Страница:
Унгерновская батарея била по ним беглым огнем.
Немного не доскакав до своих, Роман попридержал коня и оглянулся. Увидев, что Сухэ-Батор жив и скачет к цирикам, понесся дальше. И в это мгновение прямо перед собою увидел огненно-рыжий, взметнувшийся к синему небу косматый куст. Разрыва он уже не слыхал.
…Дожидавшиеся своего командира партизаны видели, как впереди него брызнули из земли во все стороны желтые молнии, черные комья и серая пыль. Прежде чем упасть, яростно вздыбился насмерть сраженный конь. И с него, широко раскинув руки, уронив с головы фуражку, медленно и словно нехотя валился на чужую, неласковую землю Роман.
— Эх, Роман Северьянович! Отказаковал свое! — схватился за голову Мишка Добрынин, и из глаз его брызнули слезы. Он размазал их по лицу и страшным голосом скомандовал разведчикам:
— За мной! Не уберегли мы командира! Расстрелять нас мало!..
Разведчики все, как один, понеслись за Мишкой. А на юге выезжали из-за пологих холмов и развертывались в лавы новые унгерновские сотни. Дико завывая, шли они в атаку. Но разведчики не дрогнули, не повернули назад. Унгерновцы были в полуверсте, когда они подняли лежавшего без сознания, окровавленного Романа и уложили поперек седла на заводную лошадь. Мишка взял ее на повод и одновременно поддерживал ноги Романа, а с другой стороны его поддерживал за голову один из разведчиков.
Так и доставили они его к ключу за Ламын-Улой, не зная, живой он или мертвый.
12
13
Немного не доскакав до своих, Роман попридержал коня и оглянулся. Увидев, что Сухэ-Батор жив и скачет к цирикам, понесся дальше. И в это мгновение прямо перед собою увидел огненно-рыжий, взметнувшийся к синему небу косматый куст. Разрыва он уже не слыхал.
…Дожидавшиеся своего командира партизаны видели, как впереди него брызнули из земли во все стороны желтые молнии, черные комья и серая пыль. Прежде чем упасть, яростно вздыбился насмерть сраженный конь. И с него, широко раскинув руки, уронив с головы фуражку, медленно и словно нехотя валился на чужую, неласковую землю Роман.
— Эх, Роман Северьянович! Отказаковал свое! — схватился за голову Мишка Добрынин, и из глаз его брызнули слезы. Он размазал их по лицу и страшным голосом скомандовал разведчикам:
— За мной! Не уберегли мы командира! Расстрелять нас мало!..
Разведчики все, как один, понеслись за Мишкой. А на юге выезжали из-за пологих холмов и развертывались в лавы новые унгерновские сотни. Дико завывая, шли они в атаку. Но разведчики не дрогнули, не повернули назад. Унгерновцы были в полуверсте, когда они подняли лежавшего без сознания, окровавленного Романа и уложили поперек седла на заводную лошадь. Мишка взял ее на повод и одновременно поддерживал ноги Романа, а с другой стороны его поддерживал за голову один из разведчиков.
Так и доставили они его к ключу за Ламын-Улой, не зная, живой он или мертвый.
12
В полночь разведчики привезли Романа в Кяхтинский гарнизонный госпиталь и расстались с ним, как не жильцом на белом свете. Был он в глубоком беспамятстве, и жизнь его могла оборваться в любую минуту. Неотступно следили за ним дежурные Сестры, а в истории его болезни пожилой и усатый, одетый в военную форму доктор ежедневно писал: «По-прежнему полная утрата сознания, частые кровотечения из носа и ушей. Состояние крайне тяжелое».
Тем временем обстановка на фронте чрезвычайно осложнилась. Не считаясь с потерями, Унгерн рвался к Верхнеудинску. Кяхта осталась у него далеко в тылу. Части Народно-революционной армии отступали вниз по Кирану и Селенге. Были оставлены уже многие семейские села, бурятские улусы и казачьи станицы, население которых уходило в леса и сопки и начинало партизанскую войну.
Командование Пятой Красной армии бросило навстречу унгерновским бандам девять стрелковых полков, Кубанскую кавалерийскую бригаду и весь партизанский отряд Щетинкина.
В степи у Поворотной, где в старину отражали разбойничьи набеги монгольских князей буряты и казаки под командой ссыльного украинского гетмана Демьяна Многогрешного, завязался ожесточенный встречный бой. На заносимой песком равнине бешено схлестнулись сибиряки и кубанцы с потомками «потрясателя Вселенной», опрокинули их и погнали назад, к границе.
В тот день, когда в ликующую Кяхту вступали с песнями лихие кубанские эскадроны будущего маршала Советского Союза Константина Рокоссовского, Роман Улыбин впервые пришел в себя.
Было солнечное июньское утро. Очнувшись, Роман увидел высокую белую комнату, полосы солнечного света на полу и распахнутое настежь голубое окно. За окном кипела от ветра ярко-зеленая молодая листва тополей. В тот же момент, заслонив собой окно, над Романом склонилась полная юной свежести и здоровья девушка в белой косынке. Чудесные глаза ее походили на крупные ягоды черной лесной смородины, обрызганные росой и пронизанные солнцем. Глядя в эти чем-то обрадованные глаза. Роман так и не понял, откуда взялась и чему радовалась эта милая девушка в белом. Сделав тщетную попытку вспомнить, кто он такой и что с ним происходит, Роман почувствовал себя страшно нехорошо. Комната закачалась из стороны в сторону, а потом закружилась все быстрей и ужасней. Роману показалось, что он куда-то проваливается. Он судорожно вцепился руками в прохладное железо койки и потерял сознание.
Когда снова очнулся, окно уже было завешено коричневым одеялом. В комнате стоял мягкий успокоительный полусвет. Та же девушка сидела у изголовья и, прикрывая ладонью губы, устало позевывала. На этот раз она не сразу заметила, что он пришел в себя. Но какое-то движение привлекло ее внимание. И опять он уловил в ее ясных простодушных глазах неподдельную радость, а по движению обветренных губ понял, что она что-то говорит ему. Но как ни напрягал слух, он так ничего и не услышал. Вокруг стояла ничем не нарушаемая совершенно невозможная тишина. Эта тишина сперва лишь удивила его, а потом испугала. Он понял, что почему-то оглох. От этого сразу невыносимо заболела голова, во рту появился металлический привкус. Снова комнату стало кружить и застилать черно-серым туманом, а к сердцу подступила уже знакомая тошнота и с ней головокружение.
Он впился руками в койку и долго лежал с закрытыми глазами. Боясь пошевелиться, вслушивался в глухую могильную тишину. Сестра видела, как сперва побелело, а затем покрылось липким потом его обросшее рыжеватой щетиной лицо.
Почувствовав себя лучше, он с опаской приоткрыл глаза. Сестра немедленно спросила его о чем-то с выражением участия и сострадания на смуглом продолговатом лице. Он попытался сказать ей, что ничего не слышит, и сразу же сделал еще одно страшное открытие: язык не подчинялся ему. Он, казалось, распух и едва помещался во рту. И тогда Роману стало мучительно жалко себя. Горло моментально сдавило, во рту появилась привычная сухая горечь. И он заплакал от сознания беспомощности, от невозможности вспомнить свое имя и фамилию, свою прошлую жизнь. Невыносимо стыдно было плакать на виду у сестры, но невозможно было удержаться от слез. Натянув на голову одеяло, вволю наплакался он в душной тьме и не заметил, как заснул.
Потом наступило другое, полное света и свежести утро. В палате снова было открыто настежь окно. Снова в палисаднике беззвучно бурлила, сверкая золотым и зеленым, листва, а на крашеной синеватыми белилами створке сидел и, судя по его виду, отчаянно чирикал отважный, весь взъерошенный воробей. Глядя на воробья, Роман спокойно и расслабленно улыбнулся, показал на него пальцем сестре.
На этот раз его успели умыть и напоить горячим сладким чаем, прежде чем у него опять заломило в висках и началось головокружение. Он полежал с закрытыми глазами, и постепенно голова перестала болеть и кружиться. Но от боязни нового приступа настроение его безнадежно испортилось. Он спрятался под одеяло и долго глотал неуемные слезы, сладить с которыми был не в силах.
Кто-то положил ему на лоб широкую прохладную ладонь. Открыв глаза, он увидел пожилого с пышными холеными усами человека в белом халате. Лицо человека светилось доброжелательством, каждое движение было неторопливым и уверенным. Под небрежно застегнутым халатом был на нем зеленый китель с низким стоячим воротником, с блестящими пуговицами, на которых были вытиснены пятиконечные звездочки. «Красноармейский доктор», — сразу определил Роман, и какая-то надежда затеплилась в его сердце.
С выражением серьезной сосредоточенности на полном энергичном лице доктор взял Романа за руку, а другой рукой достал из нагрудного кармана кителя серебряные часы с почерневшей цепочкой и уставился в них, что-то отсчитывая равномерно и медленно, как это было видно по движению его губ. «Пульс проверяет», — догадался Роман.
Проверив пульс, доктор подсел к нему на кровать. Достав из кармана халата деревянную трубку с раструбами на концах, стал старательно выслушивать Романа. Короткая шея его покраснела от прихлынувшей крови, седые клочкастые брови сходились к переносью или сердито лезли на лоб, усы воинственно раздувались. Время от времени он бросал какие-то короткие фразы стоявшим вокруг койки двум сестрам и высоченного роста унылому фельдшеру в очках с жестяной оправой.
Покончив с осмотром и выслушиваньем, доктор широко улыбнулся, одобряюще похлопал Романа по плечу и пересел на табурет к белой тумбочке. Быстро написав несколько фраз на клочке бумажки, он протянул его Роману. На бумажке было крупными буквами написано: «Товарищ командир! Не расстраивайтесь и не убивайтесь. Вы контужены. Все постепенно наладится. Будете и разговаривать и слышать».
Когда доктор попрощался и вышел, ободренный Роман сделал новую попытку вспомнить, кто он такой и почему очутился в этой незнакомой больнице. Некоторое время ему казалось, что вот-вот он ухватится за обрывок какого-то видения, припомнит что-то такое, что сразу откроет завесу над всей его прошлой жизнью, подскажет ему его имя. Но от этого чрезмерного напряжения железным обручем сдавило голову, все опять заплясало перед глазами, и он полетел в какую-то бездну, из которой навстречу ему стремительно неслись черно-красные пятна, удушливый и горький дым…
Назавтра Роман приложил немало усилий, чтобы объяснить сестре, что он забыл и никак не может вспомнить свою фамилию. Когда сестра поняла это, она долго и Старательно писала, стыдясь за свой плохой почерк, ответ на какой-то накладной. Из ее записки он наконец узнал, что зовут его Романом Улыбиным, что он долго был без сознания, но теперь у него все пойдет хорошо, нужно только терпение.
«Терпение! — горько усмехнулся про себя Роман. — Легко терпеть, когда дела на поправку идут. А я, кажется, этого не дождусь, так и останусь калекой. Доктора и сестры обязаны утешать нашего брата, вот и утешают. Правды от них не дождешься».
И вот мучительно нудно потянулись дни, наполненные тоской и отчаянием, раздражающим светом летнего солнца, духотой и расслабленностью. Все время он думал о своем положении и считал его ужасным. Он хотя и знал теперь свою фамилию, но вспомнить прошлое никак не мог. Оцепенение памяти продолжалось. А на всякое напряженное усилие мозг отвечал болью, тошнотой и головокружением. Спрашивать же о собственном прошлом других было совершенно бесполезно. Они знали про него только то, что было записано в истории болезни.
В один из таких дней, размышляя о будущем, Роман пришел к выводу, что ничего хорошего впереди у него нет и не будет. «Без нянек мне теперь не жить. Калека я, по всем статьям инвалид из инвалидов, — думал он сосредоточенно глядя на электрическую лампочку, свисавшую с потолка на забрызганном известью проводе. — А кто за мной будет ухаживать? Кому я нужен такой? Одной только матери, да как теперь доберешься к ней в моем положении? Лучше бы уж меня насмерть убило. А теперь я такой, что даже застрелиться не сумею».
«Застрелился!.. Евдоким застрелился!» — вдруг зазвучали в его памяти давно забытые вопли девок и баб. И тут же, словно наяву, отчетливо возникла перед ним памятная картина из раннего детства. По залитой солнцем улице бежали на край поселка и дико голосили босоногие, одетые по-будничному казачки. Вместе с толпой ребятишек бежал за ними и Роман.
На краю поселка у желтого сруба новой избы, на мокрых, пахнущих крепким винным духом щепах и опилках, лежал в розовой рваной рубахе пустивший себе нулю в рот верховской казак Евдоким Круглов. Застрелился он, как позже узнал Роман, оттого, что у него выбило накануне градом две десятины пшеницы, на которую он собирался достроить избу и зажить своим домом, своей семьей…
Это внезапно и ослепительно мелькнувшее воспоминание, хотя оно и было связано с чужим горем и смертью, принесло Роману большую радость, породило в нем уверенность на излечение.
Но даже и после этого воспоминания мозг Романа еще долго оставался слабым и вялым. В памяти возникали тусклые, обрывочные картины детства и отрочества, а все последующие годы были наглухо закутаны в непроглядный туман. Только в тот день, когда Роман впервые услыхал какой-то неопределенный и тихий, будто издали долетающий гул, всколыхнулась и задвигалась эта мглистая пелена забвения. Кончились скованность и оцепенелость, и перед ним стала открываться ранняя пора его жизни, как освещенная солнцем широкая степь, с которой поднялся к небу и наконец рассеялся все застилавший туман. Затем наступил день, когда Роман совершенно отчетливо услыхал кем-то сказанное слово «сестра». Так пришла к нему пора выздоровления, наполненная радостной растроганностью, нетерпеливым ожиданием новых перемен к лучшему, грустью о напрасно потерянных днях. К этому времени он уже припомнил всю свою жизнь, вплоть до той незабываемой атаки под Ламын-Улой, в которую повел, он свой полк. И теперь он гордился тем, что вовремя пришел на помощь красным монгольским цирикам Сухэ-Батора.
Его память была уже сильной и острой, как прежде, когда вернулся к нему дар речи. Первые же с великим трудом произнесенные им слова показали ему и всем окружающим, что он стал заикой. Часто это заикание делалось совершенно невозможным, и от этого он снова нервничал, плохо спал и мало ел. А усатого доктора Василия Герасимовича, способного быстро успокоить его, уже не было в госпитале. Он был вызван зачем-то в штаб Пятой армии в город Иркутск.
В начале августа, когда уже вступили в Ургу Монгольская Народно-революционная армия и экспедиционные части советских войск, в госпиталь привезли раненых красноармейцев и командиров. От них Роман узнал, что в верховьях Селенги и Горхона Унгерн окончательно был разбит. Когда его войско начало разбегаться, барон решил прорваться в Маньчжурию. В то время с ним оставался только дивизион монголов. На одном из ночлегов монголы связали сонного барона и передали его командиру кавалерийского разъезда красных.
Однажды уже начавший передвигаться на костылях Роман увидел в своей палате доставленных ночью в тяжелом состоянии двух красных командиров. Один из них оказался прапорщиком Иголкиным, Роман обрадовался ему, как родному. Оказывается, Иголкин после плена и проверки в Особом отделе пошел на службу в Красную Армию. Его назначили помощником командира 113-го Стрелкового полка, стоявшего на Селенге. В первых же боях он отличился и был представлен к награждению орденом Красного Знамени. Но не суждено ему было получить этот орден. Уже в Монголии он был тяжело ранен. В госпиталь его доставили в бессознательном состоянии. И только однажды он пришел в себя, узнал Романа, разволновался и расплакался. На третьи сутки Иголкин умер на койке рядом с Романом.
Фамилия второго командира была Скороходов. Он был сильно истошен, весь в синяках от побоев. Следы ударов плетями были у него не только на теле, но и на лице. Врачи и сестры сделали все, чтобы поставить его на ноги. Скоро он начал поправляться и вынужденный к тому расспросами Романа рассказал ему свою странную историю.
Родился Скороходов в городе Иваново-Вознесенске в семье потомственных ткачей. В восемнадцатом году записался добровольцем в Красную Армию. На Восточный фронт попал с Иваново-Вознесенским рабочим полком, созданным Михаилом Васильевичем Фрунзе. В одном из боев был ранен и взят в плен сибирскими казаками. Казаки его почему-то пощадили и, отступая на юг на соединение с отрядом атамана Анненкова, увезли с собой в Семиречье. Поправившийся к тому времени Скороходов представился Анненкову бывшим офицером царской армии, насильно мобилизованным красными. Анненков, беспощадно расправлявшийся с пленными красноармейцами и партизанами, оставил его в живых и увел при отступлении из Семиречья в Китай.
Там Скороходов вступил в отряд сибирских и семиреченских казаков, решивших уйти в Монголию и присоединиться к барону Унгерну После долгого и трудного пути они благополучно прибыли в Ургу перед самым походом Унгерна на Россию. Отряд зачислили в бригаду генерала Резухина, и через месяц Скороходов в составе этой бригады оказался на советской земле. Видя недовольство многих казаков и офицеров авантюрой Унгерна, Скороходов принялся исподволь прощупывать их и осторожно агитировать за переход на сторону Красной Армии. Но кто-то его предал, и он был арестован уже в то время, когда Резухин отступал с русской стороны в Монголию. Судьбу Скороходова и других арестованных должен был решить сам барон. Но прежде чем Резухин успел соединиться с ним, обоз, в котором гнали арестованных, настигли красные. Скороходов и еще четыре человека были спасены от верной смерти.
Романа сильно поразила история Скороходова. Кое-что в ней показалось ему не совсем правдоподобным. Со свойственной ему прямотой он принялся настойчиво расспрашивать этого человека, чтобы избавиться от своих сомнений.
Скороходову были явно не по душе его расспросы, но он поневоле должен был отвечать на них и делать вид, что его ничуть не обижает прямота и резкость Романа. Но однажды он все же не вытерпел и с невеселым смешком сказал:
— Надоел ты мне, Улыбин, хуже горькой редьки. Допрашиваешь меня, как самый придирчивый следователь. Попрошусь я, однако, от тебя в другую палату.
Но и это откровенно высказанное неудовольствие не избавило Скороходова от приставаний Романа. Не боясь показаться назойливым, он продолжал по-прежнему расспрашивать его, но тему для своих вопросов избрал другую. Он хотел знать, что за город Иваново-Вознесенск, какие есть в нем фабрики и заводы и сколько работает на них рабочих.
И тут Скороходов постарался полностью удовлетворить любопытство Романа. В своих рассказах об Иваново-Вознесенске он приводил такие подробности и детали, что Роман убедился, что человек действительно родился и жил в этом городе ткачей, сам работал на одной из текстильных фабрик. И это заставило его поверить, что Скороходов действительно тот человек, за которого выдает себя.
Вместе со Скороходовым Роман пробыл недолго. Дней через десять ему сообщили, что его переводят из. Кяхты в Читинский госпиталь.
Назавтра Роман уже катил по Кяхтинскому тракту в легковом автомобиле, присланном за ним по распоряжению командующего НРА Блюхера. Так, по крайней мере, сообщил ему шофер, щеголявший в желтых крагах и кожаной фуражке с очками-консервами. Вместе с Романом поехала посланная сопровождать его до Читы черноглазая сестра, которую звали Дусей.
В Чите Роман хотел при первой же возможности повидаться с Постышевым, рассказать ему об удивительной истории Скороходова, бывшего будто бы в Иваново-Вознесенском полку комиссаром батальона, и попросить его проверить этого человека.
Но, как часто бывает в жизни, сделать этого Роман не смог. Переезд в Читу вызвал осложнение болезни. У него снова начались сильные головные боли, которые иногда заканчивались потерей сознания. А когда он поправился и мог бы уже навестить Постышева, того не оказалось в Чите. Он был назначен членом Военного Совета Восточного фронта и уехал в Приморье, где началось каппелевское наступление.
Тем временем обстановка на фронте чрезвычайно осложнилась. Не считаясь с потерями, Унгерн рвался к Верхнеудинску. Кяхта осталась у него далеко в тылу. Части Народно-революционной армии отступали вниз по Кирану и Селенге. Были оставлены уже многие семейские села, бурятские улусы и казачьи станицы, население которых уходило в леса и сопки и начинало партизанскую войну.
Командование Пятой Красной армии бросило навстречу унгерновским бандам девять стрелковых полков, Кубанскую кавалерийскую бригаду и весь партизанский отряд Щетинкина.
В степи у Поворотной, где в старину отражали разбойничьи набеги монгольских князей буряты и казаки под командой ссыльного украинского гетмана Демьяна Многогрешного, завязался ожесточенный встречный бой. На заносимой песком равнине бешено схлестнулись сибиряки и кубанцы с потомками «потрясателя Вселенной», опрокинули их и погнали назад, к границе.
В тот день, когда в ликующую Кяхту вступали с песнями лихие кубанские эскадроны будущего маршала Советского Союза Константина Рокоссовского, Роман Улыбин впервые пришел в себя.
Было солнечное июньское утро. Очнувшись, Роман увидел высокую белую комнату, полосы солнечного света на полу и распахнутое настежь голубое окно. За окном кипела от ветра ярко-зеленая молодая листва тополей. В тот же момент, заслонив собой окно, над Романом склонилась полная юной свежести и здоровья девушка в белой косынке. Чудесные глаза ее походили на крупные ягоды черной лесной смородины, обрызганные росой и пронизанные солнцем. Глядя в эти чем-то обрадованные глаза. Роман так и не понял, откуда взялась и чему радовалась эта милая девушка в белом. Сделав тщетную попытку вспомнить, кто он такой и что с ним происходит, Роман почувствовал себя страшно нехорошо. Комната закачалась из стороны в сторону, а потом закружилась все быстрей и ужасней. Роману показалось, что он куда-то проваливается. Он судорожно вцепился руками в прохладное железо койки и потерял сознание.
Когда снова очнулся, окно уже было завешено коричневым одеялом. В комнате стоял мягкий успокоительный полусвет. Та же девушка сидела у изголовья и, прикрывая ладонью губы, устало позевывала. На этот раз она не сразу заметила, что он пришел в себя. Но какое-то движение привлекло ее внимание. И опять он уловил в ее ясных простодушных глазах неподдельную радость, а по движению обветренных губ понял, что она что-то говорит ему. Но как ни напрягал слух, он так ничего и не услышал. Вокруг стояла ничем не нарушаемая совершенно невозможная тишина. Эта тишина сперва лишь удивила его, а потом испугала. Он понял, что почему-то оглох. От этого сразу невыносимо заболела голова, во рту появился металлический привкус. Снова комнату стало кружить и застилать черно-серым туманом, а к сердцу подступила уже знакомая тошнота и с ней головокружение.
Он впился руками в койку и долго лежал с закрытыми глазами. Боясь пошевелиться, вслушивался в глухую могильную тишину. Сестра видела, как сперва побелело, а затем покрылось липким потом его обросшее рыжеватой щетиной лицо.
Почувствовав себя лучше, он с опаской приоткрыл глаза. Сестра немедленно спросила его о чем-то с выражением участия и сострадания на смуглом продолговатом лице. Он попытался сказать ей, что ничего не слышит, и сразу же сделал еще одно страшное открытие: язык не подчинялся ему. Он, казалось, распух и едва помещался во рту. И тогда Роману стало мучительно жалко себя. Горло моментально сдавило, во рту появилась привычная сухая горечь. И он заплакал от сознания беспомощности, от невозможности вспомнить свое имя и фамилию, свою прошлую жизнь. Невыносимо стыдно было плакать на виду у сестры, но невозможно было удержаться от слез. Натянув на голову одеяло, вволю наплакался он в душной тьме и не заметил, как заснул.
Потом наступило другое, полное света и свежести утро. В палате снова было открыто настежь окно. Снова в палисаднике беззвучно бурлила, сверкая золотым и зеленым, листва, а на крашеной синеватыми белилами створке сидел и, судя по его виду, отчаянно чирикал отважный, весь взъерошенный воробей. Глядя на воробья, Роман спокойно и расслабленно улыбнулся, показал на него пальцем сестре.
На этот раз его успели умыть и напоить горячим сладким чаем, прежде чем у него опять заломило в висках и началось головокружение. Он полежал с закрытыми глазами, и постепенно голова перестала болеть и кружиться. Но от боязни нового приступа настроение его безнадежно испортилось. Он спрятался под одеяло и долго глотал неуемные слезы, сладить с которыми был не в силах.
Кто-то положил ему на лоб широкую прохладную ладонь. Открыв глаза, он увидел пожилого с пышными холеными усами человека в белом халате. Лицо человека светилось доброжелательством, каждое движение было неторопливым и уверенным. Под небрежно застегнутым халатом был на нем зеленый китель с низким стоячим воротником, с блестящими пуговицами, на которых были вытиснены пятиконечные звездочки. «Красноармейский доктор», — сразу определил Роман, и какая-то надежда затеплилась в его сердце.
С выражением серьезной сосредоточенности на полном энергичном лице доктор взял Романа за руку, а другой рукой достал из нагрудного кармана кителя серебряные часы с почерневшей цепочкой и уставился в них, что-то отсчитывая равномерно и медленно, как это было видно по движению его губ. «Пульс проверяет», — догадался Роман.
Проверив пульс, доктор подсел к нему на кровать. Достав из кармана халата деревянную трубку с раструбами на концах, стал старательно выслушивать Романа. Короткая шея его покраснела от прихлынувшей крови, седые клочкастые брови сходились к переносью или сердито лезли на лоб, усы воинственно раздувались. Время от времени он бросал какие-то короткие фразы стоявшим вокруг койки двум сестрам и высоченного роста унылому фельдшеру в очках с жестяной оправой.
Покончив с осмотром и выслушиваньем, доктор широко улыбнулся, одобряюще похлопал Романа по плечу и пересел на табурет к белой тумбочке. Быстро написав несколько фраз на клочке бумажки, он протянул его Роману. На бумажке было крупными буквами написано: «Товарищ командир! Не расстраивайтесь и не убивайтесь. Вы контужены. Все постепенно наладится. Будете и разговаривать и слышать».
Когда доктор попрощался и вышел, ободренный Роман сделал новую попытку вспомнить, кто он такой и почему очутился в этой незнакомой больнице. Некоторое время ему казалось, что вот-вот он ухватится за обрывок какого-то видения, припомнит что-то такое, что сразу откроет завесу над всей его прошлой жизнью, подскажет ему его имя. Но от этого чрезмерного напряжения железным обручем сдавило голову, все опять заплясало перед глазами, и он полетел в какую-то бездну, из которой навстречу ему стремительно неслись черно-красные пятна, удушливый и горький дым…
Назавтра Роман приложил немало усилий, чтобы объяснить сестре, что он забыл и никак не может вспомнить свою фамилию. Когда сестра поняла это, она долго и Старательно писала, стыдясь за свой плохой почерк, ответ на какой-то накладной. Из ее записки он наконец узнал, что зовут его Романом Улыбиным, что он долго был без сознания, но теперь у него все пойдет хорошо, нужно только терпение.
«Терпение! — горько усмехнулся про себя Роман. — Легко терпеть, когда дела на поправку идут. А я, кажется, этого не дождусь, так и останусь калекой. Доктора и сестры обязаны утешать нашего брата, вот и утешают. Правды от них не дождешься».
И вот мучительно нудно потянулись дни, наполненные тоской и отчаянием, раздражающим светом летнего солнца, духотой и расслабленностью. Все время он думал о своем положении и считал его ужасным. Он хотя и знал теперь свою фамилию, но вспомнить прошлое никак не мог. Оцепенение памяти продолжалось. А на всякое напряженное усилие мозг отвечал болью, тошнотой и головокружением. Спрашивать же о собственном прошлом других было совершенно бесполезно. Они знали про него только то, что было записано в истории болезни.
В один из таких дней, размышляя о будущем, Роман пришел к выводу, что ничего хорошего впереди у него нет и не будет. «Без нянек мне теперь не жить. Калека я, по всем статьям инвалид из инвалидов, — думал он сосредоточенно глядя на электрическую лампочку, свисавшую с потолка на забрызганном известью проводе. — А кто за мной будет ухаживать? Кому я нужен такой? Одной только матери, да как теперь доберешься к ней в моем положении? Лучше бы уж меня насмерть убило. А теперь я такой, что даже застрелиться не сумею».
«Застрелился!.. Евдоким застрелился!» — вдруг зазвучали в его памяти давно забытые вопли девок и баб. И тут же, словно наяву, отчетливо возникла перед ним памятная картина из раннего детства. По залитой солнцем улице бежали на край поселка и дико голосили босоногие, одетые по-будничному казачки. Вместе с толпой ребятишек бежал за ними и Роман.
На краю поселка у желтого сруба новой избы, на мокрых, пахнущих крепким винным духом щепах и опилках, лежал в розовой рваной рубахе пустивший себе нулю в рот верховской казак Евдоким Круглов. Застрелился он, как позже узнал Роман, оттого, что у него выбило накануне градом две десятины пшеницы, на которую он собирался достроить избу и зажить своим домом, своей семьей…
Это внезапно и ослепительно мелькнувшее воспоминание, хотя оно и было связано с чужим горем и смертью, принесло Роману большую радость, породило в нем уверенность на излечение.
Но даже и после этого воспоминания мозг Романа еще долго оставался слабым и вялым. В памяти возникали тусклые, обрывочные картины детства и отрочества, а все последующие годы были наглухо закутаны в непроглядный туман. Только в тот день, когда Роман впервые услыхал какой-то неопределенный и тихий, будто издали долетающий гул, всколыхнулась и задвигалась эта мглистая пелена забвения. Кончились скованность и оцепенелость, и перед ним стала открываться ранняя пора его жизни, как освещенная солнцем широкая степь, с которой поднялся к небу и наконец рассеялся все застилавший туман. Затем наступил день, когда Роман совершенно отчетливо услыхал кем-то сказанное слово «сестра». Так пришла к нему пора выздоровления, наполненная радостной растроганностью, нетерпеливым ожиданием новых перемен к лучшему, грустью о напрасно потерянных днях. К этому времени он уже припомнил всю свою жизнь, вплоть до той незабываемой атаки под Ламын-Улой, в которую повел, он свой полк. И теперь он гордился тем, что вовремя пришел на помощь красным монгольским цирикам Сухэ-Батора.
Его память была уже сильной и острой, как прежде, когда вернулся к нему дар речи. Первые же с великим трудом произнесенные им слова показали ему и всем окружающим, что он стал заикой. Часто это заикание делалось совершенно невозможным, и от этого он снова нервничал, плохо спал и мало ел. А усатого доктора Василия Герасимовича, способного быстро успокоить его, уже не было в госпитале. Он был вызван зачем-то в штаб Пятой армии в город Иркутск.
В начале августа, когда уже вступили в Ургу Монгольская Народно-революционная армия и экспедиционные части советских войск, в госпиталь привезли раненых красноармейцев и командиров. От них Роман узнал, что в верховьях Селенги и Горхона Унгерн окончательно был разбит. Когда его войско начало разбегаться, барон решил прорваться в Маньчжурию. В то время с ним оставался только дивизион монголов. На одном из ночлегов монголы связали сонного барона и передали его командиру кавалерийского разъезда красных.
Однажды уже начавший передвигаться на костылях Роман увидел в своей палате доставленных ночью в тяжелом состоянии двух красных командиров. Один из них оказался прапорщиком Иголкиным, Роман обрадовался ему, как родному. Оказывается, Иголкин после плена и проверки в Особом отделе пошел на службу в Красную Армию. Его назначили помощником командира 113-го Стрелкового полка, стоявшего на Селенге. В первых же боях он отличился и был представлен к награждению орденом Красного Знамени. Но не суждено ему было получить этот орден. Уже в Монголии он был тяжело ранен. В госпиталь его доставили в бессознательном состоянии. И только однажды он пришел в себя, узнал Романа, разволновался и расплакался. На третьи сутки Иголкин умер на койке рядом с Романом.
Фамилия второго командира была Скороходов. Он был сильно истошен, весь в синяках от побоев. Следы ударов плетями были у него не только на теле, но и на лице. Врачи и сестры сделали все, чтобы поставить его на ноги. Скоро он начал поправляться и вынужденный к тому расспросами Романа рассказал ему свою странную историю.
Родился Скороходов в городе Иваново-Вознесенске в семье потомственных ткачей. В восемнадцатом году записался добровольцем в Красную Армию. На Восточный фронт попал с Иваново-Вознесенским рабочим полком, созданным Михаилом Васильевичем Фрунзе. В одном из боев был ранен и взят в плен сибирскими казаками. Казаки его почему-то пощадили и, отступая на юг на соединение с отрядом атамана Анненкова, увезли с собой в Семиречье. Поправившийся к тому времени Скороходов представился Анненкову бывшим офицером царской армии, насильно мобилизованным красными. Анненков, беспощадно расправлявшийся с пленными красноармейцами и партизанами, оставил его в живых и увел при отступлении из Семиречья в Китай.
Там Скороходов вступил в отряд сибирских и семиреченских казаков, решивших уйти в Монголию и присоединиться к барону Унгерну После долгого и трудного пути они благополучно прибыли в Ургу перед самым походом Унгерна на Россию. Отряд зачислили в бригаду генерала Резухина, и через месяц Скороходов в составе этой бригады оказался на советской земле. Видя недовольство многих казаков и офицеров авантюрой Унгерна, Скороходов принялся исподволь прощупывать их и осторожно агитировать за переход на сторону Красной Армии. Но кто-то его предал, и он был арестован уже в то время, когда Резухин отступал с русской стороны в Монголию. Судьбу Скороходова и других арестованных должен был решить сам барон. Но прежде чем Резухин успел соединиться с ним, обоз, в котором гнали арестованных, настигли красные. Скороходов и еще четыре человека были спасены от верной смерти.
Романа сильно поразила история Скороходова. Кое-что в ней показалось ему не совсем правдоподобным. Со свойственной ему прямотой он принялся настойчиво расспрашивать этого человека, чтобы избавиться от своих сомнений.
Скороходову были явно не по душе его расспросы, но он поневоле должен был отвечать на них и делать вид, что его ничуть не обижает прямота и резкость Романа. Но однажды он все же не вытерпел и с невеселым смешком сказал:
— Надоел ты мне, Улыбин, хуже горькой редьки. Допрашиваешь меня, как самый придирчивый следователь. Попрошусь я, однако, от тебя в другую палату.
Но и это откровенно высказанное неудовольствие не избавило Скороходова от приставаний Романа. Не боясь показаться назойливым, он продолжал по-прежнему расспрашивать его, но тему для своих вопросов избрал другую. Он хотел знать, что за город Иваново-Вознесенск, какие есть в нем фабрики и заводы и сколько работает на них рабочих.
И тут Скороходов постарался полностью удовлетворить любопытство Романа. В своих рассказах об Иваново-Вознесенске он приводил такие подробности и детали, что Роман убедился, что человек действительно родился и жил в этом городе ткачей, сам работал на одной из текстильных фабрик. И это заставило его поверить, что Скороходов действительно тот человек, за которого выдает себя.
Вместе со Скороходовым Роман пробыл недолго. Дней через десять ему сообщили, что его переводят из. Кяхты в Читинский госпиталь.
Назавтра Роман уже катил по Кяхтинскому тракту в легковом автомобиле, присланном за ним по распоряжению командующего НРА Блюхера. Так, по крайней мере, сообщил ему шофер, щеголявший в желтых крагах и кожаной фуражке с очками-консервами. Вместе с Романом поехала посланная сопровождать его до Читы черноглазая сестра, которую звали Дусей.
В Чите Роман хотел при первой же возможности повидаться с Постышевым, рассказать ему об удивительной истории Скороходова, бывшего будто бы в Иваново-Вознесенском полку комиссаром батальона, и попросить его проверить этого человека.
Но, как часто бывает в жизни, сделать этого Роман не смог. Переезд в Читу вызвал осложнение болезни. У него снова начались сильные головные боли, которые иногда заканчивались потерей сознания. А когда он поправился и мог бы уже навестить Постышева, того не оказалось в Чите. Он был назначен членом Военного Совета Восточного фронта и уехал в Приморье, где началось каппелевское наступление.
13
В бесконечно разнообразных сопках, то голых, то заросших дремучей тайгой, затейливо вьется Аргунь. От Далайнора до самого устья, на протяжении сотен верст, давно был обжит и освоен ее левый берег. Зеленые сады и белые церкви отражались в тихой реке. В многолюдных, хорошо обстроенных поселках и станицах жили казаки — скотоводы, землепашцы и охотники.
Против каждого поселения русских жили в бакалейках предприимчивые китайские купцы. Бревенчатые и глинобитные магазины зазывали к себе покупателей огромными вывесками на двух языках. А дальше, вплоть до гор Большого Хингана, расстилались богатейшие, никем не заселенные места. Только изредка посещали их кочующие по дремучим лесам эвенки и солоны.
Издавна пограничные казаки арендовали у китайцев сенокосные и пастбищные угодья, охотились в предгорьях Хингана на изюбрей и кабанов, на белок и соболей. В любое время беспрепятственно переходили и переезжали они границу, бегали в бакалейки выпить стакан ханьшина, купить пачку чаю или коробку спичек.
В двадцатом году многие бакалейки сильно разрослись. В них поселились бежавшие за Аргунь казаки, у которых были причины бояться красных. Они ютились там в наскоро сделанных землянках, в сплетенных из прутьев и обмазанных глиной хижинах.
Напротив станицы Чалбутинской поселились орловские, мунгаловские и байкинские дружинники, уведенные туда Елисеем Каргиным после неудачного восстания в Нерчинском Заводе. Каргин построил себе вместительную землянку и жил в ней с женой и ребятишками. По соседству с ним обосновался в такой же землянке его сослуживец Гурьян Гордов.
Всем беженцам, семейным и одиноким, сразу же пришлось распрощаться с вольной и благополучной жизнью. Особенно солоно пришлось тем, у кого не было никаких средств к существованию. Горькая необходимость заставила их идти в работники к прижимистым китайским купцам и трудиться не покладая рук часто только за одни харчи. Нелегко было мириться с такой беспросветной участью. Многие начали пить напропалую. Вонючим ханьшином глушили невыносимо тягостную тоску по родной земле, по своим домашним, брошенным на произвол судьбы. Скоро многие пропили все, что можно было пропить. По дешевке скупали китайцы строевых коней, седла с серебряными фамильными вензелями, винтовки, шашки и патроны.
Косо стали поглядывать имущие на неимущих, холодок отчуждения пробежал между ними. Начались жестокие и часто бессмысленные раздоры орловцев с мунгаловцами, тех и других с чалбутинцами, большинство из которых отсиживалось за границей с первых же дней гражданской войны. Напиваясь, припоминали друг другу давние и недавние обиды, пускали в ход кулаки и колья.
Почтительные и послушные в трезвом виде рядовые казаки начинали придираться к заслуженным вахмистрам и бравым урядникам и били их смертным боем. Разгонять дерущихся часто прибегали китайские купцы. Они не разбирались, кто прав, кто виноват, а всех попадавшихся под руку хлестали бамбуковыми палками и шомполами. На первых порах отменно горячие головушки пробовали давать сдачи, но купцы быстро отучили их от этого. С такими расправлялись беспощадно. Избив до потери создания, надевали на них деревянные колодки с замками, садили в глубокую яму, где можно было умереть от голода и невыносимой вони. Наиболее провинившихся отвозили потом в пограничную комендатуру, где судили и нередко приговаривали к смертной казни.
Натерпевшись всяких неприятностей и страхов от своих и китайцев, все зажиточные казаки поспешили перекочевать подальше от границы в район Трехречья. Не уехал туда только Гурьян Гордов, не терявший надежды вернуться домой. Для этого он ждал установления в Забайкалье твердой власти, красной или белой — безразлично. Боялся он только вызванного гражданской войной безвластия и произвола, когда можно было потерять голову ни за что ни про что.
Не имея возможности уехать подальше от границы, Елисей Каргин с горечью наблюдал за тем, как многие неплохие люди опускались все ниже и ниже, теряя всякое человеческое достоинство. Как неприкаянные, слонялись они из землянки в землянку в поисках выпивки и дарового угощения.
Сначала Каргин всех, кто заходил к нему, угощал, чем мог. Но скоро увидел, что всех не накормишь, на каждого не угодишь. И тогда его одностаничники, которых он долго кормил и поил, делясь с ними последним, возненавидели его. Он стал побаиваться и сторониться их.
И чем больше времени коротал он в одиночестве, тем острей и мучительней становилась его тоска по Забайкалью, по прежней жизни. Почти ежедневно выходил он на берег Аргуни, садился на камень или перевернутую лодку и подолгу безотрывно глядел на запад, где над русскими сопками в полнеба пылал закат, пламенели насквозь пронизанные светом багряно-золотые и нежно-розовые облака. Непрерывно меняющие свою раскраску вечерние дали родной стороны с неизведанной прежде силой манили его к себе. Налетающий оттуда ласковый ветер больно бередил душу запахами, принесенными с родимых полей и нагорий.
Никогда Каргин не был слезливым и усердно набожным человеком. Но в такие минуты хотелось ему раскаиваться и плакать, искать утешения в жалобах и молитвах. Ничего не оставалось иного в его положении, всю двусмысленность и неопределенность которого он хорошо понимал. Для красных он остался отъявленным и непримиримым врагом, а настоящие белогвардейцы не могли простить ему измены атаману Семенову. И теперь когда испортились его отношения с теми, кого он увел за границу, не договорившись с партизанами, у него почти не оставалось друзей. Захаживали к нему изредка Епифан Козулин да Егор Большак, а сам он бывал только у Гурьяна. С ним они подолгу и откровенно говорили обо всем.
Почти все беженцы горячо интересовались положением в Приморье. Это была единственная оставшаяся в руках у белых область России. Ее заслоняли от красных штыки огромной армии интервентов. Туда отступили из Забайкалья остатки каппелевских и семеновских войск. Приморское земское правительство категорически отказалось пустить их во Владивосток. Не имея оружия, отобранного китайцами, они некоторое время жили на положении интернированных в Гродеково и Пограничной. Потом их заново вооружили японские и американские интервенты и двинули на Владивосток. С помощью этих-то белых войск и было свергнуто земское правительство. У власти стали братья Меркуловы — богатые приморские купцы, заявившие о своей готовности бороться до конца за единую и неделимую Россию с помощью всех заинтересованных держав. Со дня на день мог начаться оттуда новый поход на ДВР. И все свои надежды на скорое возвращение домой беженцы связывали с этим походом. Каргину же осталось только поражаться той легкости, с какой они уверовали в призрачную силу меркуловской вотчины.
Против каждого поселения русских жили в бакалейках предприимчивые китайские купцы. Бревенчатые и глинобитные магазины зазывали к себе покупателей огромными вывесками на двух языках. А дальше, вплоть до гор Большого Хингана, расстилались богатейшие, никем не заселенные места. Только изредка посещали их кочующие по дремучим лесам эвенки и солоны.
Издавна пограничные казаки арендовали у китайцев сенокосные и пастбищные угодья, охотились в предгорьях Хингана на изюбрей и кабанов, на белок и соболей. В любое время беспрепятственно переходили и переезжали они границу, бегали в бакалейки выпить стакан ханьшина, купить пачку чаю или коробку спичек.
В двадцатом году многие бакалейки сильно разрослись. В них поселились бежавшие за Аргунь казаки, у которых были причины бояться красных. Они ютились там в наскоро сделанных землянках, в сплетенных из прутьев и обмазанных глиной хижинах.
Напротив станицы Чалбутинской поселились орловские, мунгаловские и байкинские дружинники, уведенные туда Елисеем Каргиным после неудачного восстания в Нерчинском Заводе. Каргин построил себе вместительную землянку и жил в ней с женой и ребятишками. По соседству с ним обосновался в такой же землянке его сослуживец Гурьян Гордов.
Всем беженцам, семейным и одиноким, сразу же пришлось распрощаться с вольной и благополучной жизнью. Особенно солоно пришлось тем, у кого не было никаких средств к существованию. Горькая необходимость заставила их идти в работники к прижимистым китайским купцам и трудиться не покладая рук часто только за одни харчи. Нелегко было мириться с такой беспросветной участью. Многие начали пить напропалую. Вонючим ханьшином глушили невыносимо тягостную тоску по родной земле, по своим домашним, брошенным на произвол судьбы. Скоро многие пропили все, что можно было пропить. По дешевке скупали китайцы строевых коней, седла с серебряными фамильными вензелями, винтовки, шашки и патроны.
Косо стали поглядывать имущие на неимущих, холодок отчуждения пробежал между ними. Начались жестокие и часто бессмысленные раздоры орловцев с мунгаловцами, тех и других с чалбутинцами, большинство из которых отсиживалось за границей с первых же дней гражданской войны. Напиваясь, припоминали друг другу давние и недавние обиды, пускали в ход кулаки и колья.
Почтительные и послушные в трезвом виде рядовые казаки начинали придираться к заслуженным вахмистрам и бравым урядникам и били их смертным боем. Разгонять дерущихся часто прибегали китайские купцы. Они не разбирались, кто прав, кто виноват, а всех попадавшихся под руку хлестали бамбуковыми палками и шомполами. На первых порах отменно горячие головушки пробовали давать сдачи, но купцы быстро отучили их от этого. С такими расправлялись беспощадно. Избив до потери создания, надевали на них деревянные колодки с замками, садили в глубокую яму, где можно было умереть от голода и невыносимой вони. Наиболее провинившихся отвозили потом в пограничную комендатуру, где судили и нередко приговаривали к смертной казни.
Натерпевшись всяких неприятностей и страхов от своих и китайцев, все зажиточные казаки поспешили перекочевать подальше от границы в район Трехречья. Не уехал туда только Гурьян Гордов, не терявший надежды вернуться домой. Для этого он ждал установления в Забайкалье твердой власти, красной или белой — безразлично. Боялся он только вызванного гражданской войной безвластия и произвола, когда можно было потерять голову ни за что ни про что.
Не имея возможности уехать подальше от границы, Елисей Каргин с горечью наблюдал за тем, как многие неплохие люди опускались все ниже и ниже, теряя всякое человеческое достоинство. Как неприкаянные, слонялись они из землянки в землянку в поисках выпивки и дарового угощения.
Сначала Каргин всех, кто заходил к нему, угощал, чем мог. Но скоро увидел, что всех не накормишь, на каждого не угодишь. И тогда его одностаничники, которых он долго кормил и поил, делясь с ними последним, возненавидели его. Он стал побаиваться и сторониться их.
И чем больше времени коротал он в одиночестве, тем острей и мучительней становилась его тоска по Забайкалью, по прежней жизни. Почти ежедневно выходил он на берег Аргуни, садился на камень или перевернутую лодку и подолгу безотрывно глядел на запад, где над русскими сопками в полнеба пылал закат, пламенели насквозь пронизанные светом багряно-золотые и нежно-розовые облака. Непрерывно меняющие свою раскраску вечерние дали родной стороны с неизведанной прежде силой манили его к себе. Налетающий оттуда ласковый ветер больно бередил душу запахами, принесенными с родимых полей и нагорий.
Никогда Каргин не был слезливым и усердно набожным человеком. Но в такие минуты хотелось ему раскаиваться и плакать, искать утешения в жалобах и молитвах. Ничего не оставалось иного в его положении, всю двусмысленность и неопределенность которого он хорошо понимал. Для красных он остался отъявленным и непримиримым врагом, а настоящие белогвардейцы не могли простить ему измены атаману Семенову. И теперь когда испортились его отношения с теми, кого он увел за границу, не договорившись с партизанами, у него почти не оставалось друзей. Захаживали к нему изредка Епифан Козулин да Егор Большак, а сам он бывал только у Гурьяна. С ним они подолгу и откровенно говорили обо всем.
Почти все беженцы горячо интересовались положением в Приморье. Это была единственная оставшаяся в руках у белых область России. Ее заслоняли от красных штыки огромной армии интервентов. Туда отступили из Забайкалья остатки каппелевских и семеновских войск. Приморское земское правительство категорически отказалось пустить их во Владивосток. Не имея оружия, отобранного китайцами, они некоторое время жили на положении интернированных в Гродеково и Пограничной. Потом их заново вооружили японские и американские интервенты и двинули на Владивосток. С помощью этих-то белых войск и было свергнуто земское правительство. У власти стали братья Меркуловы — богатые приморские купцы, заявившие о своей готовности бороться до конца за единую и неделимую Россию с помощью всех заинтересованных держав. Со дня на день мог начаться оттуда новый поход на ДВР. И все свои надежды на скорое возвращение домой беженцы связывали с этим походом. Каргину же осталось только поражаться той легкости, с какой они уверовали в призрачную силу меркуловской вотчины.