Страница:
Он откозырял японцу и ушел.
Только поздно вечером японская делегация убралась с разъезда, вдоволь поработав, пока было светло, самопишущими ручками. Провожавшему их Удалову полковник Камацабура подарил на память свою фотографию и пригласил в будущем, если представится случай, посетить его в Японии, в родовом поместье.
— Там мы будем пить вино, как друзья, будем вспоминать, как джентльмены, минувшие дни и битвы… Где хорошо узнали друг друга, — закончил он с лицемерной улыбкой.
Проводив японцев, Удалов сказал Роману:
— Ни черта я, брат, с этими бабами не придумал. Негде тут погулять. Придется это дело пока оставить.
Скоротав на разъезде студеную и не очень веселую ночь победы, партизанские полки двинулись назавтра утром ускоренным маршем на север и запад, в жилые места. На разъезде осталась прибывшая под утро пехота с пушками и пулеметами.
Перед выступлением Роман пошел попрощаться с беженками. Сделал он это, чтобы еще раз повидать Ольгу Сергеевну.
Беженки только что встали. Одни умывались и причесывались, другие растапливали плиту. Было их гораздо меньше, чем накануне, не оказалось ни Ольги Сергеевны, ни курчавой брюнетки Розы.
— Доброе утро! — приветствовал их Роман. — Вот зашел попрощаться, уходим мы с разъезда. А вас будто меньше стало? Где же остальные?
— Как, вы ничего не знаете? — удивилась женщина, рассказавшая ему, кто такая Ольга Сергеевна. — Под утро к нам пришли, разбудили всех и начали проверять документы. Потом одних оставили, других угнали. По-видимому, тех, кто показался наиболее подозрительным, решили отправить на запад в первую очередь. Перхурову, знаете ли, самой первой от нас отделили…
Сразу беженки перестали интересовать Романа. В своем сердце вдруг он ощутил какую-то странную пустоту и скуку. Ради приличия он с минуту поговорил с женщинами, все время размышляя над тем, кто это и зачем куда-то погнал наиболее молодых и красивых беженок. Решил, что сделали это сотрудники Особого отдела корпуса.
— Ну, стало быть, так надо, — сказал он и стал прощаться. — Прощайте, гражданки. Не поминайте, как говорится, лихом. Желаю, чтобы все для вас хорошо кончилось.
— Прощайте! На вас мы не в обиде. Обошлись с нами по-человечески, — ответили беженки, и он ушел от них расстроенный и огорченный.
Удалов со своим штабом остался пока на разъезде. Он решил уехать поездом прямо на станцию Борзя, в окрестностях которой должны были разместиться полки его корпуса. Верхом на коне провожал он покидавших разъезд партизан.
Когда ехавший впереди своего полка Роман, отсалютовав Удалову шашкой, проезжал мимо него, тот крикнул:
— Улыбин! Проводишь полк, вернись ко мне!..
Роман вывел полк на дорогу и вернулся. Удалов встретил его с веселым и хитрым смешком, а потом сообщил:
— А я, паря, ловкую штуку с этими бабами отколол. Я их штук двадцать в свой эшелон приказал доставить. Послал моих ребят и наказал им для виду проверить у беженок документы, а потом самых молодых и красивых доставить в соседний с моим вагон. Это я из-за курчавой постарался. В дороге я найду способ познакомиться с ней поближе и показать себя. Жалко, что ты уезжаешь. Мы бы и тебе подходящую нашли и гульнули с ними так, чтобы небу стало жарко.
— Ну и ловкач! — позавидовал Роман. — Не мог мне раньше сказать. Оставил бы я полк на Матафонова и прокатился бы с вами.
— Ничего, твое от тебя не уйдет. Расквартируешь полк и сразу же лети ко мне в Борзю. Я этих красоток до твоего приезда у себя задержу.
— Только ты, Кузьма, поосторожней с ними.
— Не бойся. Сделаю так, что все будет шито-крыто. Ни один комар носу не подточит, — заверил его Удалов.
Но Роман знал, что Удалов только утешал его. Беженок задержать ему у себя не придется. Пока Роман выберется в Борзю, их уже отправят в Читу, а оттуда в Россию. Роман помрачнел, скучным голосом простился с Удаловым и поскакал догонять свой полк.
24
25
Только поздно вечером японская делегация убралась с разъезда, вдоволь поработав, пока было светло, самопишущими ручками. Провожавшему их Удалову полковник Камацабура подарил на память свою фотографию и пригласил в будущем, если представится случай, посетить его в Японии, в родовом поместье.
— Там мы будем пить вино, как друзья, будем вспоминать, как джентльмены, минувшие дни и битвы… Где хорошо узнали друг друга, — закончил он с лицемерной улыбкой.
Проводив японцев, Удалов сказал Роману:
— Ни черта я, брат, с этими бабами не придумал. Негде тут погулять. Придется это дело пока оставить.
Скоротав на разъезде студеную и не очень веселую ночь победы, партизанские полки двинулись назавтра утром ускоренным маршем на север и запад, в жилые места. На разъезде осталась прибывшая под утро пехота с пушками и пулеметами.
Перед выступлением Роман пошел попрощаться с беженками. Сделал он это, чтобы еще раз повидать Ольгу Сергеевну.
Беженки только что встали. Одни умывались и причесывались, другие растапливали плиту. Было их гораздо меньше, чем накануне, не оказалось ни Ольги Сергеевны, ни курчавой брюнетки Розы.
— Доброе утро! — приветствовал их Роман. — Вот зашел попрощаться, уходим мы с разъезда. А вас будто меньше стало? Где же остальные?
— Как, вы ничего не знаете? — удивилась женщина, рассказавшая ему, кто такая Ольга Сергеевна. — Под утро к нам пришли, разбудили всех и начали проверять документы. Потом одних оставили, других угнали. По-видимому, тех, кто показался наиболее подозрительным, решили отправить на запад в первую очередь. Перхурову, знаете ли, самой первой от нас отделили…
Сразу беженки перестали интересовать Романа. В своем сердце вдруг он ощутил какую-то странную пустоту и скуку. Ради приличия он с минуту поговорил с женщинами, все время размышляя над тем, кто это и зачем куда-то погнал наиболее молодых и красивых беженок. Решил, что сделали это сотрудники Особого отдела корпуса.
— Ну, стало быть, так надо, — сказал он и стал прощаться. — Прощайте, гражданки. Не поминайте, как говорится, лихом. Желаю, чтобы все для вас хорошо кончилось.
— Прощайте! На вас мы не в обиде. Обошлись с нами по-человечески, — ответили беженки, и он ушел от них расстроенный и огорченный.
Удалов со своим штабом остался пока на разъезде. Он решил уехать поездом прямо на станцию Борзя, в окрестностях которой должны были разместиться полки его корпуса. Верхом на коне провожал он покидавших разъезд партизан.
Когда ехавший впереди своего полка Роман, отсалютовав Удалову шашкой, проезжал мимо него, тот крикнул:
— Улыбин! Проводишь полк, вернись ко мне!..
Роман вывел полк на дорогу и вернулся. Удалов встретил его с веселым и хитрым смешком, а потом сообщил:
— А я, паря, ловкую штуку с этими бабами отколол. Я их штук двадцать в свой эшелон приказал доставить. Послал моих ребят и наказал им для виду проверить у беженок документы, а потом самых молодых и красивых доставить в соседний с моим вагон. Это я из-за курчавой постарался. В дороге я найду способ познакомиться с ней поближе и показать себя. Жалко, что ты уезжаешь. Мы бы и тебе подходящую нашли и гульнули с ними так, чтобы небу стало жарко.
— Ну и ловкач! — позавидовал Роман. — Не мог мне раньше сказать. Оставил бы я полк на Матафонова и прокатился бы с вами.
— Ничего, твое от тебя не уйдет. Расквартируешь полк и сразу же лети ко мне в Борзю. Я этих красоток до твоего приезда у себя задержу.
— Только ты, Кузьма, поосторожней с ними.
— Не бойся. Сделаю так, что все будет шито-крыто. Ни один комар носу не подточит, — заверил его Удалов.
Но Роман знал, что Удалов только утешал его. Беженок задержать ему у себя не придется. Пока Роман выберется в Борзю, их уже отправят в Читу, а оттуда в Россию. Роман помрачнел, скучным голосом простился с Удаловым и поскакал догонять свой полк.
24
Студеной звездной ночью Одиннадцатый партизанский полк пришел на Онон в поселок Куранжинский. В поселке жили казаки-скотоводы, многие из которых имели большие табуны лошадей, стада крупного рогатого скота и овец неприхотливой монгольской породы. Большинство куранжинцев служило у белых, и теперь самые непримиримые и богатые бежали в Монголию, бросив все, что нельзя было угнать или увезти с собой. Лучшие в поселке дома стояли с наглухо заколоченными ставнями и дверьми, с закрытыми на замки и засовы воротами.
На бесснежных и плоских берегах Онона, под холодными равнодушными звездами властвовал беспощадный пятидесятиградусный мороз. Вдоль реки лежала серебристая туманная полоса, никли оцепеневшие от стужи низкорослые тальники. Разбуженные шумным вторжением конницы, во всех концах поселка неистово и хрипло лаяли собаки. То тут, то там нетерпеливо барабанили в ворота и ставни кулаки и приклады, вспыхивали в заледенелых окнах огни.
Растекаясь по широким темным улицам, партизаны в первую очередь занимали жилые дома, где можно было обогреться и переночевать в тепле. Прежде чем позаботиться о себе, смертельно усталые, продрогшие люди принимались искать пристанища для лошадей, заводили их во все свободные от скота плетневые повети и бревенчатые стойла, в пустующие зимовья и завозни. Потные, до предела вымотанные тяжелым трехсуточным переходом кони понуро ежились и дрожали. Их заботливо укрывали попонами, рогожами, холстинами и потниками. Прямо под ноги кидали большие охапки хрусткого сена, целые ометы которого стояли в сенниках убежавших богачей.
Устроив лошадей, закутанные в тулупы и дохи, неуклюжие и неповоротливые люди, задевая оружием косяки и колоды, начали вваливаться в просторные, хорошо натопленные дровами дома, в тесные бедняцкие избушки, которые отапливались заготовленными с лета кизяками. Всю зиму стоял в тех кособоких и подслеповатых избушках неистребимый запах навоза, мохнатый иней серебрился в углах, дуло холодом из-под щелистых полов.
Всем куранжинцам пришлось крепко потесниться в ту суматошную ночь. В белых клубах холода лезли к ним с надворья все новые и новые постояльцы. Скидывая с себя тулупы и дохи, они сваливали их в кучу у порога и, не расставаясь по давней привычке с винтовками, располагались где придется. Стужей веяло от их одежды, от заиндевелых усов и бород, от настывших винтовок и патронташей. Они обрывали с усов ледяные сосульки, потирали рука об руку, переговаривались застуженными голосами, кашляли и сморкались. У многих во время перехода были сильно обморожены носы, щеки. На них пылали теперь малиновые пятна, гноилась и слезала струпьями кожа.
Отогреваясь, угрюмые и суровые люди доставали кисеты, закуривали. С каждой новой затяжкой лица их делались более приветливыми и добродушными, и хозяева перестали страшиться своих нежданных гостей. Старухи и ребятишки полезли спать на печки и запечные лежанки, бабьи и девки теснились в кутных углах, ставили самовары, нарезали ломтями мерзлый хлеб, бренчали посудой.
Но мало кто дождался горячего, круто заваренного чая. Всего дороже был теперь партизанам сон. Разомлев от тепла и духоты, от кислого запаха прелой овчины, шуб и тулупов, унтов из собачьих и козьих шкур, сваливались они где попало и засыпали мертвецким сном, положив под голову папаху, мохнатые рукавицы или патронташ.
До утра горели во всех домах настенные лампы с убавленным светом, сделанные из картошки с пенькой ночники и сальные свечи. Не зная, где притулиться, шепотком переговаривались в кухонных углах хозяева. А на застланных соломой и половиками полах, на лавках и под лавками спали вповалку партизаны. Спали, не сняв с себя прожженных и простреленных шинелей, зеленых замызганных стеганок. Спали спокойно и сладко, как малые дети, или ворочались с боку на бок, храпели, стонали и вскрикивали во сне. Тусклый свет падал на красноватые обветренные лица, на черные, русые, на чубатые и стриженные под машинку головы, на усы и бороды любого калибра и цвета, на отпотевшие стволы винтовок, медные головки шашек. Воздух, которым они дышали, становился все более тяжелым и зловонным…
Штаб полка занял дом в центре поселка. Дом был с высокой рубленой в паз завалинкой, с тесовой крышей над воротами и калиткой. На обращенной к улице стороне его было шесть закрытых на белые ставни окон.
Хозяевами просторного дома оказались старик и старуха с нерусским обличьем и их молодая невестка. Когда Роман и Егор Кузьмич, переступив высокий порог, вошли в кухню, в переднем углу горела настенная лампа, а на стене в кути — сальная свечка в медном подсвечнике с ручкой. Маленькая, вся в черном старуха стояла, прислонившись спиною к русской печке со ступенчатым, сужающимся кверху дымоходом. Пытливо и настороженно разглядывала она незваных гостей. Одетый в темную косоворотку старик сидел с поджатыми под себя ногами справа от входа на приделанной к печке лежанке. В зубах у него была трубка, в руках замшевый кисет с табаком. Статная и полногрудая невестка стояла у двери, ведущей в чистую половину дома. Прикрывая рот кончиком накинутого на плечи полушалка, она сладко зевала спросонья. С заспанных щек ее не сошел еще розовый румянец. Была она теплая и сдобная, с размывчивой поволокой в больших равнодушных глазах.
Роман поглядел на нее, и у него жарко встрепенулось сердце, пропала усталость.
— Здравствуйте, хозяева! — с несвойственной резвостью поздоровался он и любезно добавил: — Простите за беспокойство.
— Мое почтенье! — нелюдимо буркнул себе под нос старик, делая вид, что всецело занят своей увесистой трубкой.
— Здравствуйте, здравствуйте, служивые! — не сказала, а пропела старуха. — Милости просим.
Веселый сочный голос Романа заставил невестку выпрямиться, вскинуть голову. Она поняла, что закутанный в неуклюжую доху военный, голосистый, как молодой петух, хотел ей понравиться. И пока Роман раздевался, она не сводила с него вкрадчиво-томного, хмелем ударившего в его голову взгляда. И он окончательно перестал быть самим собой.
— Заколели, однако? — спросила старуха. — Стужа-то в степи несусветная. Наш мужик третий день нос на улицу не кажет, — показала она на старика. — А вы все ездите да ездите, и угомон вас не берет. Какие же вы будете?
— Красные, бабушка, красные! Теперь других не найдешь. Были, да все вышли.
— Я так и подумала. Белые здесь еще по теплу проходили. Командир у них немец, а солдаты — сплошь одни мунгалы… Чаем-то вас поить?
— Если есть готовый — можно. А нет, так не стоит и беспокоиться.
— Готового нет, самовар ставить придется.
— Тогда не надо. Разрешите нам где-нибудь свернуться и поспать, — отвечал ей чересчур любезный и предупредительный Роман, не переставая поглядывать на невестку.
— Тогда проходите в горницу… Проводи, Зоя, гостей, — приказала старуха невестке.
Горница оказалась большой, с шестью окнами комнатой. В ней ярко горела висячая лампа с белым абажуром, маслянисто блестел крашеный пол, на окнах висели тюлевые шторы. Справа от порога стояла двухспальная деревянная кровать с точеными головками. Она была застлана желтым плюшевым одеялом с полосатыми тиграми. На ней высилась целая башенка из подушек в разноцветных наволочках. Над кроватью висел коврик с вытканными на нем горами, лесом, с зубчатым замком вдали и с пасущимися оленями на переднем плане.
Слева от порога стояла круглая печка-голландка. От печки шла к переднему простенку перегородка, отделявшая примерно третью часть комнаты. Она была оклеена голубыми в полоску обоями. Вход за перегородку прикрывал занавес темно-красного цвета. В горнице еще была божница с целой дюжиной мерцавших золотом икон, китайское зеркало на стене, диван и круглый стол, застланный махровой скатертью.
— Где прикажете располагаться, Зоя?.. Кстати, как вас по батюшке?
— Федоровна, — рассмеялась она. — А спать укладывайтесь один на кровать, другой на диван.
— Мы можем и на полу ночевать, народ мы простой. Неудобно вас кровати лишать.
— Это не моя кровать, свекровкина. Она и без нее обойдется. Спать у нас есть где…
— А где же вы спите? Или это секрет?
— Это вам знать ни к чему, — строго ответила Зоя и стала разбирать кровать, чтобы постелить Егору Кузьмичу на ней, а Роману — на диване.
В это время Егор Кузьмич вышел на кухню, чтобы взять из кармана полушубка трубку и кисет. Роман тотчас же спросил Зою:
— Где же вы все-таки спите?
— Экий скорый! — уже без всякой строгости сказала она и в шутку ударила Романа думкой в вышитой красными нитками наволочке. — Спокойной ночи вам! Вон там на столе свечка, а лампу потушите сами, — и она ушла в кухню, столкнувшись в дверях с Егором Кузьмичом.
— Ну как, договорились? — усмехнулся Егор Кузьмич. — Аппетитная бабенка. Я бы и то маху не дал.
— Я не жеребчик… чтобы на всех без разбору кидаться, — притворно обиделся Роман. — Ложись давай. Я сейчас лампу потушу…
Роман еще не уснул, как за перегородкой чуть слышно скрипнула кровать. «Это она! — словно пронизанный током, подумал Роман и присел на диване. — Я и не слыхал, как она туда прокралась… Рискнуть, что ли? А если закричит? Тогда позору не оберешься. Пусть спит, черт с ней! Если долго здесь простоим, никуда не денется. Недаром думкой меня ударила…»
Проснулся Роман поздно. На его трофейных часах уже было одиннадцать. Он встал, быстро оделся и вышел на кухню. Старуха что-то стряпала в кути. Старик по-прежнему сидел на лежанке с поджатыми под себя ногами. У него было широкое, изжелта-смуглое лицо с большими скулами, с приплюснутым носом. В уголках его косо поставленных глаз скопился гной, лишенные ресниц веки были припухшими и красноватыми.
— Что у вас с глазами, дедушка? — спросил Роман, подходя к умывальнику у порога.
— И сам не знаю что. Тускменными стали, нитку в иголку ни за что не вдерну. А на холод выйду — слезы из них текут и текут.
— Может, тебя нашему фельдшеру показать? Он у нас опытный. Две войны отвоевал.
— Если будет ваша милость, пожалуйста. Мы уж его отблагодарим.
Роман и Егор Кузьмич завтракали, когда в кухню вошла закутанная в пуховый заиндевелый полушалок раскрасневшаяся на морозе Зоя. При свете дня она показалась Роману еще красивей, чем ночью. Глаза ее оказались золотисто-карими, щеки полными и тугими, а фигура еще более статной. От нее так и веяло здоровьем, свежестью молодого и сильного тела.
— Как есть все ваши партизаны на улицу высыпали. Гоняла я скот на прорубь, так едва протолкалась, — сказала она, весело улыбаясь.
— С чего это они? В бабки, что ли, катают? — спросил Роман, не переставая глядеть на Зою.
— На дом атамана Семенова глазеют. Он ведь здешний рожак-то. Разве вы об этом не знали?
— Это правда?
— Правда, правда! — подтвердили старик и старуха. — Здесь у него и деды и прадеды жили. Тут у нас Семеновых-то целых семнадцать дворов. И мы тоже Семеновы. Хоть и дальние, а родственники атаману. Вот живем теперь и боимся, что всем за него ответить придется. Слыхал я разговор, что нас отселять будут. Правда это или нет?
— Не знаю, дедушка. Только вряд ли. При чем же здесь вы-то, если сами ни в чем не виноваты?
— Да похоже, что тоже виноваты. Сын-то мой у атамана служил. Теперь где-то за границей мыкается, ежели не убили…
— Он кто, рядовой или офицер? — построжавшим голосом спросил Роман, отвернувшись от Зои.
— Старшим урядником был во Втором казачьем.
— Раз урядник, тогда дело проще, — сказал Роман и спросил Егора Кузьмича: — Пойдем, что ли, посмотрим на атамановское гнездо?
— Пойдем, пойдем! — согласился Егор Кузьмич.
Большой и унылый семеновский дом стоял с проржавленной от старости железной крышей, с заколоченными серыми ставнями, с разломанным палисадником у окон.
Подойдя к толпе партизан, столпившейся у дома, Роман поздоровался, спросил:
— Что тут происходит, товарищи?
— Да вот разглядываем атамановский дом, — широко оскалился бородатый и дюжий партизан в черном полушубке. — Глядим, откуда эта гадина выползла на божий свет.
На одном из ставней уже кем-то был прибит подковными гвоздями кусок бересты, а на нем написано углем: «Здесь родился палач Забайкалья Гришка Семенов».
Партизаны читали надпись, глазели на дом, возбужденно переговаривались:
— И домишко-то не ахти какой. Многих похуже будет. А говорят, большой богач был…
— Каменный дом в Чите имел. Табуны свои в Монголии пас.
— В такой поганой дыре он только и мог родиться. Тут такие сволочи жили, что и на монголах с бурятами верхом ездили и своих батраков тухлыми кишками кормили.
— Сжечь бы этот дом к чертям, пустить золу по ветру.
— Зачем это?
— Чтобы глаза не мозолил, души не растравлял.
— Ни к чему это. Дом теперь кому-нибудь да сгодится… Надо вот взглянуть, каков он внутри.
— Кто мастер доски отдирать? — спросил тогда Роман. — Надо в этом змеином гнезде побывать.
Несколько услужливых молодцов тут же выхватили из ножен шашки и начали отдирать прибитые к ставням доски. Другие открыли ворота. Толпа устремилась в большую пустынную ограду с журавлем колодца в глубине.
Входная дверь оказалась на замке. Замок моментально сбили где-то найденной кувалдой и, подталкивая друг друга, хлынули в дом. В обметанных инеем и почерневших от сырости комнатах не было почти никакой мебели, на кухне русская печь с облупившимися боками и простой некрашеный стол, в коридоре деревянный, серый от пыли диван и помятая железная печурка. В шестиоконном зале валялись обломки столов и стульев, деревянная кровать и черный шкаф. На одном из простенков висела серая от пыли и копоти картина в раме, но без стекла. Никто не мог разобрать, что было на ней нарисовано.
Ее сняли, очистили от пыли и увидели: густая колонна русских солдат с решительными и серьезными лицами шла в атаку со штыками наперевес. Перед ней панически разбегались в разные стороны маленькие и скуластые солдаты с узкими глазами, в белых гетрах и фуражках с желтыми узенькими околышами. Впереди атакующей колонны шли два офицера с опущенными к ноге кривыми шашками. Между ними шагал с поднятым крестом в руке косматый и дюжий поп в черной рясе.
— Это наши японцев атакуют. На прорыв идут.
— Сразу видно, что полягут, а не сдадутся…
— Дешевенькая картина-то, а правильная!
— Ух и попище! Глаза, как у филина. Идет, а душа в пятках, — шумно делились своими впечатлениями склонившиеся над лубочной картиной партизаны.
— А ведь под ней что-то написано, братцы!
— Ну-ка, прочитай, товарищ Улыбин, что там такое.
Роман наклонился над картиной и громко, чтобы слышали все, прочитал надпись:
«Лихая атака Пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка под городом Тюренченом. Впереди колонны командир полка полковник Цербицкий, подполковник князь Микладзе и полковой священник отец Иван Щербаков, павший смертью храбрых на поле боя».
Партизаны невольно приумолкли. Какой бы там ни был этот дурно нарисованный поп, а погиб он в бою с теми же самыми врагами, с которыми сражались и они за русскую землю, за советскую власть.
— Вот, значит, какими картинками любовался атаман! — сказал кто-то.
И тотчас же ему возразил другой:
— Любоваться любовался, а сам японцам со всеми потрохами продался. Вот оно как бывает в жизни. Продал человек родину, себя продал только за то, чтобы носить золотые погоны да на нас, грешных, верхом ездить.
— Теперь отъездился! — крикнул молодой веселый голос, и партизаны двинулись прочь из дома, сталкиваясь в дверях с входящей навстречу новой толпой. Всем было интересно поглядеть на дом, где родился Семенов.
Вечером весь полк мылся в банях.
Роман и Егор Кузьмич вволю напарились в жарко натопленной Зоей бане, переоделись в чистое и почувствовали себя необыкновенно легко и приятно. Старуха и Зоя нажарили им целый противень баранины, заставили стол домашней колбасой, холодцом, солеными огурцами, капустой, шаньгами и калачами. А старик расщедрился и достал из подполья запотевшую двухлитровую банку китайского спирта. Чувствовалось, что хозяева стараются на всякий случай задобрить партизанское начальство. Но отказать себе в удовольствии Роман и Егор Кузьмич не захотели. Они основательно подвыпили, поужинали, а потом долго разговаривали со стариком и старухой. Зоя в разговоре участия не принимала. Но Роман все время ловил на себе ее взгляды. И когда глаза их встречались, он многое угадывал в ее карих, словно медом смазанных глазах. Сперва они были настороженными и застенчиво пугливыми. А после первой рюмки, которую уговорили ее выпить, стали томными и доверчиво покорными, потом безрассудно смелыми и нетерпеливыми глазами вдоволь натосковавшейся в одиночестве вдовы.
В полночь, когда подгулявший Егор Кузьмич пускал переливчатый храп, Роман присел на диване, прислушался и потихоньку поднялся. Осторожно ступая ногами в шерстяных чулках, прокрался к входу за перегородку. С бьющимся сердцем проскользнул туда и облегченно вздохнул.
— Кто это? — приглушенно вскрикнула Зоя.
— Я, Зоенька, я!.. Ничего не вижу. Где ты?
— Тише ты, ради бога… Услышат…
И тут Роман наткнулся на ее протянутые руки. Это были жаркие, ищущие, нетерпеливые руки. Порывисто и крепко обвились они вокруг шеи Романа. Припав головой к его груди, Зоя неожиданно забилась в беззвучных рыданиях.
— Ну чего ты, Зоя? — спрашивал, целуя ее, Роман.
— Ничего… Смеяться-то хоть не будешь потом?
— Да разве над этим смеются?.. Зоенька!..
Только после вторых петухов ушел Роман от Зои, чувствуя во всем теле давно не испытываемую легкость и бодрость. Всю свою нерастраченную страсть и нежность самозабвенно отдала ему Зоя, ничего не требуя взамен.
И пока стояли в Куранже, Роман ни разу не вспомнил про Ольгу Сергеевну. Но зато не раз вспоминал о покойной Дашутке, на которую походила Зоя. По ночам, когда Зоя блаженно спала у него на руке, улетали его мысли в прошлое: то на козулинскую мельницу, то на заимку, где он напрасно добивался Дашуткиных ласк. И тогда ему хотелось плакать. Плакать от жалости к себе и своей первой, мучительно горькой и чистой любви.
На бесснежных и плоских берегах Онона, под холодными равнодушными звездами властвовал беспощадный пятидесятиградусный мороз. Вдоль реки лежала серебристая туманная полоса, никли оцепеневшие от стужи низкорослые тальники. Разбуженные шумным вторжением конницы, во всех концах поселка неистово и хрипло лаяли собаки. То тут, то там нетерпеливо барабанили в ворота и ставни кулаки и приклады, вспыхивали в заледенелых окнах огни.
Растекаясь по широким темным улицам, партизаны в первую очередь занимали жилые дома, где можно было обогреться и переночевать в тепле. Прежде чем позаботиться о себе, смертельно усталые, продрогшие люди принимались искать пристанища для лошадей, заводили их во все свободные от скота плетневые повети и бревенчатые стойла, в пустующие зимовья и завозни. Потные, до предела вымотанные тяжелым трехсуточным переходом кони понуро ежились и дрожали. Их заботливо укрывали попонами, рогожами, холстинами и потниками. Прямо под ноги кидали большие охапки хрусткого сена, целые ометы которого стояли в сенниках убежавших богачей.
Устроив лошадей, закутанные в тулупы и дохи, неуклюжие и неповоротливые люди, задевая оружием косяки и колоды, начали вваливаться в просторные, хорошо натопленные дровами дома, в тесные бедняцкие избушки, которые отапливались заготовленными с лета кизяками. Всю зиму стоял в тех кособоких и подслеповатых избушках неистребимый запах навоза, мохнатый иней серебрился в углах, дуло холодом из-под щелистых полов.
Всем куранжинцам пришлось крепко потесниться в ту суматошную ночь. В белых клубах холода лезли к ним с надворья все новые и новые постояльцы. Скидывая с себя тулупы и дохи, они сваливали их в кучу у порога и, не расставаясь по давней привычке с винтовками, располагались где придется. Стужей веяло от их одежды, от заиндевелых усов и бород, от настывших винтовок и патронташей. Они обрывали с усов ледяные сосульки, потирали рука об руку, переговаривались застуженными голосами, кашляли и сморкались. У многих во время перехода были сильно обморожены носы, щеки. На них пылали теперь малиновые пятна, гноилась и слезала струпьями кожа.
Отогреваясь, угрюмые и суровые люди доставали кисеты, закуривали. С каждой новой затяжкой лица их делались более приветливыми и добродушными, и хозяева перестали страшиться своих нежданных гостей. Старухи и ребятишки полезли спать на печки и запечные лежанки, бабьи и девки теснились в кутных углах, ставили самовары, нарезали ломтями мерзлый хлеб, бренчали посудой.
Но мало кто дождался горячего, круто заваренного чая. Всего дороже был теперь партизанам сон. Разомлев от тепла и духоты, от кислого запаха прелой овчины, шуб и тулупов, унтов из собачьих и козьих шкур, сваливались они где попало и засыпали мертвецким сном, положив под голову папаху, мохнатые рукавицы или патронташ.
До утра горели во всех домах настенные лампы с убавленным светом, сделанные из картошки с пенькой ночники и сальные свечи. Не зная, где притулиться, шепотком переговаривались в кухонных углах хозяева. А на застланных соломой и половиками полах, на лавках и под лавками спали вповалку партизаны. Спали, не сняв с себя прожженных и простреленных шинелей, зеленых замызганных стеганок. Спали спокойно и сладко, как малые дети, или ворочались с боку на бок, храпели, стонали и вскрикивали во сне. Тусклый свет падал на красноватые обветренные лица, на черные, русые, на чубатые и стриженные под машинку головы, на усы и бороды любого калибра и цвета, на отпотевшие стволы винтовок, медные головки шашек. Воздух, которым они дышали, становился все более тяжелым и зловонным…
Штаб полка занял дом в центре поселка. Дом был с высокой рубленой в паз завалинкой, с тесовой крышей над воротами и калиткой. На обращенной к улице стороне его было шесть закрытых на белые ставни окон.
Хозяевами просторного дома оказались старик и старуха с нерусским обличьем и их молодая невестка. Когда Роман и Егор Кузьмич, переступив высокий порог, вошли в кухню, в переднем углу горела настенная лампа, а на стене в кути — сальная свечка в медном подсвечнике с ручкой. Маленькая, вся в черном старуха стояла, прислонившись спиною к русской печке со ступенчатым, сужающимся кверху дымоходом. Пытливо и настороженно разглядывала она незваных гостей. Одетый в темную косоворотку старик сидел с поджатыми под себя ногами справа от входа на приделанной к печке лежанке. В зубах у него была трубка, в руках замшевый кисет с табаком. Статная и полногрудая невестка стояла у двери, ведущей в чистую половину дома. Прикрывая рот кончиком накинутого на плечи полушалка, она сладко зевала спросонья. С заспанных щек ее не сошел еще розовый румянец. Была она теплая и сдобная, с размывчивой поволокой в больших равнодушных глазах.
Роман поглядел на нее, и у него жарко встрепенулось сердце, пропала усталость.
— Здравствуйте, хозяева! — с несвойственной резвостью поздоровался он и любезно добавил: — Простите за беспокойство.
— Мое почтенье! — нелюдимо буркнул себе под нос старик, делая вид, что всецело занят своей увесистой трубкой.
— Здравствуйте, здравствуйте, служивые! — не сказала, а пропела старуха. — Милости просим.
Веселый сочный голос Романа заставил невестку выпрямиться, вскинуть голову. Она поняла, что закутанный в неуклюжую доху военный, голосистый, как молодой петух, хотел ей понравиться. И пока Роман раздевался, она не сводила с него вкрадчиво-томного, хмелем ударившего в его голову взгляда. И он окончательно перестал быть самим собой.
— Заколели, однако? — спросила старуха. — Стужа-то в степи несусветная. Наш мужик третий день нос на улицу не кажет, — показала она на старика. — А вы все ездите да ездите, и угомон вас не берет. Какие же вы будете?
— Красные, бабушка, красные! Теперь других не найдешь. Были, да все вышли.
— Я так и подумала. Белые здесь еще по теплу проходили. Командир у них немец, а солдаты — сплошь одни мунгалы… Чаем-то вас поить?
— Если есть готовый — можно. А нет, так не стоит и беспокоиться.
— Готового нет, самовар ставить придется.
— Тогда не надо. Разрешите нам где-нибудь свернуться и поспать, — отвечал ей чересчур любезный и предупредительный Роман, не переставая поглядывать на невестку.
— Тогда проходите в горницу… Проводи, Зоя, гостей, — приказала старуха невестке.
Горница оказалась большой, с шестью окнами комнатой. В ней ярко горела висячая лампа с белым абажуром, маслянисто блестел крашеный пол, на окнах висели тюлевые шторы. Справа от порога стояла двухспальная деревянная кровать с точеными головками. Она была застлана желтым плюшевым одеялом с полосатыми тиграми. На ней высилась целая башенка из подушек в разноцветных наволочках. Над кроватью висел коврик с вытканными на нем горами, лесом, с зубчатым замком вдали и с пасущимися оленями на переднем плане.
Слева от порога стояла круглая печка-голландка. От печки шла к переднему простенку перегородка, отделявшая примерно третью часть комнаты. Она была оклеена голубыми в полоску обоями. Вход за перегородку прикрывал занавес темно-красного цвета. В горнице еще была божница с целой дюжиной мерцавших золотом икон, китайское зеркало на стене, диван и круглый стол, застланный махровой скатертью.
— Где прикажете располагаться, Зоя?.. Кстати, как вас по батюшке?
— Федоровна, — рассмеялась она. — А спать укладывайтесь один на кровать, другой на диван.
— Мы можем и на полу ночевать, народ мы простой. Неудобно вас кровати лишать.
— Это не моя кровать, свекровкина. Она и без нее обойдется. Спать у нас есть где…
— А где же вы спите? Или это секрет?
— Это вам знать ни к чему, — строго ответила Зоя и стала разбирать кровать, чтобы постелить Егору Кузьмичу на ней, а Роману — на диване.
В это время Егор Кузьмич вышел на кухню, чтобы взять из кармана полушубка трубку и кисет. Роман тотчас же спросил Зою:
— Где же вы все-таки спите?
— Экий скорый! — уже без всякой строгости сказала она и в шутку ударила Романа думкой в вышитой красными нитками наволочке. — Спокойной ночи вам! Вон там на столе свечка, а лампу потушите сами, — и она ушла в кухню, столкнувшись в дверях с Егором Кузьмичом.
— Ну как, договорились? — усмехнулся Егор Кузьмич. — Аппетитная бабенка. Я бы и то маху не дал.
— Я не жеребчик… чтобы на всех без разбору кидаться, — притворно обиделся Роман. — Ложись давай. Я сейчас лампу потушу…
Роман еще не уснул, как за перегородкой чуть слышно скрипнула кровать. «Это она! — словно пронизанный током, подумал Роман и присел на диване. — Я и не слыхал, как она туда прокралась… Рискнуть, что ли? А если закричит? Тогда позору не оберешься. Пусть спит, черт с ней! Если долго здесь простоим, никуда не денется. Недаром думкой меня ударила…»
Проснулся Роман поздно. На его трофейных часах уже было одиннадцать. Он встал, быстро оделся и вышел на кухню. Старуха что-то стряпала в кути. Старик по-прежнему сидел на лежанке с поджатыми под себя ногами. У него было широкое, изжелта-смуглое лицо с большими скулами, с приплюснутым носом. В уголках его косо поставленных глаз скопился гной, лишенные ресниц веки были припухшими и красноватыми.
— Что у вас с глазами, дедушка? — спросил Роман, подходя к умывальнику у порога.
— И сам не знаю что. Тускменными стали, нитку в иголку ни за что не вдерну. А на холод выйду — слезы из них текут и текут.
— Может, тебя нашему фельдшеру показать? Он у нас опытный. Две войны отвоевал.
— Если будет ваша милость, пожалуйста. Мы уж его отблагодарим.
Роман и Егор Кузьмич завтракали, когда в кухню вошла закутанная в пуховый заиндевелый полушалок раскрасневшаяся на морозе Зоя. При свете дня она показалась Роману еще красивей, чем ночью. Глаза ее оказались золотисто-карими, щеки полными и тугими, а фигура еще более статной. От нее так и веяло здоровьем, свежестью молодого и сильного тела.
— Как есть все ваши партизаны на улицу высыпали. Гоняла я скот на прорубь, так едва протолкалась, — сказала она, весело улыбаясь.
— С чего это они? В бабки, что ли, катают? — спросил Роман, не переставая глядеть на Зою.
— На дом атамана Семенова глазеют. Он ведь здешний рожак-то. Разве вы об этом не знали?
— Это правда?
— Правда, правда! — подтвердили старик и старуха. — Здесь у него и деды и прадеды жили. Тут у нас Семеновых-то целых семнадцать дворов. И мы тоже Семеновы. Хоть и дальние, а родственники атаману. Вот живем теперь и боимся, что всем за него ответить придется. Слыхал я разговор, что нас отселять будут. Правда это или нет?
— Не знаю, дедушка. Только вряд ли. При чем же здесь вы-то, если сами ни в чем не виноваты?
— Да похоже, что тоже виноваты. Сын-то мой у атамана служил. Теперь где-то за границей мыкается, ежели не убили…
— Он кто, рядовой или офицер? — построжавшим голосом спросил Роман, отвернувшись от Зои.
— Старшим урядником был во Втором казачьем.
— Раз урядник, тогда дело проще, — сказал Роман и спросил Егора Кузьмича: — Пойдем, что ли, посмотрим на атамановское гнездо?
— Пойдем, пойдем! — согласился Егор Кузьмич.
Большой и унылый семеновский дом стоял с проржавленной от старости железной крышей, с заколоченными серыми ставнями, с разломанным палисадником у окон.
Подойдя к толпе партизан, столпившейся у дома, Роман поздоровался, спросил:
— Что тут происходит, товарищи?
— Да вот разглядываем атамановский дом, — широко оскалился бородатый и дюжий партизан в черном полушубке. — Глядим, откуда эта гадина выползла на божий свет.
На одном из ставней уже кем-то был прибит подковными гвоздями кусок бересты, а на нем написано углем: «Здесь родился палач Забайкалья Гришка Семенов».
Партизаны читали надпись, глазели на дом, возбужденно переговаривались:
— И домишко-то не ахти какой. Многих похуже будет. А говорят, большой богач был…
— Каменный дом в Чите имел. Табуны свои в Монголии пас.
— В такой поганой дыре он только и мог родиться. Тут такие сволочи жили, что и на монголах с бурятами верхом ездили и своих батраков тухлыми кишками кормили.
— Сжечь бы этот дом к чертям, пустить золу по ветру.
— Зачем это?
— Чтобы глаза не мозолил, души не растравлял.
— Ни к чему это. Дом теперь кому-нибудь да сгодится… Надо вот взглянуть, каков он внутри.
— Кто мастер доски отдирать? — спросил тогда Роман. — Надо в этом змеином гнезде побывать.
Несколько услужливых молодцов тут же выхватили из ножен шашки и начали отдирать прибитые к ставням доски. Другие открыли ворота. Толпа устремилась в большую пустынную ограду с журавлем колодца в глубине.
Входная дверь оказалась на замке. Замок моментально сбили где-то найденной кувалдой и, подталкивая друг друга, хлынули в дом. В обметанных инеем и почерневших от сырости комнатах не было почти никакой мебели, на кухне русская печь с облупившимися боками и простой некрашеный стол, в коридоре деревянный, серый от пыли диван и помятая железная печурка. В шестиоконном зале валялись обломки столов и стульев, деревянная кровать и черный шкаф. На одном из простенков висела серая от пыли и копоти картина в раме, но без стекла. Никто не мог разобрать, что было на ней нарисовано.
Ее сняли, очистили от пыли и увидели: густая колонна русских солдат с решительными и серьезными лицами шла в атаку со штыками наперевес. Перед ней панически разбегались в разные стороны маленькие и скуластые солдаты с узкими глазами, в белых гетрах и фуражках с желтыми узенькими околышами. Впереди атакующей колонны шли два офицера с опущенными к ноге кривыми шашками. Между ними шагал с поднятым крестом в руке косматый и дюжий поп в черной рясе.
— Это наши японцев атакуют. На прорыв идут.
— Сразу видно, что полягут, а не сдадутся…
— Дешевенькая картина-то, а правильная!
— Ух и попище! Глаза, как у филина. Идет, а душа в пятках, — шумно делились своими впечатлениями склонившиеся над лубочной картиной партизаны.
— А ведь под ней что-то написано, братцы!
— Ну-ка, прочитай, товарищ Улыбин, что там такое.
Роман наклонился над картиной и громко, чтобы слышали все, прочитал надпись:
«Лихая атака Пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка под городом Тюренченом. Впереди колонны командир полка полковник Цербицкий, подполковник князь Микладзе и полковой священник отец Иван Щербаков, павший смертью храбрых на поле боя».
Партизаны невольно приумолкли. Какой бы там ни был этот дурно нарисованный поп, а погиб он в бою с теми же самыми врагами, с которыми сражались и они за русскую землю, за советскую власть.
— Вот, значит, какими картинками любовался атаман! — сказал кто-то.
И тотчас же ему возразил другой:
— Любоваться любовался, а сам японцам со всеми потрохами продался. Вот оно как бывает в жизни. Продал человек родину, себя продал только за то, чтобы носить золотые погоны да на нас, грешных, верхом ездить.
— Теперь отъездился! — крикнул молодой веселый голос, и партизаны двинулись прочь из дома, сталкиваясь в дверях с входящей навстречу новой толпой. Всем было интересно поглядеть на дом, где родился Семенов.
Вечером весь полк мылся в банях.
Роман и Егор Кузьмич вволю напарились в жарко натопленной Зоей бане, переоделись в чистое и почувствовали себя необыкновенно легко и приятно. Старуха и Зоя нажарили им целый противень баранины, заставили стол домашней колбасой, холодцом, солеными огурцами, капустой, шаньгами и калачами. А старик расщедрился и достал из подполья запотевшую двухлитровую банку китайского спирта. Чувствовалось, что хозяева стараются на всякий случай задобрить партизанское начальство. Но отказать себе в удовольствии Роман и Егор Кузьмич не захотели. Они основательно подвыпили, поужинали, а потом долго разговаривали со стариком и старухой. Зоя в разговоре участия не принимала. Но Роман все время ловил на себе ее взгляды. И когда глаза их встречались, он многое угадывал в ее карих, словно медом смазанных глазах. Сперва они были настороженными и застенчиво пугливыми. А после первой рюмки, которую уговорили ее выпить, стали томными и доверчиво покорными, потом безрассудно смелыми и нетерпеливыми глазами вдоволь натосковавшейся в одиночестве вдовы.
В полночь, когда подгулявший Егор Кузьмич пускал переливчатый храп, Роман присел на диване, прислушался и потихоньку поднялся. Осторожно ступая ногами в шерстяных чулках, прокрался к входу за перегородку. С бьющимся сердцем проскользнул туда и облегченно вздохнул.
— Кто это? — приглушенно вскрикнула Зоя.
— Я, Зоенька, я!.. Ничего не вижу. Где ты?
— Тише ты, ради бога… Услышат…
И тут Роман наткнулся на ее протянутые руки. Это были жаркие, ищущие, нетерпеливые руки. Порывисто и крепко обвились они вокруг шеи Романа. Припав головой к его груди, Зоя неожиданно забилась в беззвучных рыданиях.
— Ну чего ты, Зоя? — спрашивал, целуя ее, Роман.
— Ничего… Смеяться-то хоть не будешь потом?
— Да разве над этим смеются?.. Зоенька!..
Только после вторых петухов ушел Роман от Зои, чувствуя во всем теле давно не испытываемую легкость и бодрость. Всю свою нерастраченную страсть и нежность самозабвенно отдала ему Зоя, ничего не требуя взамен.
И пока стояли в Куранже, Роман ни разу не вспомнил про Ольгу Сергеевну. Но зато не раз вспоминал о покойной Дашутке, на которую походила Зоя. По ночам, когда Зоя блаженно спала у него на руке, улетали его мысли в прошлое: то на козулинскую мельницу, то на заимку, где он напрасно добивался Дашуткиных ласк. И тогда ему хотелось плакать. Плакать от жалости к себе и своей первой, мучительно горькой и чистой любви.
25
Сорокаградусная стужа стояла в голых, едва припорошенных снегом степях Забайкалья. Большая колонна одетых по-зимнему всадников шла широкой пустынной падью с юга на север. Это возвращались с маньчжурской границы уволенные в бессрочный отпуск партизаны старших возрастов.
Медленно светлело над падью мглистое небо. Малиновое солнце томилось от собственного бессилья в облаках на востоке. Удручающе однообразной была неоглядная, грязно-белая в лощинах и впадинах степь. Белые от инея трещины змеились на бурой, гладко выметенной ветрами дороге. Под копытами коней гулко звенела и брызгала синими искрами глубоко промерзшая земля.
Колонна шла окутанная сизым морозным паром. Впереди нее ехал на рослом коне Семен Забережный. Стужа выкрасила в белый цвет его черные брови, повесила ледяные сосульки на кончики жестких усов. Поношенная медвежья доха с поднятым воротником, застегнутая под самым горлом на ременную пуговицу, жала в плечах, мешая ему ворочаться и двигать руками.
Следом за ним ехали Лука Ивачев и Симон Колесников, оба в легких козлиных дошках и желтых овчинных унтах. На Луке была лихо заломлена набекрень каракулевая, словно подернутая дымком, папаха, на Симоне — круглая и пушистая, с распущенными ушами шапка. Симон сосредоточенно молчал, а непоседливый и шумный Лука все время вязался к Семену с разговорами.
— Семен Евдокимович! Товарищ командир полка! — кричал он хриплым от простуды голосом. — Ты повернись хоть разок, подвигайся, а то замерзнешь, как японский солдат на Шилке. Надел, брат, генеральскую доху и заважничал — торчишь в седле бурханом.
— Да мне легче упасть, чем повернуться, — добродушно отшучивался Семен. — Ведь это не доха, а горе, будь она проклята. Только бы обогрело — сниму и привяжу в торока.
— И где ты ее раздобыл, такую?
— Василий Андреевич Улыбин подарил в Чите. Возьми, говорит, мне она без надобности, а тебе сгодится.
— Значит, ты в Чите побывал?
— Всего неделя, как оттуда. Мы туда на прием к Председателю Совета Министров ездили. Принимал он почти всех дивизионных и полковых командиров партизанской армии. С победой над Семеновым поздравил, поблагодарил от имени правительства, а потом такой банкет для нас закатил, что любо вспомнить. Пили мы такие вина, какие мне, грешному, и во сне не снились… Я на этом банкете рядом с китайским консулом сидел. По-русски, холера, без запинки разговаривает и нашу водку стаканами хлещет. Он меня все господином полковником величал и просил, чтобы я ему на память свою фамилию в книжке черкнул. Откуда ему знать, что я едва расписываться умею?
— Значит, погуляли, отвели душу, — завистливо вздохнул Лука. — А кем же теперь там Василий Андреевич?
— Его теперь голой рукой не бери. Он в Дальбюро ЦК большевиков работает!
В полдень партизаны перевалили высокий Шаманский хребет. Весь гребень его был завален огромными каменными глыбами, среди которых торчали остатки разрушенных временем утесов. С хребта разбежались в разные стороны три дороги. Здесь мунгаловцы распрощались со всеми своими однополчанами и спустились в долину родной Драгоценки.
Слева от дороги потянулись крутые, в синеватых каменных россыпях сопки. Тускло и холодно блестели россыпи под оранжево-красным негреющим солнцем. Корявые деревца дикой яблони и густые заросли шиповника коченели на склонах глубоких, сбегающих к самой дороге промоин.
Медленно светлело над падью мглистое небо. Малиновое солнце томилось от собственного бессилья в облаках на востоке. Удручающе однообразной была неоглядная, грязно-белая в лощинах и впадинах степь. Белые от инея трещины змеились на бурой, гладко выметенной ветрами дороге. Под копытами коней гулко звенела и брызгала синими искрами глубоко промерзшая земля.
Колонна шла окутанная сизым морозным паром. Впереди нее ехал на рослом коне Семен Забережный. Стужа выкрасила в белый цвет его черные брови, повесила ледяные сосульки на кончики жестких усов. Поношенная медвежья доха с поднятым воротником, застегнутая под самым горлом на ременную пуговицу, жала в плечах, мешая ему ворочаться и двигать руками.
Следом за ним ехали Лука Ивачев и Симон Колесников, оба в легких козлиных дошках и желтых овчинных унтах. На Луке была лихо заломлена набекрень каракулевая, словно подернутая дымком, папаха, на Симоне — круглая и пушистая, с распущенными ушами шапка. Симон сосредоточенно молчал, а непоседливый и шумный Лука все время вязался к Семену с разговорами.
— Семен Евдокимович! Товарищ командир полка! — кричал он хриплым от простуды голосом. — Ты повернись хоть разок, подвигайся, а то замерзнешь, как японский солдат на Шилке. Надел, брат, генеральскую доху и заважничал — торчишь в седле бурханом.
— Да мне легче упасть, чем повернуться, — добродушно отшучивался Семен. — Ведь это не доха, а горе, будь она проклята. Только бы обогрело — сниму и привяжу в торока.
— И где ты ее раздобыл, такую?
— Василий Андреевич Улыбин подарил в Чите. Возьми, говорит, мне она без надобности, а тебе сгодится.
— Значит, ты в Чите побывал?
— Всего неделя, как оттуда. Мы туда на прием к Председателю Совета Министров ездили. Принимал он почти всех дивизионных и полковых командиров партизанской армии. С победой над Семеновым поздравил, поблагодарил от имени правительства, а потом такой банкет для нас закатил, что любо вспомнить. Пили мы такие вина, какие мне, грешному, и во сне не снились… Я на этом банкете рядом с китайским консулом сидел. По-русски, холера, без запинки разговаривает и нашу водку стаканами хлещет. Он меня все господином полковником величал и просил, чтобы я ему на память свою фамилию в книжке черкнул. Откуда ему знать, что я едва расписываться умею?
— Значит, погуляли, отвели душу, — завистливо вздохнул Лука. — А кем же теперь там Василий Андреевич?
— Его теперь голой рукой не бери. Он в Дальбюро ЦК большевиков работает!
В полдень партизаны перевалили высокий Шаманский хребет. Весь гребень его был завален огромными каменными глыбами, среди которых торчали остатки разрушенных временем утесов. С хребта разбежались в разные стороны три дороги. Здесь мунгаловцы распрощались со всеми своими однополчанами и спустились в долину родной Драгоценки.
Слева от дороги потянулись крутые, в синеватых каменных россыпях сопки. Тускло и холодно блестели россыпи под оранжево-красным негреющим солнцем. Корявые деревца дикой яблони и густые заросли шиповника коченели на склонах глубоких, сбегающих к самой дороге промоин.