— Отключите телекамеры! — скрежещуще выдавил из себя председательствующий. Лицо его жутковатым образом подергивалось, по вискам скатывались капельки пота. Борьба давалась непросто.
— Не истязайте себя так! Что вы в самом деле! — Виктор укоризненно покачал головой. — Ясно же, что все будет работать, как работало, — и микрофоны, и телекамеры. Впервые за много лет люди удостоятся невиданного зрелища. Я буду обвинять вас, и единственное, чем сможете вы ответить, это вашим усиленным вниманием к моему слову. Я дарую вам возможность слышать, возможность думать и ужасаться. На иное вы, скорее всего, уже не способны. Ужас и страх — более живучи, нежели совесть. Возможно, последнее качество не обошло вас стороной, но крохотные эти зерна вы выковыривали из душ на протяжении всей жизни. И теперь вы пусты, чудовищно пусты, а потому не способны болеть. А ведь боль, я имею в виду боль за содеянное, — особый дар, может быть, самый ценный из всех получаемых человеком.
Я собираюсь унизить вас, как годами и десятилетиями вы унижали страну, миллионы ваших сограждан. Уместно, наверное, сказать — бывших сограждан, так как не знаю, кто вы такие на данный момент. Унизив вас, я не руководствуюсь местью, я лишь выравниваю воображаемое с действительным, ибо вы взлетели, не имея крыльев, занимая места, которые занимать не в праве. Ваша мощь — это ваша власть, а власть ваша — дутыш, опирающийся на лай оружия и законов. Я наглядно продемонстрирую, что сила вашего оружия — ничто, и намеренно пренебрегу вашими законами. Свершив этот маленький суд, я развею вас среди людей. Попытайтесь жить! С тем, что в вас останется!..
Речь Виктора обладала магическим эффектом. Я не сомневался, что гипноз, овладевший людьми, не ограничивался пределами зала. Иначе что-нибудь да помешало выступлению, прервало бы его в самом начале. На заседателей и охрану я старался не смотреть. Свяжите разъяренных горилл, и вы поймете, что зрелище было не из приятных. Виктор действительно спеленал их по рукам и ногам. Впрочем, это мог быть И НЕ ОН… Я вконец запутался, размышляя о происходящем. Кроме того, я тоже слушал. Не слушать я был не в состоянии.
На что это все походило? Не знаю… Я мог бы убрести в мир самых красочных аналогий и все равно вернулся бы ни с чем. Реальность, помноженная на сон, не поддается описанию. И все же одну странность я сумел отметить. Речь Виктора… А, вернее сказать, язык, на котором она произносилась. Его нельзя было назвать ни русским, ни английским, ни каким-либо другим. Это был ОСОБЕННЫЙ язык! Я не очень вникал в смысл фраз, но слова сами проливались в меня, подобно музыке без усилий овладевая слухом. И где-то глубоко внутри хрустальными кирпичиками они стыковались ряд в ряд, выстраиваясь в просторный голубой купол. Речь Виктора не терзала логику, не затрагивала аналитических способностей, — и мысли и чувства она передавала напрямик, без малейших искажений. Он ругал, но за этим не стояло желание оскорбить, он упоминал о будущем, и мы видели что-то помимо экономики с ее бухгалтерией, прожиточным минимумом и бесчисленными фондами. Он бил наотмашь своих слушателей, клеймил и бичевал, но странное дело! — за этим угадывалось сочувствие! Так или иначе суть доходила до всех. Это читалось по лицам сидящих, по их взглядам, по напряженной сосредоточенности фигур. А Виктор продолжал говорить. Об упущенном времени, о времени уходящем, о времени забывающем. Им приходилось его слушать, как приходилось слушать миллионам сидящих у телевизоров и радиоточек. То самое время, о котором повествовал Виктор, текло в обход замороженного Дворца Съездов. Лишь один человек продолжал жить — и этот единственный стоял на трибуне.
Наверное, он говорил более часа. Я не глядел на часы, и никто на них не глядел, но в какой-то момент я почувствовал, что Виктор приближается к заключительным словам.
— … Итак, я прощаю вас, — он устало вздохнул. — Прощаю и одновременно приговариваю — оживив вашу память и пробудив мозг. Вернувшись домой, вы немедленно начнете вспоминать, и к сожалению, вам найдется что вспомнить. То, что вы вспомните, вы не забудете уже до конца своих дней. Это все, что я могу для вас сделать. Иное не в моих силах. Вас невозможно преобразить, вы не тот материал. Вы не способны гореть, но подобно прошлогодней листве еще можете тлеть, а это тоже очень не просто!.. — помолчав некоторое время, Виктор сумрачно добавил. — Ну вот, пожалуй, и все. Я закончил.
Волна вздохов и шевелений прокатилась по залу. Ожило и каменное лицо председателя. Он распахнул рот, но, опережая его крик, люди в штатском и в мундирах уже бежали вперед. Виктор печально улыбнулся. С этой улыбкой на губах он и умер. Лавина огня погребла его, отбросив за трибуну, забрызгав алыми каплями разбросанные бумаги докладчиков. Стрелявшие не могли остановиться. Сказывалось последствие шока. Пули крошили золоченый герб, в куски разносили трибуну. Широкоплечие телохранители, ощерившись стволами, спешно окружали президиум. Глаза их настороженно шарили по рядам напуганных флэттеров. А потом… Потом что-то случилось. Сидящие в президиуме поджались, оружие посыпалось из рук стрелявших. Кто-то бессильно опустился на колени, другие в страхе закрыли глаза.
Очнулся я уже возле искромсанной пулями трибуны. Во всяком случае очнулась какая-то часть моего "я". Ощущение принадлежности к чему-то новому малознакомому показалось мне ошарашивающе приятным. Или этому следовало подобрать иное, более сильное определение?.. Так или иначе, но что-то существенно изменилось во мне. Я даже и двигался уже как-то иначе. Окружающее осмысливалось необычайно ясно, я видел людей, находящихся в зале, — всех разом и каждого в отдельности. Я видел и самого себя, степенно приближающегося к трибуне. Я не понимал того, что делаю, но и догадки отнюдь не повергали в ужас. Некоторое время я даже упивался непривычностью ощущений. А они продолжали прибывать, заполняя меня с каждой секундой. Я раздувался, превращаясь в гигантский шар, и некто бесконечно сильный мягко и уверенно размещался в моем разуме, в моем теле. Я стал подобием гостиничного номера, в который въезжал знатный жилец. Эту его знатность я угадывал по собственному нарастающему могуществу. Я слышал биение сердец флэттеров, читал их путаные мысли. Одним мановением руки я мог погасить и то и другое. Но я не собирался их наказывать. Именно по той простой причине, что МОГ это сделать.
Переселение в «номер», кажется, завершилось. Взойдя на покалеченную трибуну, я взглядом поднял президиум с мест, заставил спуститься в зал. Легче легкого было разогнать их всех по домам, но и этого я не собирался делать. Все мои действия представляли загадку для меня самого. Возможно, потому, что исходили уже не от меня.
На деревянных перильцах трибуны все еще поблескивала кровь моего друга. Осторожно я коснулся одной из капель и, обернувшись, увидел, как трудно, со всхлипами задышал на полу Виктор. Ему было больно, очень больно, но я знал, что боль скоро пройдет. Уже через пару минут он сумеет подняться, а через полчаса на теле его не останется и царапины. С жалостью я взглянул на зал. В свете прожекторов лица флэттеров казались мертвенно-бледными. Телеоператоры ни на секунду не прерывали своей работы.
— Я вижу, вы устали, — начал я, — но вся беда в том, что разговор далеко не окончен. Я сказал лишь первое слово, но найдется и второе, и третье…
Они сидели, не шелохнувшись. Они, слушали, затаив дыхание. На какой-то миг мне почудилось, что где-то в дальних рядах я вижу Мазика и бабушку Таю. Счастливая Зоя прижимала к груди воскресшего ребенка, а рядом, насупленный и серьезный, сидел ее муж. Я сморгнул, видение исчезло. Вернулась вчерашняя боль. Я мог действительно многое, но далеко не все…
— Не истязайте себя так! Что вы в самом деле! — Виктор укоризненно покачал головой. — Ясно же, что все будет работать, как работало, — и микрофоны, и телекамеры. Впервые за много лет люди удостоятся невиданного зрелища. Я буду обвинять вас, и единственное, чем сможете вы ответить, это вашим усиленным вниманием к моему слову. Я дарую вам возможность слышать, возможность думать и ужасаться. На иное вы, скорее всего, уже не способны. Ужас и страх — более живучи, нежели совесть. Возможно, последнее качество не обошло вас стороной, но крохотные эти зерна вы выковыривали из душ на протяжении всей жизни. И теперь вы пусты, чудовищно пусты, а потому не способны болеть. А ведь боль, я имею в виду боль за содеянное, — особый дар, может быть, самый ценный из всех получаемых человеком.
Я собираюсь унизить вас, как годами и десятилетиями вы унижали страну, миллионы ваших сограждан. Уместно, наверное, сказать — бывших сограждан, так как не знаю, кто вы такие на данный момент. Унизив вас, я не руководствуюсь местью, я лишь выравниваю воображаемое с действительным, ибо вы взлетели, не имея крыльев, занимая места, которые занимать не в праве. Ваша мощь — это ваша власть, а власть ваша — дутыш, опирающийся на лай оружия и законов. Я наглядно продемонстрирую, что сила вашего оружия — ничто, и намеренно пренебрегу вашими законами. Свершив этот маленький суд, я развею вас среди людей. Попытайтесь жить! С тем, что в вас останется!..
Речь Виктора обладала магическим эффектом. Я не сомневался, что гипноз, овладевший людьми, не ограничивался пределами зала. Иначе что-нибудь да помешало выступлению, прервало бы его в самом начале. На заседателей и охрану я старался не смотреть. Свяжите разъяренных горилл, и вы поймете, что зрелище было не из приятных. Виктор действительно спеленал их по рукам и ногам. Впрочем, это мог быть И НЕ ОН… Я вконец запутался, размышляя о происходящем. Кроме того, я тоже слушал. Не слушать я был не в состоянии.
На что это все походило? Не знаю… Я мог бы убрести в мир самых красочных аналогий и все равно вернулся бы ни с чем. Реальность, помноженная на сон, не поддается описанию. И все же одну странность я сумел отметить. Речь Виктора… А, вернее сказать, язык, на котором она произносилась. Его нельзя было назвать ни русским, ни английским, ни каким-либо другим. Это был ОСОБЕННЫЙ язык! Я не очень вникал в смысл фраз, но слова сами проливались в меня, подобно музыке без усилий овладевая слухом. И где-то глубоко внутри хрустальными кирпичиками они стыковались ряд в ряд, выстраиваясь в просторный голубой купол. Речь Виктора не терзала логику, не затрагивала аналитических способностей, — и мысли и чувства она передавала напрямик, без малейших искажений. Он ругал, но за этим не стояло желание оскорбить, он упоминал о будущем, и мы видели что-то помимо экономики с ее бухгалтерией, прожиточным минимумом и бесчисленными фондами. Он бил наотмашь своих слушателей, клеймил и бичевал, но странное дело! — за этим угадывалось сочувствие! Так или иначе суть доходила до всех. Это читалось по лицам сидящих, по их взглядам, по напряженной сосредоточенности фигур. А Виктор продолжал говорить. Об упущенном времени, о времени уходящем, о времени забывающем. Им приходилось его слушать, как приходилось слушать миллионам сидящих у телевизоров и радиоточек. То самое время, о котором повествовал Виктор, текло в обход замороженного Дворца Съездов. Лишь один человек продолжал жить — и этот единственный стоял на трибуне.
Наверное, он говорил более часа. Я не глядел на часы, и никто на них не глядел, но в какой-то момент я почувствовал, что Виктор приближается к заключительным словам.
— … Итак, я прощаю вас, — он устало вздохнул. — Прощаю и одновременно приговариваю — оживив вашу память и пробудив мозг. Вернувшись домой, вы немедленно начнете вспоминать, и к сожалению, вам найдется что вспомнить. То, что вы вспомните, вы не забудете уже до конца своих дней. Это все, что я могу для вас сделать. Иное не в моих силах. Вас невозможно преобразить, вы не тот материал. Вы не способны гореть, но подобно прошлогодней листве еще можете тлеть, а это тоже очень не просто!.. — помолчав некоторое время, Виктор сумрачно добавил. — Ну вот, пожалуй, и все. Я закончил.
Волна вздохов и шевелений прокатилась по залу. Ожило и каменное лицо председателя. Он распахнул рот, но, опережая его крик, люди в штатском и в мундирах уже бежали вперед. Виктор печально улыбнулся. С этой улыбкой на губах он и умер. Лавина огня погребла его, отбросив за трибуну, забрызгав алыми каплями разбросанные бумаги докладчиков. Стрелявшие не могли остановиться. Сказывалось последствие шока. Пули крошили золоченый герб, в куски разносили трибуну. Широкоплечие телохранители, ощерившись стволами, спешно окружали президиум. Глаза их настороженно шарили по рядам напуганных флэттеров. А потом… Потом что-то случилось. Сидящие в президиуме поджались, оружие посыпалось из рук стрелявших. Кто-то бессильно опустился на колени, другие в страхе закрыли глаза.
Очнулся я уже возле искромсанной пулями трибуны. Во всяком случае очнулась какая-то часть моего "я". Ощущение принадлежности к чему-то новому малознакомому показалось мне ошарашивающе приятным. Или этому следовало подобрать иное, более сильное определение?.. Так или иначе, но что-то существенно изменилось во мне. Я даже и двигался уже как-то иначе. Окружающее осмысливалось необычайно ясно, я видел людей, находящихся в зале, — всех разом и каждого в отдельности. Я видел и самого себя, степенно приближающегося к трибуне. Я не понимал того, что делаю, но и догадки отнюдь не повергали в ужас. Некоторое время я даже упивался непривычностью ощущений. А они продолжали прибывать, заполняя меня с каждой секундой. Я раздувался, превращаясь в гигантский шар, и некто бесконечно сильный мягко и уверенно размещался в моем разуме, в моем теле. Я стал подобием гостиничного номера, в который въезжал знатный жилец. Эту его знатность я угадывал по собственному нарастающему могуществу. Я слышал биение сердец флэттеров, читал их путаные мысли. Одним мановением руки я мог погасить и то и другое. Но я не собирался их наказывать. Именно по той простой причине, что МОГ это сделать.
Переселение в «номер», кажется, завершилось. Взойдя на покалеченную трибуну, я взглядом поднял президиум с мест, заставил спуститься в зал. Легче легкого было разогнать их всех по домам, но и этого я не собирался делать. Все мои действия представляли загадку для меня самого. Возможно, потому, что исходили уже не от меня.
На деревянных перильцах трибуны все еще поблескивала кровь моего друга. Осторожно я коснулся одной из капель и, обернувшись, увидел, как трудно, со всхлипами задышал на полу Виктор. Ему было больно, очень больно, но я знал, что боль скоро пройдет. Уже через пару минут он сумеет подняться, а через полчаса на теле его не останется и царапины. С жалостью я взглянул на зал. В свете прожекторов лица флэттеров казались мертвенно-бледными. Телеоператоры ни на секунду не прерывали своей работы.
— Я вижу, вы устали, — начал я, — но вся беда в том, что разговор далеко не окончен. Я сказал лишь первое слово, но найдется и второе, и третье…
Они сидели, не шелохнувшись. Они, слушали, затаив дыхание. На какой-то миг мне почудилось, что где-то в дальних рядах я вижу Мазика и бабушку Таю. Счастливая Зоя прижимала к груди воскресшего ребенка, а рядом, насупленный и серьезный, сидел ее муж. Я сморгнул, видение исчезло. Вернулась вчерашняя боль. Я мог действительно многое, но далеко не все…