— Нельзя овец сопсем бросить. Степь глухой, болков много. Беда будет.
   — Эх ты, глупая! Не знаешь, кто такой Унгерн, раз тебе овец жалко.
   Максим вдруг рассердился, сделал страшное лицо и рявкнул:
   — Садись на коня и лети как пуля! Чтобы я тебя больше не видел тут!
   Девушка поняла, что он не шутит. Она метнулась к лошади, быстро распутала ее и вскочила в седло.
   — Ваш Унгерн, наш Тапхай сопсем, как два болка. Все убегать будем! — прокричала она на прощанье, припала к шее лошади, гикнула и понеслась на восток. Серыми облачками вылетала из-под копыт лошади пыль. Через минуту девушки уже не было видно. Только на гребне дальнего увала расплывалось и редело пылевое облачко.
   — Вот это ездит так ездит! — выразил свое восхищение Артамошка. — Любого казака за пояс заткнет.
   — Проворная оказалась и грамотная, — усмехнулся Максим. — Сразу поняла, что с ней не шутят. Слыхала, видать, про Унгерна и своего Тапхая. — Он снял с головы фуражку, вытер ладонью потный лоб и добавил: — Дай бог, чтобы никто не видел, как мы отпустили ее. Иначе будет гроб с музыкой.
   — Не должны бы увидать, — успокоил его Ларион, — увалы скрывают… Ты мне вот что, Максим, скажи. Дело мы сделали доброе, а кто его нам зачтет?
   — Совесть наша зачтет! Понимаешь, совесть! — ответил Максим и, свирепея, гаркнул: — Ну, поехали!..
   Вечером на биваке они узнали, что не все были такими сердобольными, как они. Казаки Первого полка задержали в степи и доставили в штаб одну бурятскую семью и двух китайцев на паре лошадей. Семья бурят состояла из старика со старухой, невестки и ее троих детей, старшему из которых было не больше семи лет.
   Старика и обеих женщин допрашивали Унгерн и Сипайло. Стоявший на часах у командирской палатки Агейка Бочкарев слышал, как происходил допрос:
   — Порасспроси их, Тимоша, что они за люди, — приказал Сипайле лежавший на кровати-раскладушке барон.
   Маленький, огненно-рыжий Сипайло уставил на задержанных холодные, немигающие глаза, покрутил пальцами свою жиденькую клинышком бородку и вкрадчиво ласковым голосом спросил старика:
   — Ну, миленький голубчик, скажи, кто ты такой? Что в степи делал? За нами подглядывал?
   — Зачем подглядывал? — спокойно возразил морщинистый седоголовый старик с широким скуластым лицом. — Я своей юрта сидел, хожаный рукавичка к зиме шил. Я сопсем и не знал, что в степь Унгерн едет, Тапхай идет.
   — Хорошо, миленький, хорошо! — оборвал бурята Сипайло и обратился к Унгерну: — Слышали, ваше превосходительство? Он знает, кто мы такие. Отпусти такого, и завтра же на сто верст вокруг будут знать, что в степи появился Унгерн. Что прикажете?
   — Ликвидировать! Его и молодую бабу тоже. Больно смышленая у нее морда.
   — А ее щенят и старуху?
   — На расплод оставь. Вырастут — моими солдатами станут.
   Ласковая скороговорка Сипайлы и спокойно брошенные отрывистые слова Унгерна не дошли до сознания плохо понимавших их бурят. Да и поведение этих людей не соответствовало страшному смыслу их слов.
   — Уведи их! — приказал Сипайло Агейке Бочкареву. — Скажи там Кровинскому, чтобы старика и молодуху спровадили потихоньку в рай. Остальных не надо… Пусть приведут китайцев.
   Оба китайца оказались людьми среднего возраста и среднего роста. Один был худощавый и длиннолицый с Двумя золотыми зубами во рту, с длинной косой до пояса, в черной шелковой курме, застегнутой на круглые Поволоченные пуговицы. В нагрудном кармане ее была записная книжка в голубой обложке. Другой, приземистый и коренастый, с начисто выбритой головой, с круглым полным лицом, был одет похуже. На нем была рваная далембовая курма, бурая от старости соломенная шляпа, перевязанные в щиколотках штаны и матерчатые туфли с войлочными подошвами.
   — Странная пара, — оглядев их, сказал Унгерн. — Поговори с ними, Сипайлыч, а я послушаю.
   — Ну, милые мои фазанчики, как же вы залетели в эти края? Кто мне расскажет? Ты, что ли, позолоченный? Чего же воды в рот набрали? Тунда-бутунда, не понимаете, значит? А если пяточками на угольки? Тогда как?
   Китайцы, ничего не понявшие из его ласковой и шепелявой скороговорки, молчали и только поочередно кланялись ему, разводя в недоумении руками.
   Тогда он подошел к ним вплотную, ткнул косатого в грудь и на ломаном языке спросил:
   — Твоя кто такой? Что твоя за люди?
   — Моя купеза, господина капитана. Моя Маньчжулия живи, мало-мало толгуй. Спичека, сигалетка, китайский чай, далемба на лубашка…
   — Значит, ты купеза, миленький? Хорошо, хорошо. А как же твоя сюда попала?
   — Моя мало-мало толговала с булятами.
   — Врешь, китайская твоя морда! — вдруг рявкнул Сипайло и с силой дернул китайца за косу. Китаец от неожиданности упал, и лицо его исказилось от боли. Снова поставленный на ноги, он, торопясь и захлебываясь, примялся объяснять:
   — Моя плавда говоли. Моя влешь нету, моя машинка мию.
   — А ты что скажешь? — повернулся Сипайло к другому китайцу.
   Но тот только растерянно молчал. Тогда первый ответил за него:
   — Его по-люски говолить нету. Его только по-китайски говоли.
   — Это мы сейчас проверим.
   Сипайло выхватил из костра головню, велел дюжим помощникам поставить китайца на колени и покрепче держать. Горящий конец головни приложил к бритой макушке китайца. Тот вскрикнул и забился в руках сподручных Сипайло. Запахло паленым мясом. Китаец обвис и ткнулся носом в землю, потеряв сознание.
   Его облили холодной водой. Когда он пришел в себя, Сипайло, размахивая у него перед глазами головней, приказал:
   — Говори, а то глаза выжгу!
   Китаец принялся отчаянно лопотать по-своему, бить себя руками в грудь. Унгерну это надоело.
   — Брось ты с ним возиться, Тимоша! — бросил он скучающим голосом. — Ни хрена ты от него не добьешься. Не говорит он по-русски. Пощекочи малость другого и кончай, спать надо.
   Сипайло подошел к косатому, сипло опросил:
   — Ну, скажешь, кто ты такой? Кто тебя подослал за нами доглядывать?
   — Моя, капитана, ничего не знай. Моя купеза. Моя толгуй мало-мало. Моя воюй нет. — С отчаянием в голосе сыпал картавой скороговоркой китаец, и дикий страх был в его озаренных отблеском костра глазах. Сипайло зашел к нему со спины, прислонил головню к его косе чуть пониже затылка. Коса задымилась и затрещала. Китаец отскочил в сторону, упал на колени.
   — Не надо, капитана! Бели все, моя не тлогай. Моя не хунхуза, моя китайская купеза, — плакал и лопотал он, протягивая к Сипайле свои тонкие и смуглые руки.
   — Плачет? — удивился, приподнявшись с койки, барон. — Ладно, пусть плачет. Купец он или китайский шпион, черт его разберет. Чтобы не ошибиться, придется обоих кончить.
   — Как их прикажете?
   — По-новому, Тимоша, по-новому. Идем мы с тобой в Монголию, где Чингис-хан зарывал своих врагов живьем в землю. Это получше, чем пуля или виселица. Распорядись для начала отвести их подальше и закопать по шею в песок. Посмотрим, доживут они до утра или нет.
   Весть о том, что Унгерн приказал затопать китайцев в землю, быстро облетела весь лагерь дивизии. Утром многие казаки постарались побывать на том месте. Они увидели там только торчавшие из истоптанного звериными следами сыпучего песка огрызки двух позвоночных столбов. Это волки справили здесь ночью свой страшный пир.
   Весь день потом перешептывались на переходе казаки об этой жестокой, впервые примененной Унгерном казни. И не нашлось среди рядовых человека, который бы одобрил ее.
   А в степи, там, где ночевала дивизия, остались брошенные на произвол судьбы полуслепая, обезумевшая от горя старая бурятка и ее малолетние внуки. У них не было ни воды, ни пищи, ни крова над головой. Может быть, они погибли там от жажды и голода, может быть, в следующую ночь стали добычей волков, безжалостных и свирепых, как белобрысый барон и его сподручный Сипайло.
   Через два дня дивизия пришла в станицу Акшинскую на Ононе. Здесь и пополз среди казаков слушок, что идут они в далекую Монголию.

19

   На всем Ононе не было партизанских отрядов. Поздней осенью прошлого года местные партизаны из крестьян, теснимые казацкими дружинами, либо ушли через хребты в верховья Ингоды, либо рассеялись и распались. Никто не тревожил унгерновцев во время их долгой стоянки в Акше.
   Казаки отдыхали и отсыпались, ходили купаться, ездили на рыбалку, поочередно пасли полковые табуны в степи за Ононом, косили траву для лошадей дежурных сотен. По вечерам собирались в улицах на бревнах и завалинках, пели песни, состязались в пляске. Молодые напропалую ухаживали за девушками, до утра уединяясь с ними по кустам и ометам. Казаки повзрослее тайком от урядников и вахмистров толковали обо всем, о чем казаку не полагалось даже думать.
   Унгерн постарался совершенно отрезать их от всего остального мира. На всех дорогах к Акше сновали день и ночь его «татарские» разъезды, на выходах из станицы стояли заставы. Местные жители, ездившие косить сено и жать хлеба, должны были по вечерам возвращаться в станицу.
   Почти ежедневно к Унгерну прибывали с линии железной дороги обозы с боеприпасами и обмундированием. За воротами поскотины встречали их конные наряды монголов. Пока обозы разгружались, монголы не спускали глаз с возчиков, не давая им перекинуться ни единым словом с казаками. В результате казаки пребывали в полном неведении всего, что творилось в Забайкалье.
   Но как ни уберегал Унгерн свою дивизию от разложения, а все же не уберег. Офицеры первыми узнали о том, что японцы покидают пределы области. От них эта новость просочилась к казакам, и еще больше зашептались они по углам, хоронясь от старых унгерновских добровольцев, способных донести на родного отца. Всем поневоле приходилось думать о том, что делать, куда податься.
   В последних числах августа, переколов «татарскую» заставу, ушли из станицы темной ночью вторая и третья сотни Анненковского полка.
   Увели их командиры сотен подъесаул Лишайников и сотник Первухин.
   Посланные за ними вдогонку четыре сотни монголов были обстреляны ими из засады, потеряли семнадцать человек убитыми и ни с чем вернулись в Акшу.
   Унгерн рвал и метал. Он усилил вокруг станицы посты и заставы, запретил отлучаться местным жителям, приказал повесить за большевистскую агитацию двух рядовых из Первого полка. Специально сделанный плот с повешенными распорядился пустить вниз по Онону. В заключение он избил палкой Сипайло за то, что его контрразведчики и осведомители проспали и ничего не пронюхали.
   Узнав об уходе двух сотен в родные места на Аргунь, Максим Пестов принялся люто досадовать на себя. Забившись под сарай, подальше от посторонних глаз, он пожаловался Лариону и Артамошке:
   — Ротозеи мы, ребятишки. Никак я себе не прощу, что уши развесил. Драпанули от барона все наши аргунцы. У меня среди них много дружков и приятелей было. Они бы мне обязательно кое-что намекнули, а я эти дни как сдурел: то на рыбалке с утра до вечера околачивался, то коней не в очередь пас… Лучше некуда случай-то был. Двумя сотнями триста пятьдесят верст пройти гораздо легче, чем в одиночку. Кто попало на них не наскочит. Дня через четыре они дома будут, а там кому куда любо — хошь дома оставайся, хошь за Аргунь плыви. Придется нам теперь втроем убегать. Будьте наготове…
   Назавтра мунгаловцев, спавших на сеновале, чуть свет разбудил Поляков. Позванивая шашкой о ступени лестницы, забрался он к ним и заорал:
   — Эй, сонные тетери! Царство божие проспите… Вставайте, пошевеливайтесь. Поедем на склад получать для сотни зимнее обмундирование.
   — Теплое обмундирование? — поразился Максим. — Да ведь до холодов еще два месяца. На себя его сейчас не наденешь. Таскаться с ним придется. К чему такая спешка?
   — Раз выдают, значит надо. Ты, Максим, поменьше болтай и поскорее шевели руками.
   Был теплый сентябрьский день. Золотые паутинки плавали в воздухе. Дул с юга теплый и ласковый ветер. Ходившие в хлопчатобумажных гимнастерках и фуражках казаки получили по сотням теплое обмундирование. Его привезли на запряженных в телеги верблюдах, презрительно глядящих с высоты своего роста на лошадей и другую домашнюю живность, обитающую в просторных усадьбах богатых акшинцев. Некоторые казаки видели верблюдов впервые. Им были в диковинку их тугие, стоящие торчком горбы, длинные тонкие шеи, равнодушные ко всему на свете глаза.
   Отчаянно чихая и кашляя, казаки четвертой сотни выгружали из телег крепко пахнущие нафталином полушубки, папахи, валенки, зеленые стеганые штаны и теплое белье. Разрезая рогожные тюки, раскладывая обмундирование на разостланные брезенты, они на чем свет материли своих интендантов.
   Распоряжавшийся всем Поляков уговаривал их не галдеть и не болтать чего не следует. Он знал, что каждое их слово подслушивают чьи-то уши. Он не сомневался, что в сотне и помимо него есть люди, хорошо знакомые Сипайле, которому он ежедневно докладывал о настроениях казаков.
   Чтобы отвлечь казаков от нежелательных разговоров, он сказал Артамошке Вологдину:
   — Вологдин! Возьми прутик и пощекочи верблюду в норках.
   — Это зачем же, господин вахмистр? — спросил подозрительный Артамошка.
   — Чихает он, как проклятый. Прямо на тюки летят брызги. А ежели ему пощекотать как следует, он перестанет чихать. Это ему пыль в нос набилась.
   Артамошка взял прутик и принялся щекотать верблюду морду. Засунуть прутик в ноздри ему не удавалось, верблюд все время крутил головой, переступал с ноги на ногу. Когда верблюд начал жевать губами, шипеть и злиться, знающие в чем дело казаки насторожились, заулыбались, начали подмигивать друг другу.
   Рассерженный верблюд перестал махать коротким хвостом, переступил с ноги на ногу и повернул морду к Артамошке. И тут произошло то, чего Артамошка никак не ожидал. Верблюд плюнул ему прямо в лицо. Да еще как плюнул! Добрая манерка зеленой, густой и клейкой слюны угодила в лицо Артамошке, ослепила его. Перепутанный насмерть, шарахнулся он с криком в сторону. Пока приводил себя в порядок, казаки весело потешались над ним.
   — Вот черт! Как из пушки выстрелил! — орал один.
   — Что Артамон? Вкусна верблюжья жвачка? — спрашивал другой.
   — Теперь провоняешь как хорек! Ни одна девка тебя к себе не допустит. Давай, проси хозяйку, чтобы баню истопила.
   Получив зимнюю форму, казаки принялись втискивать ее в переметные сумы, устраивать скатки из полушубков, в которые завертывали другое барахло. Весь день и всю ночь судачили они, куда предстоит им идти.
   Утром с последними петухами заиграли в Акше горнисты. Не успевшие позавтракать казаки начали седлать лошадей и строиться.
   Унгерн на рыжем коне объехал выстроенные полки, здороваясь с ними пронзительно тонким голосом, и дивизия двинулась из Акши вверх по Онону.
   В это время дивизия имела две с половиной тысячи сабель, восемнадцать орудий и двадцать станковых пулеметов. Бесчисленные обозы с патронами и снарядами, большие гурты овец и крупного рогатого скота завершали огромную колонну.
   Пройдя десятки казачьих поселков, дивизия через неделю пришла в станицу Кыринскую. За это время из нее дезертировало еще четыреста человек. Но зато в Кыре к ней присоединился кавалерийский эскадрон японцев, состоявший исключительно из унтер-офицерой, и полтораста служивших у Семенова китайских хунхузов.
   Когда двинулись из Кыры, четвертая сотня была назначена для охраны денежных ящиков дивизии. Этих ящиков было двенадцать. Везли их на окованных железом телегах, запряженных тройками лошадей. Кучерами на телегах сидели вооруженные карабинами и револьверами юнкера. Казаки ехали впереди и позади телег.
   — Сегодня ночью смотаемся, — улучив момент, шепнул Максим Лариону с Артамошкой. — Сговорился я с байкинскими и зерентуйскими казаками. Наберется нас человек пятнадцать. Бросим все к черту, и была не была! Тут ведь, говорят, уже монгольская граница близко.
   Кругом, было тихо и мирно, никакая опасность не подстерегала дивизию в походе. В этом были уверены все. Унгерн ускакал вперед с одним из «татарских» полков. Бригада Резухина шла с большими интервалами не только между полками, но и между сотнями. Дивизион Тапхаева еще три дня тому назад ушел куда-то в сторону.
   Шедшая сзади за денежными ящиками полусотня остановилась у минерального источника, отстав от ящиков чуть не на версту. Передняя полусотня двигалась без всякой предосторожности. Подходя к одной из попутных деревушек, передовые увидели у крайних изб приставших недавно к дивизии китайцев.
   Как только казаки поравнялись с ними, вооруженные маузерами китайцы открыли по ним огонь. Стреляли почти в упор.
   — Ах, сволочи! — успел крикнуть Максим и упал вместе с конем. Спереди и сзади валились на пыльную дорогу другие казаки. Обезумев от страха, Ларион и Артамошка стегнули коней и вырвались из этой каши. Вместе с ними скакали, широко рассыпавшись по лугу, десятка полтора уцелевших. Китайцы их не преследовали. Они кинулись к денежным ящикам и начали их разбивать.
   Несколько ящиков они успели разбить и набивали теперь карманы царскими золотыми, ссорились и дрались из-за богатой добычи. В это время налетела на них задняя полусотня, предупрежденная кем-то из уцелевших казаков. Началась беспощадная рубка. Никому из китайцев убежать не удалось. Сто двенадцать человек были изрублены на месте, остальные подняли руки и сдались в плен.
   Вечером сдавшиеся в плен китайцы были живыми закопаны в землю. Из земли торчали только их черноволосые головы с красными лицами, с выпученными глазами. Никто из них не дожил до утра. Когда уходили с бивака, осиротевшие без Максима Ларион и Артамошка видели, как на месте жуткой казни возились сбежавшиеся туда ночью деревенские собаки.
   Мало бы кто из русских казаков, напуганных походом в суровую Монголию, остался у Унгерна, если бы не узнали они одну страшную новость. Догнав дивизию на одном из переходов, потрепанные красными тапхаевцы сообщили, что по пятам за ними идет кавалерийская бригада анархиста Каландарашвили. Никого из белых анархисты в плен не берут, всем рубят головы.
   Эту придуманную Унгерном ложь подтвердили и казаки разгромленного анархистами наголову Двенадцатого семеновского полка. Так наказал им Унгерн, и они врали, что собственными глазами видели, как были согнаны в кучу и изрублены все, кто сдался анархистам в плен под станицей Акшинской.
   В снежное октябрьское утро одетые по-зимнему унгерновцы обозревали с высокого, в каменных россыпях, перевала загадочную Монголию. Они увидели вековую тайгу по скалистым берегам еще не укрощенного стужей Онона, огромные белоглавые сопки на севере и уходящую к югу беспредельную степь. Резкий северный ветер гнал по ней в бесконечную даль рыжие мячики перекати-поля.

20

   Девятнадцатого ноября, после ожесточенных боев, белые оставили станцию Даурия. Только два дневных перехода отделяли их теперь от китайской границы. Но эти переходы были наиболее трудными на страдном пути отступления каппелевцев от Иртыша до Онона. Партизаны имели значительный численный перевес. Они делали все, чтобы не выпустить белых из Забайкалья. Их подвижная, не знающая усталости конница все время маячила по флангам отступающих на дальних холмах и увалах. А сзади, откуда дул и дул насквозь пронизывающий ветер, наседала амурская пехота — коренастые бородатые мужики в рыжих унтах и косматых шапках. Привычные к пятидесятиградусным морозам, они в зимних боях девятнадцатого года применяли простую и страшную для японцев тактику. По целым суткам заставляли лежать их в цепях на снегу, не давая пробиться к жилым местам. Они, бывало, обмораживались и сами, зато начисто вымораживали целые полки интервентов.
   Налетевшая под вечер пурга со снегом вынудила каппелевский арьергард — офицерский корпус генерала Бангерского — задержаться до утра на маленькой станции Мациевской. В это время полк Романа Улыбина, преследуя части сводной Уральско-Оренбургской казачьей дивизии, вышел на границу в районе Тавын-Талагоя — пятиглавой сопки на самой границе.
   Начинало смеркаться, когда Роман оказался на одной из вершин сопки, памятной ему по восемнадцатому году. Он не забыл, как шел на нее в атаку темной июньской ночью. Больше всего боялся он тогда, что струсит и опозорит себя перед бывалыми фронтовиками. Он не струсил, но атака не удалась. В дикой панике бежали красногвардейцы под солку, напуганные стрельбой в тылу. Больно и совестно вспоминать об этом, но никуда не денешься. Улепетывали так, что ветер свистел в ушах. Многих тогда Роман оставил позади себя.
   Немало воды утекло с тех пор. Немало пережито невзгод и тяжелых утрат. Погиб при побеге из-под расстрела Тимофей Косых, командир и товарищ Романа. Нет в живых ни Павла Журавлева, ни красногвардейского командира Сергея Лазо. Один умер от осколочной раны в бою, другой был предательски схвачен японцами во Владивостоке и сожжен в паровозной топке. Никогда не забыть Роману этих людей. Своим мужеством, постоянной готовностью победить или умереть завоевали они любовь и уважение многих тысяч своих бойцов. И если через три года вернулся Роман на эту сопку не рядовым бойцом, а командиром конного полка, то этим он обязан всем, кто когда-то шел впереди него и погиб на пути к победе.
   Роман подумал об этом и почувствовал себя необыкновенно счастливым. Радостно было сознавать, что он один из тех, кто пришел на смену всем погибшим в баях, замученным в застенках и тюрьмах. Он вспомнил воззвание, прочитанное им в тот день, когда красные оставляли Читу. Дмитрий Шилов и Василий Улыбин писали тогда, что настанет срок и поднимутся на смену всем павшим тысячи свежих и сильных бойцов.
   И вот целую тысячу этих бойцов привел Роман на пограничный рубеж, откуда хлынули в Забайкалье интервенты и семеновцы. Японские солдаты пели тогда, что запыленные в походе сапоги обмоют в священном Байкале. На вагонах белогвардейцев было написано: «Маньчжурия — Иркутск — Москва». А теперь, разгромленные наголову восставшим народом, бегут они прочь из России. Посеяв ветер, они пожали бурю. Жалкие остатки некогда грозных армий прибивает эта буря к чужим берегам, заметая следы их песком и снегом. С полным правом мог гордиться Роман в этот день своим суровым солдатским счастьем.
   Долго разглядывал он в бинокль пограничную китайскую станцию Маньчжурия. Она лежала в глубокой котловине на юге, затянутая сизой морозной дымкой. На подступах к ней сгрудились только что перешедшие границу уральцы и оренбуржцы. Они спешивались и складывали оружие, окруженные китайскими частями. Роман безотрывно следил за происходящим, не замечая предвестника близкой пурги — пронзительного ветра. Ветер гнал с севера косматые серые тучи, расстилал по отлогим склонам завесы песчаной пыли. Потом он ударил по сопке косым и стремительным снежным зарядом. За летучей его штриховкой вдруг вспыхнули в Маньчжурии электрические огни. Но вскоре пропали в мутной непрогляди и эти огни и мрачные черные сопки на той стороне. Засвистела и закружилась страшная в этих гиблых местах ночная пурга. О ней напомнил Роману его трезвый и деловитый начальник штаба Егор Кузьмич Матафонов, стоящий рядом с трубкой в зубах.
   — Давай, командир, что-то делать. Пурга, видать, не на шутку разгуливается. Вон что кругом деется. Можем и коней лишиться и себя погубить.
   — Надо в какой-нибудь населенный пункт подаваться.
   — Нет тут поблизости ни черта. Есть только восемьдесят шестой разъезд. До него и пяти верст не будет.
   — Он наверняка белыми занят.
   — Значит, придется их вышибать оттуда. Не вышибем — в степи загинем.
   — Рискованно наобум соваться. Разведку бы надо…
   — Теперь не до разведки. Замешкаемся — пути туда не найдем. Лучше давай рискнем. Налетим врасплох, а там посмотрим, чей козырь старше.
   Это говорил не кто-нибудь, а всегда и во всем осторожный Егор Кузьмич. Значит, в самом деле нужно было идти на риск.
   — Хорошо. Будь по-твоему, — сказал Роман и поспешил к коноводам.
   Полк довольно скоро вышел к железнодорожной насыпи. Наказав бойцам не растягиваться, не терять друг друга из вида, Роман и Матафонов повели их вдоль прямой невысокой насыпи.
   Неистовый ветер бил теперь прямо в лоб. Все время кони упирались в его упругую, полную грозного шума стену. Казалось, они все время шли против течения в бурной, белой от пены и брызг реке. Тучи песка и снега извергала на них ночь из черной своей утробы. Тысячами острых игол рассекала до крови лица всадников и конские морды. А стоило вздохнуть полной грудью, как перехватывало дыхание, острая боль разрывала бронхи.
   Ослепшие лошади поминутно спотыкались, проваливались в какие-то ямы, увязали в песке. Поворачиваясь к ветру боком, они испуганно всхрапывали, надсадно дышали. От них резко запахло потом. Чтобы как-нибудь продвигаться вперед, пришлось спешиться и вести их в поводу. И тут люди на себе испытали чудовищную силу пурги. Она злобно рвала и трепала полы шинелей и полушубков, задирала их кверху или раздувала, как паруса. Люди делали два-три шага и выбивались из сил. В полном изнеможении поворачивались они к ветру спиной, подолгу отдыхали, чтобы сделать несколько следующих шагов.
   Роман и Егор Кузьмич скинули с себя дохи, привязали их в торока. Идти стало гораздо легче. Закрываясь от ветра левыми руками, они в правых держали перекинутые через плечи поводья и тянули за собой упиравшихся лошадей. Время от времени то один, то другой окликали шедших по их следам бойцов.