девчушка — ее дочь. Бедный Роман, бедный мой мальчик! Сидишь там такой прекрасный, а потом будешь прыгать ради нее через газон. И никому, слышишь, никому, кроме матери, нужен не будешь.
— Как что делать? — затараторила сестра уже на самом деле. — К нам немедленно! Не хватало нам женитьб в десятом. Все было — этого еще не было! Веруня! Не будь рохлей. Это такой возраст, это все естественно, но никому не вредило хирургическое вмешательство. Только благодарят потом. Десятый класс! Ты что, считаешь, что он там сейчас учится? Другая школа — это полумера. Я тебе это сразу говорила. Сюда, сюда… У нас другой климат
— и в прямом и в переносном смысле. Мы его остудим… Как? Минутку, минутку… Соображаю… Веруня! Это просто… Он у тебя человек долга? Да ведь? Надо его этим купить! Именно этим, слушай…
Все было представлено так.
У бабушки предынсультное состояние — покой, покой и покой. Мама не может уехать, потому что нездоров папа. Тетя работает во вторую смену, и бабушка остается одна в громадной квартире («Воды подать некому»). А дядя, как на грех, в командировке, будет не раньше, чем через три месяца, — сам знаешь эти арктические командировки. А школа во дворе. Роман — помнишь? — учился в ней в четвертом, когда у Веры была болезнь Боткина. Прекрасная школа. Первая смена. Тетя там — авторитетнейший человек, как и вся их семья потомственных петербуржцев.
— Конечно, если надо, — растерянно сказал Роман. — Но так не хочется уходить из этой школы, здесь такой приличный математик.
— Есть вещи поважнее, — сказала мама.
— Безусловно, — ответил Роман. — Сколько это может быть — месяц, два?
— Откуда я знаю? — раздраженно ответила Вера.
А Костя молчал. Вере удалось криком пробиться сквозь Болезнь и объяснить ему, «как они сидели в универмаге» и «как на них смотрели». Она дала ему и письмо Алены. В этом письме его задела фраза о машине. Никогда у него не было этой машиномании, а у Людмилиного первого мужа, летчика, тоже, кажется, была машина. Так, может, действительно ларчик просто открывался? Удовлетворенно подумалось: так вот что вы, женщины, цените превыше интеллигентности и преданности, вот вы какая, Людмила Сергеевна. Вам нужны ко-ле-са! Пусть едет Роман, пусть! Не хватало мальчику его разочарований. Сколько лет, сколько дней и ночей думал он о ней. Даже сейчас, когда уже у сына «ситуация», он временами волнуется по-прежнему. Форсайтизм какой-то! Но именно найденное слово приподняло бедную событиями жизнь Кости на какую-то высоту. Он казался себе средоточием непонятных чувств, пылких страстей.
Очень хорошее слово — форсайтизм.
Стало уже холодно, и шли дожди, а Роман и Юлька уехали за город. Им негде было побыть одним, и они бродили в лесу.
— …Ты что мне наговорил на пластинке?
— Как просила. Таблицу умножения.
— Ты мне будешь писать?
— Каждый день…
— Каждый день не надо… Хотя бы через один… А что, твоей бабушке совсем-совсем плохо?
— Предынсультное состояние… Это как предынфарктное.
— А что хуже?
— А я знаю? Оба лучше.
— Ромка! Давай умрем вместе.
— Согласен. Через сто лет…
— А я согласна и через пятьдесят.
— Мало, старушка, мало… У меня очень много несделанного.
— Я тебе помогу. Тем более что у меня сделано все. Я просто не знаю, что мне целыми днями теперь делать… А! Знаю! Буду слушать твою пластинку.
— Юлька! Ты все-таки потихонечку учись…
— Зачем, Рома, зачем? Я не вижу в этом никакого смысла.
— Ради меня…
— Я ради тебя живу, а ты говоришь — учись…
— Юлька!
— Рома! Не уезжай! Бабушкам все равно полагается умирать…
— Юлька!
— Ромка! Они все против нас! Все!
— Да нет же… Это — стечение обстоятельств.
Алена ворвалась в класс, как сумасшедшая, и швырнула в Юльку портфель.
— Это от тебя его, как от чумы, выслали. Это все ты!
Юлька смотрела, как выкатываются из Алениной сумки-портфеля ручка, карандаши, банка сгущенки и батон в полиэтиленовом пакете. Потом Алена наконец увидела всех. Она оседлала первую парту и произнесла речь.
— Эта штучка, — тычок в Юлькину сторону, — не дает человеку учиться. Отсюда, — тычок в сторону класса, — его спасли. Так она и там ему не давала покоя. Это, по-твоему, любовь? — Юлька ошалело смотрела на нее. — Любовь — это когда берегут. Но с такой убережешь! — И тут Алена зарыдала, просто, по-бабьи…
И к ней все кинулись. А к Юльке не кинулся никто, никто не остановил ее, когда она пошла к двери.
И тогда выступил Сашка. Он говорил, как убивал:
— Ты противна всем этими своими слезами. Посмотри на себя. Чего добилась? Просто она взяла и ушла. Потому что рядом с тобой ей делать нечего. Она не завопит дурным голосом тебе в ответ. Она не такая. Она из тех, кто уходит. Ты из тех, кто орет. Улавливаешь разницу?
Таня потом скажет: у меня появилась одна возможность убедиться, что в этом возрасте симпатии отдаются не самым умным и не самым сильным, а тем, кто в данный момент эмоционально убедительней. Какая-то повальная тяга к обнаженному чувству, даже если под ним спектакль, розыгрыш. Идет быстрый клев на искренность. Любую. Любого качества. Любой густоты и наполненности. Поэтому-то класс так мгновенно перекинулся на сторону Сашки.
— …А что там было на самом деле, братцы?
— Тебе-то что? Было — не твое, не было — не твое…
— Просто любопытно, что происходит с современниками?
— Старшие бьют младших. Закон детсада.
— Все-таки? Все-таки? Все-таки?
— А я кретин. Думал, все чисто, как в операционной. Математический уклон, бабушкин инсульт. А это все туфта? Смысл?
— Нельзя любить до положенного срока!
— Они идиоты. Такие вещи надо прятать. Предков надо обманывать, заливать им сироп.
— Предки тоже пошли ушлые. Придешь домой — тебя и обнюхают, и общупают.
— Так я и дам! Пусть попробуют! Я свободный человек в свободной стране.
— Вот и попробуй приведи свою подругу и оставь ночевать.
— Зачем ночевать? У нас тесно. Но если мне что надо…
— Надо уметь себя защищать. А Роман всегда был гуманистом.
— Это что — уже ругательство?
— А ты только сейчас на свет народился? Знаешь, какой есть у людей принцип: кто не кусает, тот не живет. Вот такие челюсти вставляют, чтоб кусать, на электронной технике, захват метровый, ам — и нету гуманиста.
— Вот Алена. Типичный представитель нашего времени, пришла и съела Юльку. Просто так, за здорово живешь. Вкусно, Алена?
— Бросьте, — вмешалась Татьяна Николаевна. — Наговорились! У вас не челюсти — языки на электронике, не устают.
— А что вы, как педагог, думаете по этому поводу?
— Я не думаю. Я не знаю. Я первый раз слышу, что Роман уехал. Откуда я могу знать?
— Ха! А по Юльке не видно?
Сказать Тане было нечего…
Так случилось, что она знала ленинградских родственников Романа. В позапрошлом году зимой она делала туда вояж с бывшим другом Мишей Славиным. Планировалось изысканное аристократическое турне — с гостиницей, Эрмитажем, БДТ и прочая, прочая, но все мечты нокаутом побила действительность. В гостинице мест не было, а если бы и были, им бы их все равно не дали: в паспорте не было необходимых штампов. Пришлось что-то искать. И нашли. Танин друг — раскладушку в коридоре, которую любезно выставила администраторша «Москвы». (С каким злорадством она на Таню смотрела! Просто откусила электронной челюстью кусок причитающегося лично Тане счастья и не подавилась.) А Тане тогда пришлось воспользоваться адресом, который почти силой навязала Вера: «На всякий случай!» Она была обречена на изысканный домашний сервис и бесконечные семейные разговоры. Таню убила Верина родня. Убила их всепоглощающая уверенность в правильность своей жизни и своего предназначения. То есть ни грамма сомнения ни в чем! Даже безвременные смерти и потери в их родне воспринимались как нечто исключительно закономерное. Кто умер — тому надо было умереть. Кто жив — тому надо жить. Большая квартира была олицетворением этого удручающего оптимизма. Всюду по стенам висели портреты улыбающихся, смеющихся, хохочущих людей. Портреты красиво перемежались яркими грамотами и дипломами только первых степеней. Центром семьи была бабушка, вернее, мать. Бабушка была в курсе всего, читала все газеты и откликалась на все события письмами в редакцию: «Им надо знать мнение народа». У бабушки в жизни было одно слабое место — Вера. Младшая дочь жила не так активно, как бы хотелось бабушке. «Это от веса? Скорее всего.» И она доставала Верины фотографии, где Вера улыбалась, смеялась, хохотала. С мячом и без, в купальнике и длинном платье для хора, Вера одна и Вера в коллективе. Но всюду Вера — стройная и смеющаяся.
— Это роды, — со вздохом говорила бабушка.
А поскольку родами появился Роман, то, естественно, он должен был являть собой компенсацию за несколько утраченный Верой оптимизм.
— Переехали бы они к нам, — говорила бабушка Тане, — и мы бы быстро вернули им эликсир бодрости. Вы знаете, когда я у них, Костя просто подымается из праха… У них тогда другой климат. А Ромасик ходит колесом от радости…
Таня едва выжила те четыре ленинградских вечера. «Каково там сейчас Роману! — думала она. — И что, действительно предынсультное состояние? У бабушки?!»
Таня звонила в дверь Лавочкиным и уже знала — ничего не случилось. Вера пела в полный голос, и было слышно по этому голосу, что у нее хорошее настроение. Она открыла ей и замерла: то ли от удивления приходу уже бывшей учительницы сына (с чего бы это?), то ли от предчувствия, что так просто Таня не пришла бы, значит?.. Значит, что? Что все это значит? А Таня смотрела на ее прическу, на эти похожие на торт сооружения из лакированных, или, как говорят парикмахерши, «налаченных» колбасок с затвердело загнутой прядью на лбу. Тупейный Ренессанс. Символ жизненного благополучия. Апофеоз оптимизма.
— А у вас?
— А у нас по старинке. Столы, буфеты, кровати…
— Но у нас ведь тоже…
— По-твоему, это сооружение — стол?
— Тебе у нас не нравится?
— У вас здорово. Даже очень. Но простому человеку как-то не по себе…
— Идем в мою комнату.
— Юлька! А это что? Братцы мои!
— Ты не удивляйся… Это ром. В конце концов мы ведь все равно поженимся, так пусть свадьба у нас будет сегодня…
— Юлька! Родная! Ты серьезно?
— Очень. Я продумала все до мелочи. Посмотри, какая на мне рубашка. И духи французские — «Клима» называются…
Они были вместе до вечера. К Юлькиному правильно сервированному столу они не притронулись. Ели прямо из холодильника, стоя перед ним на коленях. Они пальцами доставали шпротины из банки и тут же забывали о них, прижавшись друг к другу.
Когда Роман ушел, у Юльки едва хватило сил, чтобы кое-что кое-куда спрятать. Порядок уже не имел для нее смысла. Пришла странная мысль: надо учить уроки. Как пришла — так и ушла, бледная, такая невыразительная, не побуждающая мысль. Что такое уроки? Зачем уроки? Кому уроки?
Приехали родители. Володя трезвый — за рулем ведь. А мама веселая, с некоторой излишней лихостью. Это у нее всегда от вина.
— Все спрашивали, почему тебя нет, — пропела она. — Ты ела?
Юлька взяла брата и унесла его раздевать. Прижимая к себе голенького, подумала, что после Романа у нее на втором месте брат. А мама, оказывается, дальше? Стало жалко маму, Юлька посадила малыша в кроватку, пошла искать маму, чтоб как-то загладить эти несправедливые мысли. Мама и Володя целовались в коридоре. У Юльки закружилась голова, и она ушла в свою комнату. Если бы можно объяснить маме, как она понимала ее сейчас, ее безумную любовь к Володе, ее закинутые ему на плечи руки, как со страхом вдруг осознала, что мама постареет раньше и, может, будет из-за этого страдать и никакие утешения, никакие дети, наверное, не помогут ей.
Мама заглянула в комнату.
— Есть ты не ела, суп даже не разогревала, но уроки, надеюсь, сделала?
— Да, — легко соврала Юлька.
И мама ушла.
— Ты пил? — закричала Вера, увидев Романа. И жадно потянула носом у сыновнего рта, и вынюхала ту крохотную рюмку рома, которую он все-таки выпил с Юлькой за свою счастливую судьбу. Вера боялась выпивки больше всего. Казалось бы, откуда быть страхам при таком трезвеннике, как Костя, а поди ж ты — страхи были.
— Где? — тормошила она Романа. — Скажи, где? Я тебя прошу, я тебя не буду ругать: только скажи, где и с кем?
Роман глупо улыбался. Ну действительно, нельзя же всерьез говорить о том, чего нет, когда есть вещи важные и на самом деле существующие? Мама просто паникерша и фантазерка. Совсем зарапортовалась, слышите? Зовет отца и просит снять ремень! На Романа напал смех. Сейчас его будут сечь! Папа возьмет свой плетеный тонкий ремешок и врежет ему между лопаток и ниже. Очень здорово! И он так захохотал, что даже стал заикаться. И тогда Вера решила, что он пьян в стельку, она схватила его за руку и поволокла в ванную, но тут Роман как раз и перестал.
— Мама, оставь! — сказал он тихо. — Я как стеклышко. Двадцать пять граммов рома и ничего больше.
— Рома! — закричала Вера. — Этой гадости? Где? Где? С кем?
— У Юльки, мама. У Юльки. Мы выпили за счастье. — И он положил руку матери на плечо, потому что ждал: сейчас она вздохнет освобождение и скажет: «Ну слава Богу, с Юлькой! А я думала, с какими-нибудь охламонами».
— Ты у нее был? Ты с ней пил? — Мать заговорила шепотом и потащила его в кухню. — У нее был день рождения? Или что? Сколько вас было?
Роман сел на трехногую табуретку и сказал, потому что не понимал, почему нельзя этого говорить именно матери, именно Вере.
— Мама, — сказал он. — Я считаю, что смешно и глупо скрывать все от тебя. Мы с Юлей любим друг друга… Сегодня мы дали друг другу все возможные доказательства… Я, мама, пьяный не от рома, а от счастья. Зря ты меня в ванную… И про ремень зря… Я хочу, чтоб вы знали это с папой, потому что сразу после школы мы поженимся. Это твердое решение… Скорее всего, я, мама, однолюб…
Роман говорил спокойно, и чем дольше говорил, тем лучше у него было на душе, потому что была правда, ясность. И эта его душевная ясность не допускала мысли, что он может быть не понят, тем более кем — мамой. А Веру сотрясал озноб. «Все возможные доказательства» — что это? Лучше бы напился, как скотина, где угодно и с кем угодно. Чепуха это по сравнению с тем, что он, дурак, лопочет! Женитьба? Однолюб? Она ненавидела в эту минуту сына за то, что он серьезный и искренний, за все эти его идиотские моральные качества, которые заставляют его признаваться во всем. Конечно, кругом виновата эта Юлька. Просто сучка — и все! И хоть Вере сейчас на сына смотреть противно — сидит, раскачивается и порет чушь, — но спасать его надо! Спасать от этой девчонки, от этой семьи, от Людмилы Сергеевны, у которой было три мужа (в запале Вера и Костю причислила к ее мужьям), а этот ее дурачок трясет знаменем: я однолюб! Я однолюб! Ты-то, может, и однолюб, но на кого польстился! Вере стало мучительно себя жаль. Хлопотала о переводе, лила крокодильи слезы перед двумя директорами. Тратилась на Мариуполь. Да мало ли ею сделано для сына, и это все для того, чтоб он ее сейчас прямо по голове этой новостью? Она гордо встала.
— Считай, что я ничего не слышала, — сказала она Роману. — Потому что иначе к тебе надо вызывать «скорую» и везти в Кащенко. Ты псих. «Доказательства», «женитьба», «однолюб». Весь этот бред. Таких Юль у тебя будет миллион. Понял? Ничего серьезного в семнадцать лет не бывает. И не говори, — закричала она, — мне о Ромео и Джульетте! Им не черта было делать! Не черта! А у тебя десятый класс — кстати, Ромео был грамотный или нет? — потом институт…
— Ой, мама! — застонал Роман. — Остановись! — Он встал. — Все равно я рад, что тебе сказал. Теперь все ясно. — Он ушел в свою комнату и, в отличие от Юльки, сел за книги, потому что теперь это надо было двоим — и ему и ей — быть образованным, умным, знающим. Надо занимать место в жизни ради Юльки, ради будущих детей, ради гнезда, которое Юлька совьет своими тоненькими обкусанными пальцами.
Костя высчитал угол поворота домов по отношению к дороге и нашел, что он нерационален. Именно такой угол дает возможность создания сквозных ветров в квартале. Он писал ядовитое письмо в «Литературку», когда услышал шум. Последнее время — он заметил — Вера стала громко говорить. Он еще не делал ей замечания, но, пожалуй, пора, что это за крики, у него лопаются барабанные перепонки. Вера стремительно вошла и закрыла за собой дверь и ухнулась прямо рядом на диван, что тоже было против правил: позвоночнику требовалась неподвижность, а сидящая рядом Вера слишком прогибала диван и этим вредила, вызывая возможное обострение. Костя посмотрела на Веру сурово, но снова ничего не сказал: жена была не в себе.
— Что делать? — спросила она. — Что делать? Нашего дурачка сына опутала дочь твоей бывшей возлюбленной. Он пришел от нее выпивши… И собирается жениться…
Косте показалось, что его силой вытаскивают из теплой душистой ванны, вытаскивают в холодное, сырое помещение на сквозняк, на цементный пол… Приходится ежиться, хлопать ладонями по бокам, притопывать ногами, чтобы прийти в себя, а все эти движения им забыты и доставляют неудобства.
— Какой моей возлюбленной? — спросил он слабым голосом, призывая на выручку верного своего друга — Болезнь.
Но Вера сегодня сама не своя. Она кричит даже на него, больного!
— Какой! А у тебя их сколько было? Сто? Двести? Тогда уточняю — Людмилы Сергеевны. Лю-у-си! Люсеньки!
Что-то мучительно сладкое кольнуло в сердце и вызвало тахикардию. Вспомнилось, как старуха Эрна так обещала, так сулила ему счастье… »…Теперь, после этого вертопраха, она вас оценит, Костя!»
Вера тогда кормила Романа. Какой Костя был счастливый от посулов Эрны, а главное, можно было не скрывать радость: все понимали ее однозначно — сын же родился!
Старуха обманула. Ну и Бог с ней. Как бы еще все сложилось с Люсей, она вся такая эмоциональная, экспансивная, с Верой ему покойней. Пусть она только говорит тише и не бухается на диван.
— Что делать? Я тебя спрашиваю. Что делать?
— А почему такая паника? — освободившись от тахикардии, спросил Костя.
— Ну, влюбился, ну и что?
Вера второй раз за такое короткое время испытала жгучее чувство ненависти — теперь к мужу. Увиделось сразу все: и постоянное лежание, и бессмысленные подсчеты чьих-то просчетов, и то, что нет у нее мужчины в доме, а значит, снова, как всегда, придется все решать самой. А что решать и как решать, она не знает.
— Ну влюбился, ну и что? — снова спросил Костя, чувствуя, как прежнее умиротворенное состояние охватывает его и уже не надо притопывать и поеживаться.
— А если они начали жить половой жизнью? — просвистела Вера.
И Костя захохотал. Ну можно ли придумать что-то глупее? Роман — еще ребенок. Костя сам в этот отношении развился поздно. И потом… Где? Когда? Мальчик все время дома, ну вот сегодня уходил, но ведь на улице был день… Да и не такой он… Он робкий, жалостливый, а это, извините, несколько насилие… Он, Костя, сам в свое время этого боялся… Надо, чтобы нашлась опытная женщина, а так, девчонка, сверстница… Это невообразимая чушь!
— Не паникуй, Веруня! — сказал он ласково. — Ничего у него нет. Целуется где-нибудь украдкой в лифте.
— Ты что, не видишь современную молодежь? — зло спросила Вера. — Им же на все плевать. Они готовы отдаваться на глазах у всех!
— Молодежь во все времена одинакова! А первый признак старости, Веруня, брюзжание на ее счет. Рома! — закричал Костя громко. — Что ты делаешь, сынок?
— Решаю математику! — ответил Роман.
— Вот видишь! — усмехнулся Костя.
— От тебя помощи — как от козла молока, — сказала Вера. — Надо думать самой.
Она ушла в кухню и за привычной возней снова и снова вспоминала слова Романа. Что он имел в виду, говоря о доказательствах? Может, просто словесная клятва, тогда это ничего. Слов столько, что если их бояться — вообще жить не стоит. Уехать бы куда, уехать… Опять же десятый класс, куда тронешься? Надо было после девятого отправить его в Ленинград. У нее сестра учительница, она так прямо и предлагала: «Привози, сделаем Ромке медаль». Но потом прикинули, какой от нее, от медали, нынче прок, в вузе все равно экзамены. А надо было увезти на годик. Себя тогда пожалела — как без него? Год бы прошел незаметно, да и дорога в Ленинград скорая, можно было бы на субботу и воскресенье ездить… И мама всегда бы выручила деньгами — у нее персональная пенсия остается полностью. Ленинград, Ленинград… В этом слове была надежда. Был выход. За этим словом стояла вся Верина семья, готовая ринуться на помощь, если понадобится. Они не Костя. Они не отмахнутся. Они поймут. И помогут. Вера если и не успокоилась совсем, то все-таки увидела какой-то выход на случай разных обстоятельств.
Вот какое письмо получил Роман:
«Рома! Ты меня стал избегать. Я выхожу из класса, а тебя уже и след простыл. А может, это случайность… Но я хочу тебе сказать, что ты все это напрасно делаешь. Я стойкий человек и все вынесу. Твоя Юлечка не способна и на сотую часть того, на что способна я. Я готова для тебя на все, хоть сейчас. И я буду всю жизнь там, где ты. Я в институт поступлю в тот, где ты, хоть студенткой, хоть уборщицей. Так что можешь убегать, можешь не убегать — все равно. А Юлечку выдадут замуж за того, у кого есть машина. Я ее мамочку хорошо знаю. А твоя мама — простая труженица, как и моя. Всю жизнь вкалывает. А это тоже, Рома, важно, кто чей сын или дочь. Я не такая дура, как ты думаешь, разбираюсь в жизни. Поэтому давай договоримся ходить из школы вместе.
Алена Мне знакомая продавщица сказала, что над вами весь универмаг уже смеется, все вас там знают и показывают пальцами».
Письмо лежало сверху на Романовом столе, и Вера его прочла. Потом она накапала двадцать капель настойки пустырника, двадцать капель боярышника и запила всем этим таблетку седуксена. Десять минут назад Роман ушел в универмаг за молоком и кефиром. И ведь всегда в одно и то же время. Думалось, это от его четкости, организованности, а оказывается, весь «универмаг смеется». Но больше всего Веру возмутило это сравнение ее с парикмахершей, Алениной матерью. Знала она ее, считай, с первого класса, кто ее не знал, крикастую бабу. И что же они — ровня? Вообще-то, конечно, странные это мысли для нашего времени, когда все равны, но почему ее к одной приблизили вплотную — «простая труженица», а от другой отделили пропастью! От этой треклятой Лю-ю-си, Люсеньки. Но ведь если пропастью, то это хорошо! Ведь она порядочная женщина, а кто та? Вера кипела бы гневом, не выпей она столько всего, а сейчас ее поедом ела вялая, но какая-то прилипчивая обида, хотелось плакать со стоном, но плакаться было некому, и она, надев самые удобные туфли, пошла в универмаг. И нашла их сразу.
Они сидели, прижавшись лбами, на своем «берегу», а Сеня и Веня лежали зелеными носами у них на коленях.
— …Мой отец постоянно дома, даже в хорошую погоду…
— Я думала о бабушке Эрне. Надо бы ей купить билеты в кино.
— На пять серий…
— На одну бы… Но она безумно хитрая. Сразу заподозрит.
— Ты только не страдай. Ладно? Ну, переживем мы этот год. В конце концов это-то место всегда наше.
— Я просто не понимаю, почему мы должны мучиться? Какой в этом смысл?
— Все влюбленные во все времена мучились. Такая у Господа Бога хорошая традиция! А традиция, Юля, это — о! Не переплыть, не перепрыгнуть!
— Ты все шутишь. Если бы я могла все время слышать твой голос, я бы все переносила иначе.
— Я наговорю тебе пластинку.
— Слушай! Наговори! Запиши все, все твои шутки, и я буду их слушать.
— Какие шутки, Юлька?
— Какие хочешь…
— Я лучше скажу, как я тебя люблю…
— Нет, это не надо. Это я знаю, что-нибудь неважное. Просто твой голос… И он будет у меня все время звучать. Хоть таблицу умножения…
Вера ждала, когда они поднимутся. А они не вставали. И тут она почувствовала ту их отделенность от всех, о которой сами они не подозревали. Значит, это так серьезно? Она посмотрела на продавщиц игрушечного отдела. Безусловно, они их знают. Переглядываются между собой понимающе. Одна, снимая с полки плюшевого мишку, сказала другой: «Завидую». Может, совсем по другому поводу, но Вера решила: о них, о ком же еще? И тогда она растерялась: что же делать? Как было бы хорошо, если б вокруг действительно смеялись или показывали пальцами, как писала эта девочка, тогда можно было бы подойти и взять сына за руку, и вывести его из круга, в который он попал, и сказать: «Смотри, дурачок, над тобой смеются». Но подойти было нельзя. Они были вне ее досягаемости, как и вне досягаемости всех. «Надо звонить в Ленинград», — подумала Вера и пошла назад, не оглядываясь, потому что все равно видела их перед собой, прижавшихся и отделенных. Что она скажет? Маме, сестре? В какую-то минуту она хотела повернуть назад, потому что представила всю бессмысленность разговора по телефону: «Мама, Роман влюбился». — «Ну и что!» «Хочет жениться». — «Глупости. В десятом-то?» — «А сейчас сидит в универмаге с ней. Никого не видит. Я была от него за три метра». — «А кто она? Она кто?» — «Ах, вот это самое главное. Она дочь Костиной возлюбленной. Той самой, за которой, позови она его сейчас, и он уйдет. Даже выздоровеет, если она этого захочет».
Вот оно, самое главное. Почему это? Потому что Лю-ю-ся, Люсенька не могла полюбить Костю, а эта девчушка — ее дочь. Бедный Роман, бедный мой мальчик! Сидишь там такой прекрасный, а потом будешь прыгать ради нее через газон. И никому, слышишь, никому, кроме матери, нужен не будешь.
— Как что делать? — затараторила сестра уже на самом деле. — К нам немедленно! Не хватало нам женитьб в десятом. Все было — этого еще не было! Веруня! Не будь рохлей. Это такой возраст, это все естественно, но никому не вредило хирургическое вмешательство. Только благодарят потом. Десятый класс! Ты что, считаешь, что он там сейчас учится? Другая школа — это полумера. Я тебе это сразу говорила. Сюда, сюда… У нас другой климат
— и в прямом и в переносном смысле. Мы его остудим… Как? Минутку, минутку… Соображаю… Веруня! Это просто… Он у тебя человек долга? Да ведь? Надо его этим купить! Именно этим, слушай…
Все было представлено так.
У бабушки предынсультное состояние — покой, покой и покой. Мама не может уехать, потому что нездоров папа. Тетя работает во вторую смену, и бабушка остается одна в громадной квартире («Воды подать некому»). А дядя, как на грех, в командировке, будет не раньше, чем через три месяца, — сам знаешь эти арктические командировки. А школа во дворе. Роман — помнишь? — учился в ней в четвертом, когда у Веры была болезнь Боткина. Прекрасная школа. Первая смена. Тетя там — авторитетнейший человек, как и вся их семья потомственных петербуржцев.
— Конечно, если надо, — растерянно сказал Роман. — Но так не хочется уходить из этой школы, здесь такой приличный математик.
— Есть вещи поважнее, — сказала мама.
— Безусловно, — ответил Роман. — Сколько это может быть — месяц, два?
— Откуда я знаю? — раздраженно ответила Вера.
А Костя молчал. Вере удалось криком пробиться сквозь Болезнь и объяснить ему, «как они сидели в универмаге» и «как на них смотрели». Она дала ему и письмо Алены. В этом письме его задела фраза о машине. Никогда у него не было этой машиномании, а у Людмилиного первого мужа, летчика, тоже, кажется, была машина. Так, может, действительно ларчик просто открывался? Удовлетворенно подумалось: так вот что вы, женщины, цените превыше интеллигентности и преданности, вот вы какая, Людмила Сергеевна. Вам нужны ко-ле-са! Пусть едет Роман, пусть! Не хватало мальчику его разочарований. Сколько лет, сколько дней и ночей думал он о ней. Даже сейчас, когда уже у сына «ситуация», он временами волнуется по-прежнему. Форсайтизм какой-то! Но именно найденное слово приподняло бедную событиями жизнь Кости на какую-то высоту. Он казался себе средоточием непонятных чувств, пылких страстей.
Очень хорошее слово — форсайтизм.
Стало уже холодно, и шли дожди, а Роман и Юлька уехали за город. Им негде было побыть одним, и они бродили в лесу.
— …Ты что мне наговорил на пластинке?
— Как просила. Таблицу умножения.
— Ты мне будешь писать?
— Каждый день…
— Каждый день не надо… Хотя бы через один… А что, твоей бабушке совсем-совсем плохо?
— Предынсультное состояние… Это как предынфарктное.
— А что хуже?
— А я знаю? Оба лучше.
— Ромка! Давай умрем вместе.
— Согласен. Через сто лет…
— А я согласна и через пятьдесят.
— Мало, старушка, мало… У меня очень много несделанного.
— Я тебе помогу. Тем более что у меня сделано все. Я просто не знаю, что мне целыми днями теперь делать… А! Знаю! Буду слушать твою пластинку.
— Юлька! Ты все-таки потихонечку учись…
— Зачем, Рома, зачем? Я не вижу в этом никакого смысла.
— Ради меня…
— Я ради тебя живу, а ты говоришь — учись…
— Юлька!
— Рома! Не уезжай! Бабушкам все равно полагается умирать…
— Юлька!
— Ромка! Они все против нас! Все!
— Да нет же… Это — стечение обстоятельств.
Алена ворвалась в класс, как сумасшедшая, и швырнула в Юльку портфель.
— Это от тебя его, как от чумы, выслали. Это все ты!
Юлька смотрела, как выкатываются из Алениной сумки-портфеля ручка, карандаши, банка сгущенки и батон в полиэтиленовом пакете. Потом Алена наконец увидела всех. Она оседлала первую парту и произнесла речь.
— Эта штучка, — тычок в Юлькину сторону, — не дает человеку учиться. Отсюда, — тычок в сторону класса, — его спасли. Так она и там ему не давала покоя. Это, по-твоему, любовь? — Юлька ошалело смотрела на нее. — Любовь — это когда берегут. Но с такой убережешь! — И тут Алена зарыдала, просто, по-бабьи…
И к ней все кинулись. А к Юльке не кинулся никто, никто не остановил ее, когда она пошла к двери.
И тогда выступил Сашка. Он говорил, как убивал:
— Ты противна всем этими своими слезами. Посмотри на себя. Чего добилась? Просто она взяла и ушла. Потому что рядом с тобой ей делать нечего. Она не завопит дурным голосом тебе в ответ. Она не такая. Она из тех, кто уходит. Ты из тех, кто орет. Улавливаешь разницу?
Таня потом скажет: у меня появилась одна возможность убедиться, что в этом возрасте симпатии отдаются не самым умным и не самым сильным, а тем, кто в данный момент эмоционально убедительней. Какая-то повальная тяга к обнаженному чувству, даже если под ним спектакль, розыгрыш. Идет быстрый клев на искренность. Любую. Любого качества. Любой густоты и наполненности. Поэтому-то класс так мгновенно перекинулся на сторону Сашки.
— …А что там было на самом деле, братцы?
— Тебе-то что? Было — не твое, не было — не твое…
— Просто любопытно, что происходит с современниками?
— Старшие бьют младших. Закон детсада.
— Все-таки? Все-таки? Все-таки?
— А я кретин. Думал, все чисто, как в операционной. Математический уклон, бабушкин инсульт. А это все туфта? Смысл?
— Нельзя любить до положенного срока!
— Они идиоты. Такие вещи надо прятать. Предков надо обманывать, заливать им сироп.
— Предки тоже пошли ушлые. Придешь домой — тебя и обнюхают, и общупают.
— Так я и дам! Пусть попробуют! Я свободный человек в свободной стране.
— Вот и попробуй приведи свою подругу и оставь ночевать.
— Зачем ночевать? У нас тесно. Но если мне что надо…
— Надо уметь себя защищать. А Роман всегда был гуманистом.
— Это что — уже ругательство?
— А ты только сейчас на свет народился? Знаешь, какой есть у людей принцип: кто не кусает, тот не живет. Вот такие челюсти вставляют, чтоб кусать, на электронной технике, захват метровый, ам — и нету гуманиста.
— Вот Алена. Типичный представитель нашего времени, пришла и съела Юльку. Просто так, за здорово живешь. Вкусно, Алена?
— Бросьте, — вмешалась Татьяна Николаевна. — Наговорились! У вас не челюсти — языки на электронике, не устают.
— А что вы, как педагог, думаете по этому поводу?
— Я не думаю. Я не знаю. Я первый раз слышу, что Роман уехал. Откуда я могу знать?
— Ха! А по Юльке не видно?
Сказать Тане было нечего…
Так случилось, что она знала ленинградских родственников Романа. В позапрошлом году зимой она делала туда вояж с бывшим другом Мишей Славиным. Планировалось изысканное аристократическое турне — с гостиницей, Эрмитажем, БДТ и прочая, прочая, но все мечты нокаутом побила действительность. В гостинице мест не было, а если бы и были, им бы их все равно не дали: в паспорте не было необходимых штампов. Пришлось что-то искать. И нашли. Танин друг — раскладушку в коридоре, которую любезно выставила администраторша «Москвы». (С каким злорадством она на Таню смотрела! Просто откусила электронной челюстью кусок причитающегося лично Тане счастья и не подавилась.) А Тане тогда пришлось воспользоваться адресом, который почти силой навязала Вера: «На всякий случай!» Она была обречена на изысканный домашний сервис и бесконечные семейные разговоры. Таню убила Верина родня. Убила их всепоглощающая уверенность в правильность своей жизни и своего предназначения. То есть ни грамма сомнения ни в чем! Даже безвременные смерти и потери в их родне воспринимались как нечто исключительно закономерное. Кто умер — тому надо было умереть. Кто жив — тому надо жить. Большая квартира была олицетворением этого удручающего оптимизма. Всюду по стенам висели портреты улыбающихся, смеющихся, хохочущих людей. Портреты красиво перемежались яркими грамотами и дипломами только первых степеней. Центром семьи была бабушка, вернее, мать. Бабушка была в курсе всего, читала все газеты и откликалась на все события письмами в редакцию: «Им надо знать мнение народа». У бабушки в жизни было одно слабое место — Вера. Младшая дочь жила не так активно, как бы хотелось бабушке. «Это от веса? Скорее всего.» И она доставала Верины фотографии, где Вера улыбалась, смеялась, хохотала. С мячом и без, в купальнике и длинном платье для хора, Вера одна и Вера в коллективе. Но всюду Вера — стройная и смеющаяся.
— Это роды, — со вздохом говорила бабушка.
А поскольку родами появился Роман, то, естественно, он должен был являть собой компенсацию за несколько утраченный Верой оптимизм.
— Переехали бы они к нам, — говорила бабушка Тане, — и мы бы быстро вернули им эликсир бодрости. Вы знаете, когда я у них, Костя просто подымается из праха… У них тогда другой климат. А Ромасик ходит колесом от радости…
Таня едва выжила те четыре ленинградских вечера. «Каково там сейчас Роману! — думала она. — И что, действительно предынсультное состояние? У бабушки?!»
Таня звонила в дверь Лавочкиным и уже знала — ничего не случилось. Вера пела в полный голос, и было слышно по этому голосу, что у нее хорошее настроение. Она открыла ей и замерла: то ли от удивления приходу уже бывшей учительницы сына (с чего бы это?), то ли от предчувствия, что так просто Таня не пришла бы, значит?.. Значит, что? Что все это значит? А Таня смотрела на ее прическу, на эти похожие на торт сооружения из лакированных, или, как говорят парикмахерши, «налаченных» колбасок с затвердело загнутой прядью на лбу. Тупейный Ренессанс. Символ жизненного благополучия. Апофеоз оптимизма.