Страница:
Первый день службы — знакомства, ноги опытных, давно покинувших студенческую скамью сотрудниц, легкий запах канцелярской утвари, незнакомый вид из окна кабинета. Первый день пролетел мигом; скука началась со второго. А через месяц скука переросла в отвращение, и раздражало уже все — и вид из окна, и запах канцелярской утвари, и собственная подпись на «деловых» бумагах, и даже преданный взгляд толстенькой, чуть перезрелой инженерши, назойливо напоминающий, что я — ее непосредственный начальник, сын известного в городе босса, а может быть даже — и скорее всего, как мне во всяком случае тогда казалось — просто интересный молодой человек.
Время от времени подчиненные клали на мой стол какие-то проекты, папки с чертежами. Требовалась моя подпись, чтобы дать этому хламу путевку в жизнь. Обычно я подписывал не глядя, а если и имел неосторожность взглянуть мельком на чертежи, то испытывал при этом гадливое чувство и нередко думал о том, что на инженерных работах в силу их невыносимости следует использовать заключенных.
Мне все трудней становилось проводить полный день на службе, и почти ежедневно после полудня я скрывался на пару часиков в уютном «д`Армантале» (благо, недалеко), где лиловый кельнер Флоризель, едва завидев меня, уже спешил к моему столику с дюжиной устриц и большой запотевшей рюмкой сильно охлажденной русской водки. Такое времяпрепровождение я называл «северной сиестой» и находил его приятным, однако грустные мысли о безысходности моего существования одолевали меня все чаще и сильнее.
Отец, в присутствии которого я однажды проявил свою неудовлетворенность, принялся убеждать меня, что вскорости я займу подобающее положение, вследствие чего горизонты моего видения значительно расширятся, и появится — не может не появиться — интерес к «настоящей» работе. Я слушал отца рассеянно и жалел, что вообще завел с ним этот бесполезный разговор, поскольку уже знал о своей органической неспособности оценить прелести «настоящей» работы и понять разницу между «подобающим» и «неподобающим» положением.
Выходные я теперь нередко проводил за покером у Квачевского, чему Лиса не противилась, — возможно она находила для себя удобным мое отсутствие, а быть может наивно полагала, что у Квачевского я встречаюсь с «нужными» людьми. На самом деле у Квачевского собирались разные люди, но наибольшее восхищение у меня вызывал стиль жизни самого Квачевского — веселого старого холостяка, рантье, превратившего собственный особняк в некое подобие игорного дома для знакомых.
У возможного читателя этих моих записок (хотя я не планирую их к публикации) может сложиться впечатление, что в ту пору я стремился к безделью. Не совсем так. Во-первых, я не был уверен, что бездельником можно считать Квачевского, как никак организовавшего приятный досуг для своих многочисленных знакомых. Во-вторых, я считал отнюдь не бесспорными представления моего отца о «настоящей» работе. Иные, чем он, понятия на сей счет имели, скажем, «левые», которых я находил во многом правыми (забавный каламбур!). Думаю, что именно те мои искания и сомнения и привели меня в конце концов к серьезному литературному труду.
Пока же, почти ежедневно посиживая в «д`Армантале», постоянно угнетаемый необходимостью вернуться оттуда в опостылевшее здание «Корабела», я невольно возвращался мыслями «к Аталику», где можно было беззаботно просидеть весь день, попивая пиво и ни о чем особо не беспокоясь. Я часто думал так, хотя понимал, что первопричину моих теперешних затруднений следует искать именно в моей беспринципности студенческих лет. Я стал одной из многочисленных жертв широко распространенного в век научно-технической революции стереотипа, когда молодые люди, часто под влиянием родителей, не задумываясь избирают дорожку, сулящую им техническое образование, и лишь позже начинают понимать, что путь этот совершенно не соответствует их способностям и внутренним потребностям. И страдают от этого все — и люди, разменявшие свою юность на медяки, и искусство, недобравшее талантов, и даже сами технические науки, структуры которых перегружены никчемными кадрами. Портной, кроивший мне брюки, парикмахер, услугами которого я пользовался еженедельно, казались мне куда более полезными членами общества, нежели я и мое непосредственное окружение; да так оно и было на самом деле.
При всем при том, я прекрасно понимал, что мое положение — «подобающее» или «неподобающее» — было отнюдь не самым худшим из возможных. Я не нуждался материально, а потому мучился на ненавистной службе лишь по причине собственного безволия, находясь в плену условностей, свойственных моему сословию. А сколько людей вокруг вынуждены — действительно вынуждены — мучительно тянуть свою лямку, мечтать о том, как лет через десять-двенадцать они хоть как-то обеспечат себя, подойдут к своему хозяину и выложат ему все, что о нем думают. Но под давлением непредвиденных обстоятельств этот желанный миг все отодвигается, а на пути уже поджидают болезни и немощи…
Теперь меня часто спрашивают, какое из своих литературных достижений я считаю наиболее значимым. Этим интересуются читатели, журналисты, критики, и не припомню случая, чтобы я ответил искренне. Я называл Ланком и Виньерон, я вспоминал «Зеро созидания»; однако на самом деле важнейшим в своей биографии я считаю сам факт того, что я стал литератором.
Время, между тем, шло, а я все не решался что-либо менять в своей жизни. Год спустя я уже не ограничивался одной рюмкой в «д`Армантале», а заказывал себе дополнительно — в зависимости от настроения — либо кофе с двойным шартрезом в качестве десерта, либо просто два бокала пива с новой дюжиной устриц. Иногда я не останавливался и на этом, и тогда после «сиесты» подчиненные подозрительно поглядывали на меня — так мне, во всяком случае, казалось — и перешептывались у меня за спиной.
В тот же год, летом, я как-то встретил в метро Кохановера. Он был пьян, выглядел распутно и приставал к ярко раскрашенной девице старшего школьного возраста. Он с жаром декламировал стихи, и флирт явно удавался, покуда он не заприметил меня. Тут он сразу забыл про девицу и устремился ко мне («Старик! Уж столько выпито с последней нашей встречи!..» Как быстро летит время — ныне это уже почти классика!). Он размахивал руками, орал на весь вагон, утверждал, что искусство требует жертв, а потому необходимо выпить. Я куда-то спешил (кажется, к Квачевскому), и мы расстались, договорившись созвониться позже, но так никогда и не созвонились.
И эта встреча навела меня на размышления. Нет, Кохановер не служил искусству; он в нем естественно существовал и, очевидно, был счастлив. Так, во всяком случае, казалось со стороны. И я отлично понимал его счастье; и успех Тони Мираньи понимал и продолжал ему завидовать; и только собственная стезя казалась мне убогой и недостойной. Мне даже приходила в голову мысль получить гуманитарное образование, однако всерьез я ее не анализировал.
Прошло еще полгода, и я окончательно созрел, чтобы оставить службу, так ничего и не придумав взамен. Отец, конечно будет недоволен, думал я, но надо, в конце концов, позаботиться и о себе; не могу же я всю жизнь заниматься делом, которое не уважаю. Преодолев рутину, я вздохну свободнее, обрету самоуважение и найду, чему себя посвятить. Так — или примерно так — я рассуждал и был, в общем-то, прав.
Придя к предварительному решению, я осторожно поведал Лисе, что собираюсь покинуть «Корабел» и вообще поставить крест на инженерной карьере ввиду отсутствия соответствующих наклонностей. Я добавил, что в настоящее время меня одолевают сомнения и искания, а потому я еще не решил, чему себя посвятить в дальнейшем. Любопытно, что все это была истинная правда, и я не могу припомнить другого случая, когда я был бы столь же искренен со своей женой. Против моего ожидания, Лиса отнеслась к моему сообщению довольно спокойно и даже с пониманием.
Теперь предстоял трудный разговор с отцом. Мне нельзя было уходить с «Корабела», не подготовив отца: его имя пользовалось широкой известностью в армангфорских промышленных кругах, и не считаться с этим я не мог. Я долго настраивался, прежде чем разговор наконец состоялся. Мой старик был предельно расстроен, хотя внешне — неестественно корректен и доброжелателен, и во мне шевельнулись теплые к нему чувства, поскольку я прекрасно понимал, каких мук ему стоили эти минуты.
Примерно в то же время мне довелось впервые посетить одно на редкость уютное питейное заведение на Зеленой аллее и увидеть за стойкой прехорошенькую, как мне тогда показалось, и очень улыбчивую девушку по имени Кора Франк. Потом мне захотелось придти туда вновь и вновь получить из ее пальчиков рюмку холодной и чистой, как вода из горного ключа, водки, а к ней впридачу — изящную аппетитную закуску и неизменную улыбку. Скоро меня уже тянуло в эту рюмочную и утром, и вечером, а потому моя «эвакуация» с «Корабела», на которую я так долго настраивался, в конце концов совершилась чуть ли не в «пожарном» порядке.
С уходом с «Корабела» — после двух лет «беспорочной службы» — я привык связывать окончание своей юности. Мне было двадцать шесть лет, и я впервые совершил неодобряемый родителями ответственный поступок. Не правильнее ли назвать это окончанием детства?.. Карьера Тони Мираньи была уже в самом разгаре.
Я упомянул об окончании юности; символично в этой связи, что именно тогда я снова, и в последний, пока, раз, посетил Дарси. Я побывал «У Аталика». Пиво мне показалось обыкновенным, а сардельки с кислой капустой в тот день в меню почему-то отсутствовали. Но особенно грустно и непривычно было видеть пустующим столик, за которым прежде неизменно сидел Гамбринус. Оказалось, что старик умер прямо «У Аталика» за несколько месяцев до моего приезда.
«Предзакатный Армангфор» о торжествах по случаю принятия Новой Конституции
Новая Конституция не только закрепляет достижения нашей демократии, но и является документом, по которому потомки будут судить о нашей моральной и интеллектуальной зрелости. Символично поэтому, что первый тост на праздничном ужине произнес недавний Виньероновский лауреат беллетрист Р. Однако поразил он всех в этот вечер не столько высотой слога, что было бы вполне естественно, сколько великолепием своей очаровательной супруги. Поистине изумительная пара — гроссмейстер пера и королева Севера! Вспомним кстати, что Лиса Денвер по праву может считаться некоронованной королевой Севера. Когда-то, еще до замужества, она, подчиняясь непонятному капризу, лишь в последний момент отказалась от участия в конкурсе «Северного сияния», хотя эксперты единодушно предсказывали ей полный успех.
Из одной пресс-конференции беллетриста Р., состоявшейся приблизительно в … году (материалами не располагаю, воспроизвожу по памяти — Публицист)
В о п р о с. Если бы вам предстояло вновь пройти свой жизненный путь, что бы вы считали особенно важным повторить из своей прежней жизни?
О т в е т. Я еще слишком молод, чтобы отвечать на такой вопрос.
В о п р о с. Ну, а все-таки?
О т в е т. Снова встретить свою жену!
Незадолго до нашего знакомства она выиграла не очень значительный, но весьма многообещающий титул «Мисс Дарси». Не знаю уж, что она во мне нашла, — возможно ей нравилось, что я сын господина Р., — но наши отношения развивались удивительно быстро и гладко. Я никогда ее не любил, но сам факт романа с признанной красавицей естественно льстил моему молодому самолюбию. Летом того же года я какое-то время гостил в имении ее родителей, после чего, как «порядочный человек», уже просто обязан был предпринять известные официальные шаги.
Помнится, в те времена покойный ныне Гамбринус посматривал на меня с особенной грустью, от комментариев воздерживался и лишь незадолго до моей свадьбы предпринял единственную попытку.
— Семья есть пережиток феодализма, — сказал тогда Гамбринус. — В прежние времена люди объединялись в семьи, потому что так легче было вести натуральное хозяйство. Теперь необходимость в этом отпала, и люди женятся по любви или же по слабости. Почему женишься ты?
Я лишь улыбался в ответ, — вероятно довольно глупо, улыбкой человека, которому нечего сказать; а еще своей улыбкой я демонстрировал Гамбринусу, как я ценю его остроумную философию. А Гамбринус печально смотрел на меня, прекрасно понимая (так я теперь склонен думать) как все оттенки моей улыбки, так и то, что он все равно не в состоянии меня переубедить. Не я был первым, и не я буду последним; все это старо как мир, и Гамбринус на своем долгом веку уже, конечно, перевидал сотни подобных глупцов.
Правоту Гамбринуса я осознал уже всего спустя несколько месяцев.
Я и оглянуться не успел, как блестящая и интересная Лиса превратилась в привычную, обыденную, надоедливую, все еще привлекательную — но уже не для меня — молодую женщину. Ее присутствие отныне меня лишь тяготило. Сам факт ее отсутствия воспринимался мною с некоторого времени чуть ли не как символ свободы. Я начал замечать за собой тягу к женщинам, являвшим собой внешнюю противоположность стройной, тонкокостой Лисе. Именно такой была Кора Франк — маленькая, пухленькая барменша из уютного питейного заведения на Зеленой аллее в Лисьем носу.
Я никогда не описывал переживания влюбленного человека. Эта тема в мировой литературе — едва ли не самая избитая, и сказать новое слово в ней положительно невозможно. Разве что иногда возникает желание освежить в памяти страницы собственной биографии — порой просто ностальгическая потребность вернуться мысленно в прошлое — а потому тема любви сегодня скорее подходит для личных записок, чем для профессиональной литературной деятельности.
Итак, незадолго до ухода с «Корабела» я волей случая впервые заглянул в крохотную рюмочную на Зеленой аллее и увидел за стойкой Кору Франк. Теперь мне уже нелегко воспроизвести в памяти и оценить первое впечатление, произведенное на меня Корой. Скорее всего: ничего особенного. Мы о чем-то беседовали; она улыбалась — мила да и только. Вскоре я ушел, очарованный больше уютом рюмочной, нежели ее хозяйкой. Через пару дней зашел опять; она меня узнала; на сей раз мы познакомились, и я узнал, что она не замужем. На следующий день я снова пришел — еще не ради нее, но уже думая о ней. Потом я стал приходить ежедневно; Кора улыбалась, кокетничала и нравилась мне все больше и больше.
Позднее, уже по уши влюбленный, я бывало размышлял о том, что Кора улыбается многим мужчинам, что такова ее манера; но поначалу ее улыбки казались мне многообещающими. Впрочем, многообещающими, да и только; влюблен я еще не был, это чувство обычно нарастает постепенно, хотя в случае с Корой я могу припомнить эпизод, который теперь склонен считать переломным; после него нежные чувства по отношению к Коре на долгое время заслонили в моем сознании все остальное.
Почему-то я люблю вспоминать этот эпизод. Быть может, он был одним из немногих в моей жизни, когда я оказался на высоте.
По воскресеньям мы с Лисой обычно обедали у моих родителей. Я любил эти обеды; любил родителей, невзирая на все разногласия; любил родительский дом. В тот день (я тогда еще работал на «Корабеле») я за столом говорил мало, озабоченный тяжкими мыслями о своем «корабельном» прозябании. Но в какой-то момент разговор коснулся актуальной статьи Публициста. Речь там шла о «вольностях», которые нередко позволяют себе посетители увеселительных заведений при общении с официантками или барменшами (припоминаю — Публицист). Автор считал подобные вещи вполне естественными, а ответный флирт со стороны этих женщин находил неотъемлемой составной частью их профессии. Статью я так никогда и не прочел, хотя помню появившиеся впоследствии отклики на нее: непродолжительное время поднятый Публицистом вопрос активно обсуждался в «Предзакатном Армангфоре».
Я уже был сильно неравнодушен к Коре, поэтому легко понять мое состояние в тот момент, когда я понял, о чем идет речь. Мать заявила, что женщине не подобает торговать спиртными напитками, и в глазах любого нормального мужчины, стоящего за стойкой бара, женщина по другую сторону стойки абсолютно лишена привлекательности. Заочно оказалась задетой Кора, но даже не будь этого, я бы все равно возразил матери: я никогда не разделял подобной философии. Я выразил свое несогласие банальнейшим образом (банальность — это сущая правда, за века ставшая банальностью). Я сказал, что любая профессия по-своему необходима, и если мы пользуемся услугами такой женщины, значит ее деятельность должна быть уважаема. Лиса презрительно усмехнулась, а мать заявила, что, рассуждая подобным образом, можно оправдать и проституцию. Я отвечал, что проституция во всех цивилизованных странах запрещена законом, а потому аналогия с ней вряд ли уместна. Мать и Лиса не нашлись, что ответить, но вид у обеих был глупый и гнусный. Отец, снисходительно улыбаясь, изрек какую-то «псевдодемократическую» чушь; при этом он подмигнул мне, как бы шутливо выражая мужскую солидарность, чем взбесил меня окончательно. Я едва сдержался, чтобы не наговорить жене и родителям резких и обидных слов, но свое несогласие с их позицией выразил вполне ясно.
Я всегда презирал разговоры о достойных профессиях, престижных местах проживания, хороших фамилиях. Повторяю: я никогда не разделял подобной философии; уж очень убого обычно выглядят ее носители; во многом они сродни людям, доказывающим превосходство одной расы над другой и тому подобную мерзость. Напротив, очень выигрышно всегда выглядят люди, подвергающиеся такого рода нападкам. Порой даже не располагая никакими объективными достоинствами, они выигрывают на жалком фоне своих хулителей. В нашем семейном споре такой победительницей — разумеется, лишь в моих глазах, больше ее никто не знал — оказалась Кора.
Я нахожу крайне сомнительными основания для высокомерия не только у Лисы или моих родителей, но даже у тех людей, которые действительно достигли жизненного успеха исключительно благодаря собственным способностям. Возможно, им просто повезло в сравнении с неудачниками, и их таланты оказались более приемлемыми в условиях современного общества. Бесполезно объяснять это моему отцу или Лисе, но от матери я почему-то ожидал если не более гибкого ума, то хотя бы большей чуткости. Все-таки, моя мать…
Сейчас, когда, спустя годы, я пишу эти строки, я вдруг впервые подумал о том, что жизнь фактически выбросила за борт дядю Ро наравне с полубезумным нищим у фонтана, которому я не далее как сегодня швырнул в шапку несколько монет, и разница лишь в том, что дядя случайно оказался от рождения достаточно состоятелен, чтобы и «за бортом держаться на плаву». Вместе с тем, дядя Ро несомненно располагает известными добродетелями, современным обществом, однако, не почитаемыми. Эта мысль удачно иллюстрирует мои предыдущие рассуждения.
Не берусь утверждать, что после вышеописанного эпизода Кора полностью овладевает всеми моими помыслами (такая высокопарность была бы излишней), но если кто и царил в моем сердце, то это, несомненно, она. Теперь семейная жизнь тяготила меня сильнее, чем когда-либо прежде; служба же стала совершенно невыносимой, и вскоре я ее бросил.
Отныне я бывал в рюмочной на Зеленой аллее почти ежедневно. Очень скоро в отношениях с Корой у меня проявилась застенчивость и неуверенность в себе. Если бы я не любил ее, я бы легко дарил ей цветы, пирожные, конфеты, а затем приглашал бы ее на ночь в дорогой отель. Наверняка все было бы очень просто. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…»
Я подолгу простаивал у стойки; мы беседовали; я не скрывал от Коры, что женат, но говорил (и это была неправда), что мои отношения с женой натянуты и близки к разрыву.
Чем сильнее мне нравилась Кора, тем труднее было мне решиться пригласить ее куда-нибудь. При этом я прекрасно понимал природу своей робости и проклинал себя за то, что не проявил решительности в первые дни нашего знакомства, пока влюбленность еще не связала меня по рукам и не лишила способности к действию. Словно в насмешку над моими постыдными комплексами, именно в те дни судьба несколько раз сводила меня с Кохановером.
Однажды, без каких-либо конкретных намерений, просто желая проявить галантность, я купил букет цветов и волнуясь переступил порог заветной рюмочной. Кора увидела меня, едва я вошел, и, как мне показалось, испытала неловкость от мысли, что букет предназначается ей. Я же сразу увидел Кохановера, и у меня мгновенно пропало желание дарить Коре цветы.
— Здорово, Маэстро! — заорал Кохановер. — «Мой первый друг, мой друг бесценный…» Офелия, это мой одноклассник, цвет отечественного кораблестроения.
Я неловко подал Коре цветы, пробормотав, что букет мне нужен на вечер, и попросил поставить его пока в вазу с водой. Кора, слегка удивившись, выполнила мою просьбу. Я встал у стойки, скорее всего с идиотским видом, и все думал, правильно ли я поступил, и неловко водил руками по благородному дереву, как шахматист, только что сделавший поспешный ход и не решающийся взять его назад.
Кохановер стоял прямо перед Корой, облокотившись о стойку и повернувшись вполоборота ко мне. Физиономия его раскраснелась, волосы растрепались. Время от времени он поводил глазами в сторону Коры и непристойно мне подмигивал. «Трещал» он при этом без умолку.
— Ты только подумай, Маэстро, — разглагольствовал Кохановер. — Вот эта песенка, которая только что отыграла… Офелия, милая, заведи ее, пожалуйста, снова…
Кохановер называл Кору Офелией; еще в старшем классе школы за ним водилась слабость: поддав, он любил «пошекспирить».
— Вот эта самая песенка, — продолжал Кохановер, — написана двадцать лет назад, а теперь это уже классика! Мы с тобой уже жили на белом свете; говорили, пели, ели, а этой песенки еще не было. А теперь это уже классика! Ты понимаешь, что это значит, старик?
Я не понимал.
— Это значит, старик, — объяснял Кохановер, одновременно делая знак Коре налить нам еще водки, — это значит, старик, что мы с тобой — люди исторические! Не в гоголевском смысле, — что с нами, де, случаются разнообразные истории, а в самом прямом, — потому что на наших глазах вершится история!
Теперь я понимал. Кохановер нес чушь, — весьма забавную, и при иных обстоятельствах я бы с удовольствием составил ему компанию, но сейчас он явно нравился Коре, и меня это злило. И я ушел. А потом долго жалел, что оставил их, подозревая, что у них что-то было.
Цветы я «забыл». Я страшно распереживался; неделю не наведывался в рюмочную, а когда наконец пришел, Кора явно удивилась и по-моему даже обрадовалась, но ничего не сказала, а только поблагодарила меня за «оставленные по рассеянности» цветы. Она улыбалась даже приветливее обычного, и я твердо решил пригласить ее куда-нибудь, но почему-то отложил это на «попозже», а «попозже» уже напился, и вел себя так глупо, что на следующий день вспоминал об этом со стыдом и не успокоился, пока вновь не появился в рюмочной и не увидел, что Кора совсем не переменилась в своем отношении ко мне.
Все же и в тот день я ничего не предпринял. Так проходили дни и недели, а наши отношения не развивались, и это меня тяготило и постоянно омрачало мне настроение.
Как-то, размышляя о грустном, я ехал в метро. В полупустом вагоне я вдруг увидел Кохановера. Он сидел рядом с молодой женщиной, которая, как я сразу определил, отнюдь не являлась его знакомой. Прежде чем я бросил на них взгляд, Кохановер уже заметил меня и теперь жестами приглашал сесть рядом. Я занял свободное место напротив них.
— Офелия; а это мой однокашник, дон Горацио, — представил нас друг другу Кохановер.
«Офелия» улыбнулась.
— Горацио, — продолжал Кохановер, — я объяснял Офелии, что все мужчины делятся на талантливых и бездарных. Бездарных — подавляющее большинство. Это они проложили дороги, изобрели поезда и составили для них расписания. Они определили скорость света и сконструировали граненый стакан. А талантливые
— они все поэты. Бездарные классифицировали поэтов, подразделили их на реалистов и прочих; но поэты — они всегда поэты, они не бывают реалистами, они все фантазеры и романтики. Бездарные считают поэтов бездельниками, а самих себя — творцами, не понимая при этом, что сами они сотворены поэтами. Все на свете сотворено поэтами.
«Офелия» улыбалась — благосклонно, но иронично.
— И женщины сотворены поэтами, — продолжал Кохановер. — Во времена Шекспира не было Офелии; он ее выдумал. И такова волшебная сила искусства, что с тех пор все женщины неосознанно стремились походить на Офелию…
Время от времени подчиненные клали на мой стол какие-то проекты, папки с чертежами. Требовалась моя подпись, чтобы дать этому хламу путевку в жизнь. Обычно я подписывал не глядя, а если и имел неосторожность взглянуть мельком на чертежи, то испытывал при этом гадливое чувство и нередко думал о том, что на инженерных работах в силу их невыносимости следует использовать заключенных.
Мне все трудней становилось проводить полный день на службе, и почти ежедневно после полудня я скрывался на пару часиков в уютном «д`Армантале» (благо, недалеко), где лиловый кельнер Флоризель, едва завидев меня, уже спешил к моему столику с дюжиной устриц и большой запотевшей рюмкой сильно охлажденной русской водки. Такое времяпрепровождение я называл «северной сиестой» и находил его приятным, однако грустные мысли о безысходности моего существования одолевали меня все чаще и сильнее.
Отец, в присутствии которого я однажды проявил свою неудовлетворенность, принялся убеждать меня, что вскорости я займу подобающее положение, вследствие чего горизонты моего видения значительно расширятся, и появится — не может не появиться — интерес к «настоящей» работе. Я слушал отца рассеянно и жалел, что вообще завел с ним этот бесполезный разговор, поскольку уже знал о своей органической неспособности оценить прелести «настоящей» работы и понять разницу между «подобающим» и «неподобающим» положением.
Выходные я теперь нередко проводил за покером у Квачевского, чему Лиса не противилась, — возможно она находила для себя удобным мое отсутствие, а быть может наивно полагала, что у Квачевского я встречаюсь с «нужными» людьми. На самом деле у Квачевского собирались разные люди, но наибольшее восхищение у меня вызывал стиль жизни самого Квачевского — веселого старого холостяка, рантье, превратившего собственный особняк в некое подобие игорного дома для знакомых.
У возможного читателя этих моих записок (хотя я не планирую их к публикации) может сложиться впечатление, что в ту пору я стремился к безделью. Не совсем так. Во-первых, я не был уверен, что бездельником можно считать Квачевского, как никак организовавшего приятный досуг для своих многочисленных знакомых. Во-вторых, я считал отнюдь не бесспорными представления моего отца о «настоящей» работе. Иные, чем он, понятия на сей счет имели, скажем, «левые», которых я находил во многом правыми (забавный каламбур!). Думаю, что именно те мои искания и сомнения и привели меня в конце концов к серьезному литературному труду.
Пока же, почти ежедневно посиживая в «д`Армантале», постоянно угнетаемый необходимостью вернуться оттуда в опостылевшее здание «Корабела», я невольно возвращался мыслями «к Аталику», где можно было беззаботно просидеть весь день, попивая пиво и ни о чем особо не беспокоясь. Я часто думал так, хотя понимал, что первопричину моих теперешних затруднений следует искать именно в моей беспринципности студенческих лет. Я стал одной из многочисленных жертв широко распространенного в век научно-технической революции стереотипа, когда молодые люди, часто под влиянием родителей, не задумываясь избирают дорожку, сулящую им техническое образование, и лишь позже начинают понимать, что путь этот совершенно не соответствует их способностям и внутренним потребностям. И страдают от этого все — и люди, разменявшие свою юность на медяки, и искусство, недобравшее талантов, и даже сами технические науки, структуры которых перегружены никчемными кадрами. Портной, кроивший мне брюки, парикмахер, услугами которого я пользовался еженедельно, казались мне куда более полезными членами общества, нежели я и мое непосредственное окружение; да так оно и было на самом деле.
При всем при том, я прекрасно понимал, что мое положение — «подобающее» или «неподобающее» — было отнюдь не самым худшим из возможных. Я не нуждался материально, а потому мучился на ненавистной службе лишь по причине собственного безволия, находясь в плену условностей, свойственных моему сословию. А сколько людей вокруг вынуждены — действительно вынуждены — мучительно тянуть свою лямку, мечтать о том, как лет через десять-двенадцать они хоть как-то обеспечат себя, подойдут к своему хозяину и выложат ему все, что о нем думают. Но под давлением непредвиденных обстоятельств этот желанный миг все отодвигается, а на пути уже поджидают болезни и немощи…
Теперь меня часто спрашивают, какое из своих литературных достижений я считаю наиболее значимым. Этим интересуются читатели, журналисты, критики, и не припомню случая, чтобы я ответил искренне. Я называл Ланком и Виньерон, я вспоминал «Зеро созидания»; однако на самом деле важнейшим в своей биографии я считаю сам факт того, что я стал литератором.
Время, между тем, шло, а я все не решался что-либо менять в своей жизни. Год спустя я уже не ограничивался одной рюмкой в «д`Армантале», а заказывал себе дополнительно — в зависимости от настроения — либо кофе с двойным шартрезом в качестве десерта, либо просто два бокала пива с новой дюжиной устриц. Иногда я не останавливался и на этом, и тогда после «сиесты» подчиненные подозрительно поглядывали на меня — так мне, во всяком случае, казалось — и перешептывались у меня за спиной.
В тот же год, летом, я как-то встретил в метро Кохановера. Он был пьян, выглядел распутно и приставал к ярко раскрашенной девице старшего школьного возраста. Он с жаром декламировал стихи, и флирт явно удавался, покуда он не заприметил меня. Тут он сразу забыл про девицу и устремился ко мне («Старик! Уж столько выпито с последней нашей встречи!..» Как быстро летит время — ныне это уже почти классика!). Он размахивал руками, орал на весь вагон, утверждал, что искусство требует жертв, а потому необходимо выпить. Я куда-то спешил (кажется, к Квачевскому), и мы расстались, договорившись созвониться позже, но так никогда и не созвонились.
И эта встреча навела меня на размышления. Нет, Кохановер не служил искусству; он в нем естественно существовал и, очевидно, был счастлив. Так, во всяком случае, казалось со стороны. И я отлично понимал его счастье; и успех Тони Мираньи понимал и продолжал ему завидовать; и только собственная стезя казалась мне убогой и недостойной. Мне даже приходила в голову мысль получить гуманитарное образование, однако всерьез я ее не анализировал.
Прошло еще полгода, и я окончательно созрел, чтобы оставить службу, так ничего и не придумав взамен. Отец, конечно будет недоволен, думал я, но надо, в конце концов, позаботиться и о себе; не могу же я всю жизнь заниматься делом, которое не уважаю. Преодолев рутину, я вздохну свободнее, обрету самоуважение и найду, чему себя посвятить. Так — или примерно так — я рассуждал и был, в общем-то, прав.
Придя к предварительному решению, я осторожно поведал Лисе, что собираюсь покинуть «Корабел» и вообще поставить крест на инженерной карьере ввиду отсутствия соответствующих наклонностей. Я добавил, что в настоящее время меня одолевают сомнения и искания, а потому я еще не решил, чему себя посвятить в дальнейшем. Любопытно, что все это была истинная правда, и я не могу припомнить другого случая, когда я был бы столь же искренен со своей женой. Против моего ожидания, Лиса отнеслась к моему сообщению довольно спокойно и даже с пониманием.
Теперь предстоял трудный разговор с отцом. Мне нельзя было уходить с «Корабела», не подготовив отца: его имя пользовалось широкой известностью в армангфорских промышленных кругах, и не считаться с этим я не мог. Я долго настраивался, прежде чем разговор наконец состоялся. Мой старик был предельно расстроен, хотя внешне — неестественно корректен и доброжелателен, и во мне шевельнулись теплые к нему чувства, поскольку я прекрасно понимал, каких мук ему стоили эти минуты.
Примерно в то же время мне довелось впервые посетить одно на редкость уютное питейное заведение на Зеленой аллее и увидеть за стойкой прехорошенькую, как мне тогда показалось, и очень улыбчивую девушку по имени Кора Франк. Потом мне захотелось придти туда вновь и вновь получить из ее пальчиков рюмку холодной и чистой, как вода из горного ключа, водки, а к ней впридачу — изящную аппетитную закуску и неизменную улыбку. Скоро меня уже тянуло в эту рюмочную и утром, и вечером, а потому моя «эвакуация» с «Корабела», на которую я так долго настраивался, в конце концов совершилась чуть ли не в «пожарном» порядке.
С уходом с «Корабела» — после двух лет «беспорочной службы» — я привык связывать окончание своей юности. Мне было двадцать шесть лет, и я впервые совершил неодобряемый родителями ответственный поступок. Не правильнее ли назвать это окончанием детства?.. Карьера Тони Мираньи была уже в самом разгаре.
Я упомянул об окончании юности; символично в этой связи, что именно тогда я снова, и в последний, пока, раз, посетил Дарси. Я побывал «У Аталика». Пиво мне показалось обыкновенным, а сардельки с кислой капустой в тот день в меню почему-то отсутствовали. Но особенно грустно и непривычно было видеть пустующим столик, за которым прежде неизменно сидел Гамбринус. Оказалось, что старик умер прямо «У Аталика» за несколько месяцев до моего приезда.
Глава вторая. КОРА ФРАНК
Умчались юные года.
Что развлекало нас тогда?
Что удалось? Что вышло мило?
Увы, не помним мы. Всегда Лишь помним то, что нас томило.
Кохановер, из сборника «Валет в пижаме»
«Предзакатный Армангфор» о торжествах по случаю принятия Новой Конституции
Новая Конституция не только закрепляет достижения нашей демократии, но и является документом, по которому потомки будут судить о нашей моральной и интеллектуальной зрелости. Символично поэтому, что первый тост на праздничном ужине произнес недавний Виньероновский лауреат беллетрист Р. Однако поразил он всех в этот вечер не столько высотой слога, что было бы вполне естественно, сколько великолепием своей очаровательной супруги. Поистине изумительная пара — гроссмейстер пера и королева Севера! Вспомним кстати, что Лиса Денвер по праву может считаться некоронованной королевой Севера. Когда-то, еще до замужества, она, подчиняясь непонятному капризу, лишь в последний момент отказалась от участия в конкурсе «Северного сияния», хотя эксперты единодушно предсказывали ей полный успех.
Из одной пресс-конференции беллетриста Р., состоявшейся приблизительно в … году (материалами не располагаю, воспроизвожу по памяти — Публицист)
В о п р о с. Если бы вам предстояло вновь пройти свой жизненный путь, что бы вы считали особенно важным повторить из своей прежней жизни?
О т в е т. Я еще слишком молод, чтобы отвечать на такой вопрос.
В о п р о с. Ну, а все-таки?
О т в е т. Снова встретить свою жену!
* * *
Женился я рано, еще в студенчестве. На пятом курсе я познакомился с юной красавицей, также студенткой Дарси, на три года моложе меня. Это и была Лиса Денвер.Незадолго до нашего знакомства она выиграла не очень значительный, но весьма многообещающий титул «Мисс Дарси». Не знаю уж, что она во мне нашла, — возможно ей нравилось, что я сын господина Р., — но наши отношения развивались удивительно быстро и гладко. Я никогда ее не любил, но сам факт романа с признанной красавицей естественно льстил моему молодому самолюбию. Летом того же года я какое-то время гостил в имении ее родителей, после чего, как «порядочный человек», уже просто обязан был предпринять известные официальные шаги.
Помнится, в те времена покойный ныне Гамбринус посматривал на меня с особенной грустью, от комментариев воздерживался и лишь незадолго до моей свадьбы предпринял единственную попытку.
— Семья есть пережиток феодализма, — сказал тогда Гамбринус. — В прежние времена люди объединялись в семьи, потому что так легче было вести натуральное хозяйство. Теперь необходимость в этом отпала, и люди женятся по любви или же по слабости. Почему женишься ты?
Я лишь улыбался в ответ, — вероятно довольно глупо, улыбкой человека, которому нечего сказать; а еще своей улыбкой я демонстрировал Гамбринусу, как я ценю его остроумную философию. А Гамбринус печально смотрел на меня, прекрасно понимая (так я теперь склонен думать) как все оттенки моей улыбки, так и то, что он все равно не в состоянии меня переубедить. Не я был первым, и не я буду последним; все это старо как мир, и Гамбринус на своем долгом веку уже, конечно, перевидал сотни подобных глупцов.
Правоту Гамбринуса я осознал уже всего спустя несколько месяцев.
Я и оглянуться не успел, как блестящая и интересная Лиса превратилась в привычную, обыденную, надоедливую, все еще привлекательную — но уже не для меня — молодую женщину. Ее присутствие отныне меня лишь тяготило. Сам факт ее отсутствия воспринимался мною с некоторого времени чуть ли не как символ свободы. Я начал замечать за собой тягу к женщинам, являвшим собой внешнюю противоположность стройной, тонкокостой Лисе. Именно такой была Кора Франк — маленькая, пухленькая барменша из уютного питейного заведения на Зеленой аллее в Лисьем носу.
Я никогда не описывал переживания влюбленного человека. Эта тема в мировой литературе — едва ли не самая избитая, и сказать новое слово в ней положительно невозможно. Разве что иногда возникает желание освежить в памяти страницы собственной биографии — порой просто ностальгическая потребность вернуться мысленно в прошлое — а потому тема любви сегодня скорее подходит для личных записок, чем для профессиональной литературной деятельности.
Итак, незадолго до ухода с «Корабела» я волей случая впервые заглянул в крохотную рюмочную на Зеленой аллее и увидел за стойкой Кору Франк. Теперь мне уже нелегко воспроизвести в памяти и оценить первое впечатление, произведенное на меня Корой. Скорее всего: ничего особенного. Мы о чем-то беседовали; она улыбалась — мила да и только. Вскоре я ушел, очарованный больше уютом рюмочной, нежели ее хозяйкой. Через пару дней зашел опять; она меня узнала; на сей раз мы познакомились, и я узнал, что она не замужем. На следующий день я снова пришел — еще не ради нее, но уже думая о ней. Потом я стал приходить ежедневно; Кора улыбалась, кокетничала и нравилась мне все больше и больше.
Позднее, уже по уши влюбленный, я бывало размышлял о том, что Кора улыбается многим мужчинам, что такова ее манера; но поначалу ее улыбки казались мне многообещающими. Впрочем, многообещающими, да и только; влюблен я еще не был, это чувство обычно нарастает постепенно, хотя в случае с Корой я могу припомнить эпизод, который теперь склонен считать переломным; после него нежные чувства по отношению к Коре на долгое время заслонили в моем сознании все остальное.
Почему-то я люблю вспоминать этот эпизод. Быть может, он был одним из немногих в моей жизни, когда я оказался на высоте.
По воскресеньям мы с Лисой обычно обедали у моих родителей. Я любил эти обеды; любил родителей, невзирая на все разногласия; любил родительский дом. В тот день (я тогда еще работал на «Корабеле») я за столом говорил мало, озабоченный тяжкими мыслями о своем «корабельном» прозябании. Но в какой-то момент разговор коснулся актуальной статьи Публициста. Речь там шла о «вольностях», которые нередко позволяют себе посетители увеселительных заведений при общении с официантками или барменшами (припоминаю — Публицист). Автор считал подобные вещи вполне естественными, а ответный флирт со стороны этих женщин находил неотъемлемой составной частью их профессии. Статью я так никогда и не прочел, хотя помню появившиеся впоследствии отклики на нее: непродолжительное время поднятый Публицистом вопрос активно обсуждался в «Предзакатном Армангфоре».
Я уже был сильно неравнодушен к Коре, поэтому легко понять мое состояние в тот момент, когда я понял, о чем идет речь. Мать заявила, что женщине не подобает торговать спиртными напитками, и в глазах любого нормального мужчины, стоящего за стойкой бара, женщина по другую сторону стойки абсолютно лишена привлекательности. Заочно оказалась задетой Кора, но даже не будь этого, я бы все равно возразил матери: я никогда не разделял подобной философии. Я выразил свое несогласие банальнейшим образом (банальность — это сущая правда, за века ставшая банальностью). Я сказал, что любая профессия по-своему необходима, и если мы пользуемся услугами такой женщины, значит ее деятельность должна быть уважаема. Лиса презрительно усмехнулась, а мать заявила, что, рассуждая подобным образом, можно оправдать и проституцию. Я отвечал, что проституция во всех цивилизованных странах запрещена законом, а потому аналогия с ней вряд ли уместна. Мать и Лиса не нашлись, что ответить, но вид у обеих был глупый и гнусный. Отец, снисходительно улыбаясь, изрек какую-то «псевдодемократическую» чушь; при этом он подмигнул мне, как бы шутливо выражая мужскую солидарность, чем взбесил меня окончательно. Я едва сдержался, чтобы не наговорить жене и родителям резких и обидных слов, но свое несогласие с их позицией выразил вполне ясно.
Я всегда презирал разговоры о достойных профессиях, престижных местах проживания, хороших фамилиях. Повторяю: я никогда не разделял подобной философии; уж очень убого обычно выглядят ее носители; во многом они сродни людям, доказывающим превосходство одной расы над другой и тому подобную мерзость. Напротив, очень выигрышно всегда выглядят люди, подвергающиеся такого рода нападкам. Порой даже не располагая никакими объективными достоинствами, они выигрывают на жалком фоне своих хулителей. В нашем семейном споре такой победительницей — разумеется, лишь в моих глазах, больше ее никто не знал — оказалась Кора.
Я нахожу крайне сомнительными основания для высокомерия не только у Лисы или моих родителей, но даже у тех людей, которые действительно достигли жизненного успеха исключительно благодаря собственным способностям. Возможно, им просто повезло в сравнении с неудачниками, и их таланты оказались более приемлемыми в условиях современного общества. Бесполезно объяснять это моему отцу или Лисе, но от матери я почему-то ожидал если не более гибкого ума, то хотя бы большей чуткости. Все-таки, моя мать…
Сейчас, когда, спустя годы, я пишу эти строки, я вдруг впервые подумал о том, что жизнь фактически выбросила за борт дядю Ро наравне с полубезумным нищим у фонтана, которому я не далее как сегодня швырнул в шапку несколько монет, и разница лишь в том, что дядя случайно оказался от рождения достаточно состоятелен, чтобы и «за бортом держаться на плаву». Вместе с тем, дядя Ро несомненно располагает известными добродетелями, современным обществом, однако, не почитаемыми. Эта мысль удачно иллюстрирует мои предыдущие рассуждения.
Не берусь утверждать, что после вышеописанного эпизода Кора полностью овладевает всеми моими помыслами (такая высокопарность была бы излишней), но если кто и царил в моем сердце, то это, несомненно, она. Теперь семейная жизнь тяготила меня сильнее, чем когда-либо прежде; служба же стала совершенно невыносимой, и вскоре я ее бросил.
Отныне я бывал в рюмочной на Зеленой аллее почти ежедневно. Очень скоро в отношениях с Корой у меня проявилась застенчивость и неуверенность в себе. Если бы я не любил ее, я бы легко дарил ей цветы, пирожные, конфеты, а затем приглашал бы ее на ночь в дорогой отель. Наверняка все было бы очень просто. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…»
Я подолгу простаивал у стойки; мы беседовали; я не скрывал от Коры, что женат, но говорил (и это была неправда), что мои отношения с женой натянуты и близки к разрыву.
Чем сильнее мне нравилась Кора, тем труднее было мне решиться пригласить ее куда-нибудь. При этом я прекрасно понимал природу своей робости и проклинал себя за то, что не проявил решительности в первые дни нашего знакомства, пока влюбленность еще не связала меня по рукам и не лишила способности к действию. Словно в насмешку над моими постыдными комплексами, именно в те дни судьба несколько раз сводила меня с Кохановером.
Однажды, без каких-либо конкретных намерений, просто желая проявить галантность, я купил букет цветов и волнуясь переступил порог заветной рюмочной. Кора увидела меня, едва я вошел, и, как мне показалось, испытала неловкость от мысли, что букет предназначается ей. Я же сразу увидел Кохановера, и у меня мгновенно пропало желание дарить Коре цветы.
— Здорово, Маэстро! — заорал Кохановер. — «Мой первый друг, мой друг бесценный…» Офелия, это мой одноклассник, цвет отечественного кораблестроения.
Я неловко подал Коре цветы, пробормотав, что букет мне нужен на вечер, и попросил поставить его пока в вазу с водой. Кора, слегка удивившись, выполнила мою просьбу. Я встал у стойки, скорее всего с идиотским видом, и все думал, правильно ли я поступил, и неловко водил руками по благородному дереву, как шахматист, только что сделавший поспешный ход и не решающийся взять его назад.
Кохановер стоял прямо перед Корой, облокотившись о стойку и повернувшись вполоборота ко мне. Физиономия его раскраснелась, волосы растрепались. Время от времени он поводил глазами в сторону Коры и непристойно мне подмигивал. «Трещал» он при этом без умолку.
— Ты только подумай, Маэстро, — разглагольствовал Кохановер. — Вот эта песенка, которая только что отыграла… Офелия, милая, заведи ее, пожалуйста, снова…
Кохановер называл Кору Офелией; еще в старшем классе школы за ним водилась слабость: поддав, он любил «пошекспирить».
— Вот эта самая песенка, — продолжал Кохановер, — написана двадцать лет назад, а теперь это уже классика! Мы с тобой уже жили на белом свете; говорили, пели, ели, а этой песенки еще не было. А теперь это уже классика! Ты понимаешь, что это значит, старик?
Я не понимал.
— Это значит, старик, — объяснял Кохановер, одновременно делая знак Коре налить нам еще водки, — это значит, старик, что мы с тобой — люди исторические! Не в гоголевском смысле, — что с нами, де, случаются разнообразные истории, а в самом прямом, — потому что на наших глазах вершится история!
Теперь я понимал. Кохановер нес чушь, — весьма забавную, и при иных обстоятельствах я бы с удовольствием составил ему компанию, но сейчас он явно нравился Коре, и меня это злило. И я ушел. А потом долго жалел, что оставил их, подозревая, что у них что-то было.
Цветы я «забыл». Я страшно распереживался; неделю не наведывался в рюмочную, а когда наконец пришел, Кора явно удивилась и по-моему даже обрадовалась, но ничего не сказала, а только поблагодарила меня за «оставленные по рассеянности» цветы. Она улыбалась даже приветливее обычного, и я твердо решил пригласить ее куда-нибудь, но почему-то отложил это на «попозже», а «попозже» уже напился, и вел себя так глупо, что на следующий день вспоминал об этом со стыдом и не успокоился, пока вновь не появился в рюмочной и не увидел, что Кора совсем не переменилась в своем отношении ко мне.
Все же и в тот день я ничего не предпринял. Так проходили дни и недели, а наши отношения не развивались, и это меня тяготило и постоянно омрачало мне настроение.
Как-то, размышляя о грустном, я ехал в метро. В полупустом вагоне я вдруг увидел Кохановера. Он сидел рядом с молодой женщиной, которая, как я сразу определил, отнюдь не являлась его знакомой. Прежде чем я бросил на них взгляд, Кохановер уже заметил меня и теперь жестами приглашал сесть рядом. Я занял свободное место напротив них.
— Офелия; а это мой однокашник, дон Горацио, — представил нас друг другу Кохановер.
«Офелия» улыбнулась.
— Горацио, — продолжал Кохановер, — я объяснял Офелии, что все мужчины делятся на талантливых и бездарных. Бездарных — подавляющее большинство. Это они проложили дороги, изобрели поезда и составили для них расписания. Они определили скорость света и сконструировали граненый стакан. А талантливые
— они все поэты. Бездарные классифицировали поэтов, подразделили их на реалистов и прочих; но поэты — они всегда поэты, они не бывают реалистами, они все фантазеры и романтики. Бездарные считают поэтов бездельниками, а самих себя — творцами, не понимая при этом, что сами они сотворены поэтами. Все на свете сотворено поэтами.
«Офелия» улыбалась — благосклонно, но иронично.
— И женщины сотворены поэтами, — продолжал Кохановер. — Во времена Шекспира не было Офелии; он ее выдумал. И такова волшебная сила искусства, что с тех пор все женщины неосознанно стремились походить на Офелию…