Страница:
в) борьба с авиационными и речными минами на водных магистралях Германии;
г) защита военных и важных в военном отношении объектов и сооружений…
4. Оборона территории страны, оказавшейся театром военных действий, опирается на готовность всех слоев населения и возглавляется в областях гауляйтерами и государственными комиссарами обороны…
К осуществлению подготовительных мероприятий, касающихся обороны территории Германии, ставшей театром военных действий, командующие войсками военных округов привлекают все командные инстанции, расположенные на территории данного военного округа, войска, учреждения и организации вермахта и войск СС, а также дополнительные силы, предоставляемые в их распоряжение гауляйтерами и высшими руководителями СС и полиции…
Задачи подготовки к обороне охватывают в основном следующий круг вопросов.
1. Надзор за размещением, численностью, обеспечением средствами транспорта и вооружением сил, предназначенных для боевого использования.
2. Планирование сосредоточения этих сил…
3. Планирование привлечения и подготовки резервов за счет гражданского населения, предоставляемых по указанию партийных руководителей соответствующих областей в распоряжение вермахта для задач обороны…
4. Освобождение руководящих кадров партии и работников госаппарата от военной службы по согласованию с гауляйтерами и государственными комиссарами обороны соответствующих областей.
5. Подготовка распределения сил по объектам для сооружения укреплений и выполнения других оборонительных и боевых задач…
6. а) Подготовка к эвакуации военнопленных во взаимодействии с государственными комиссарами обороны;
б) Информирование о мероприятиях по эвакуации иностранных рабочих, осуществляемой рейхсфюрером войск СС;
в) Информирование о подготовительных мероприятиях по эвакуации немецкого гражданского населения, входящих в компетенцию только гауляйтеров.
7. а) Подготовка к рассредоточению, эвакуации и выведению из строя объектов, а также к подрывным работам в зоне военных действий;
б) По требованию государственных комиссаров обороны и во взаимодействии с ними участие в подготовке плана мероприятий по рассредоточению, эвакуации и выведению из строя или уничтожению объектов в районах, не охваченных боевыми действиями, что входит в компетенцию государственных комиссаров обороны, действующих в соответствии с директивными указаниями высших государственных инстанций, а также оказание поддержки госкомиссарам обороны при осуществлении указанных мероприятий…
Адвокат Тромпчинский и сын
Одиссея сорок четвертого года
г) защита военных и важных в военном отношении объектов и сооружений…
4. Оборона территории страны, оказавшейся театром военных действий, опирается на готовность всех слоев населения и возглавляется в областях гауляйтерами и государственными комиссарами обороны…
II
Задачи.К осуществлению подготовительных мероприятий, касающихся обороны территории Германии, ставшей театром военных действий, командующие войсками военных округов привлекают все командные инстанции, расположенные на территории данного военного округа, войска, учреждения и организации вермахта и войск СС, а также дополнительные силы, предоставляемые в их распоряжение гауляйтерами и высшими руководителями СС и полиции…
Задачи подготовки к обороне охватывают в основном следующий круг вопросов.
1. Надзор за размещением, численностью, обеспечением средствами транспорта и вооружением сил, предназначенных для боевого использования.
2. Планирование сосредоточения этих сил…
3. Планирование привлечения и подготовки резервов за счет гражданского населения, предоставляемых по указанию партийных руководителей соответствующих областей в распоряжение вермахта для задач обороны…
4. Освобождение руководящих кадров партии и работников госаппарата от военной службы по согласованию с гауляйтерами и государственными комиссарами обороны соответствующих областей.
5. Подготовка распределения сил по объектам для сооружения укреплений и выполнения других оборонительных и боевых задач…
6. а) Подготовка к эвакуации военнопленных во взаимодействии с государственными комиссарами обороны;
б) Информирование о мероприятиях по эвакуации иностранных рабочих, осуществляемой рейхсфюрером войск СС;
в) Информирование о подготовительных мероприятиях по эвакуации немецкого гражданского населения, входящих в компетенцию только гауляйтеров.
7. а) Подготовка к рассредоточению, эвакуации и выведению из строя объектов, а также к подрывным работам в зоне военных действий;
б) По требованию государственных комиссаров обороны и во взаимодействии с ними участие в подготовке плана мероприятий по рассредоточению, эвакуации и выведению из строя или уничтожению объектов в районах, не охваченных боевыми действиями, что входит в компетенцию государственных комиссаров обороны, действующих в соответствии с директивными указаниями высших государственных инстанций, а также оказание поддержки госкомиссарам обороны при осуществлении указанных мероприятий…
Кейтель».
Адвокат Тромпчинский и сын
Как всегда по средам, в маленьком лесном поместье Тромпчинского, что за Рыбны, собирались пан Рогальский, бывший издатель «Жиче Краковского»; герр Трауб, немецкий писатель, военный корреспондент при штабе группы армий «А» в Вавельской крепости, давнишний знакомый Кейтеля, еще с тех пор, как он был в милости у имперского министра пропаганды Геббельса; и пан Феоктистов-Нимуэр, полукровка (мать немка, отец русский), известнейший актер, исполнитель жанровых песен, приехавший на гастроли в войска.
Адвокат Тромпчинский принимал этих людей у себя в поместье, закусывали чем бог послал, пили самогон, который Тромпчинский выменивал на бумагу и перья, а после ужина садились за преферанс.
Сын Тромпчинского Юзеф готовил кофе, а когда отец выходил на кухню заняться закусками, он заменял его за зеленым ломберным столом.
Адвокат держал тридцать кур. Это считалось богатством. Он готовил для гостей прекрасный омлет – его рецепт славился не только в Кракове. Омлеты адвоката Тромпчинского до войны знали в Варшаве и в Париже, куда он частенько ездил по делам фирм, представляя их интересы на всяческих деловых конференциях и при торговых переговорах.
– Господа, – говорил Тромпчинский, сдавая карты, – я вчера наслаждался Цицероном. Я позволю себе прочесть маленький кусочек. – Он бегло посмотрел на свои карты, пожал плечами и коротко бросил: – Пас. Так вот, прошу… – И, полузакрыв глаза, по памяти начал цитировать: – «Если бы духовная доблесть царей и вообще правителей в мирное время была такой же, как и на войне, то человеческие отношения носили бы характер ровный и устойчивый и не пришлось бы наблюдать ни смещений одних правительств другими, ни бурных революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все. Ведь власть легко удерживается при условии сохранения тех принципов, под влиянием которых она вначале создавалась. Но стоит только внедриться в общество праздности – вместо трудолюбия, произволу и надменности – вместо выдержки и справедливости, как сейчас же вместе с нравами коренным образом изменяются внешние условия жизни…»
Юзеф поморщился: он не любил, когда отец щеголял своей профессиональной адвокатской памятью.
Писатель Трауб буркнул:
– Чепуха. Цицерон – не история, а современность. Я отношусь к этой его тираде как к передовице в «Дас шварце кор». Юлиус Штрайхер любит подобные отступления в стиле антики, перед тем как перейти к очередным призывам против пархатых американцев и кровавых большевиков.
Тромпчинский тонко улыбнулся: он обожал спорить, сознавая за собой достаточную силу, чтобы побить противника изяществом аргументации.
– Мой друг, – сказал он, поправив пенсне, – Цицерон утверждал: «Удачи оказывают растлевающее влияние даже на мудрецов».
– Какие, к черту, удачи? – удивился Трауб. – Бьют повсюду, а вы говорите об удачах.
Все сразу замолчали. О неудачах немцев мог говорить только немец. Остальные обязаны были этого не слышать.
– У меня мизер, – сказал Рогальский и потер свои маленькие веснушчатые руки, – чистый мизер, господа, можете не переглядываться.
– А я буду играть девять пик, – сказал Феоктистов-Нимуэр.
– В таком случае я беру мизер без прикупа.
Трауб хмыкнул:
– Славяне начали драчку, будет чем поживиться арийцу. Как думаете, Юзеф?
– Думаю, что ариец останется с пиковым интересом, – сказал Юзеф.
– Все злитесь, все злитесь, – вздохнул Трауб. – И правильно делаете. Глупый немецкий писатель только к старости понял, что единственное губительное снадобье для искусства – это национализм.
– Господа, – сказал Рогальский, – у меня начинает ломить в висках от вашей политики. Я не хочу политики, я чураюсь ее, потому что боюсь того, чем ее подтверждают.
– У гестапо плохо с пленкой для диктофонов, – сказал Трауб, – и потом, здесь нет электричества. А если кто из вас донесет – все равно поверят мне, а не вам. Правильно, Юзеф?
– Вам лучше знать гестапо, господин писатель.
– Что у вас – зубы режутся? – спросил Трауб. – Кусать охота? А? – И бросил свои карты на стол. – Ловить пана издателя будет герр-товарищ актер? – спросил он. – Обожаю, когда дерутся интеллигенты. Драка – это всегда начало истории. Когда социал-демократы вертели задом и дрались с коммунистами – родился фашизм. Когда дерутся интеллигенты – крепнет аппарат тайной полиции.
– Юзеф, – сказал Тромпчинский, – будь любезен, сыграй за меня, я должен посмотреть яйца и молоко. Господа, через полчаса будет омлет.
Феоктистов-Нимуэр ловил Рогальского. Трауб сидел, откинувшись на спинку высокого стула, и задумчиво смотрел мимо Юзефа, куда-то в стену – между двумя старинными картинами предков Тромпчинских.
– Как вы думаете, за чем будущее, Юзеф? – спросил он.
– За правдой.
– Бросьте чепуху пороть. Я задаю вам серьезный вопрос.
– Я серьезно отвечаю вам, писатель.
– Перестаньте называть меня писателем, я просил вас сто раз. Я же не называю вас пианистом без консерватории или, например, офицером…
– Почему? Можете называть.
– Много чести: офицер без армии. В этом все вы, поляки, – нация добровольных безумцев.
– Мы не такие уж безумцы, – отвлекся Рогальский, – как это может показаться.
– Безумцы, безумцы, – повторил Трауб, – но не просто безумцы, а добровольные безумцы. Это я вам комплимент говорю. Мы, например, продуманные кретины. Это я о немцах. О себе и о половинке Феоктистова. Великая нация, великая нация! Нация не может быть великой, если она заставляет всех уверовать в это с помощью концлагерей. Признание величия обязано быть актом добровольным. Как выборы. Как наши самые свободные в мире выборы в нашем самом счастливом государстве самых добрых людей, руководимых гением великого фюрера.
– Господин Трауб, это нечестно по отношению к завоеванным, – сказал Рогальский. – Право слово, нечестно. Вас пожурят, нас повесят.
– А что я сказал? – удивился Трауб. – Я сказал, что мы – самая великая нация, самое великое государство самого доброго и мудрого фюрера.
– Важна интонация, – сказал Рогальский.
– Э, бросьте… За интонацию пока еще не сажают. Если бы я сказал, что мы – нация кретинов, несчастное государство, попавшее в лапы идиота, тогда я первый бы проголосовал за свой арест! Но я-то сказал прямо обратное.
– С вами день ото дня труднее, – сказал Юзеф. – Что с вами, милый писатель?
– Я не писатель! Я – добровольный наймит с душой подхалима.
Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и сказал:
– Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного друга…
– Дурачок, – ответил Трауб, выпив, – если я ругаю мое государство и его лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их лапы.
– Каждый народ заслуживает своего правительства.
– Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас. Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите – это будет ваш долг перед родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший. Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга.
– Это вы красиво говорите, Трауб, – задумчиво ответил Юзеф, – но только мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое правительство поддерживает.
– Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. «Проклятое» – это эпитет. Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать – помимо нас – великое неизвестное, название которому – время.
– Юзеф! – крикнул с кухни пан Тромпчинский. – Юзеф, дрова кончаются.
– Простите, я сейчас, – сказал Юзеф и вышел из гостиной.
На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он был просто Зайоцкий – часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский – начальник группы разведки краковского подпольного комитета Коммунистической партии Польши.
Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал студеный – не июньский, а скорее ноябрьский – ветер. Звезды были по-осеннему яркие и низкие.
– Юзеф, – спросил Седой, – когда ты в последний раз видел Андрея?
– Андрея? Позавчера. А что?
– Погоди. Где ты его видел?
– В городе.
– Это ясно. Где именно?
– Возле магазина пана Алойза.
– В какое время?
– В три часа.
– Он был пьян?
– Что ты… Нет…
– Сколько денег ты ему передал?
– Тысячу злотых, как обещал.
– Куда он пошел после?
– Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не смотрел. А в чем дело?
– Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон?
– Нет. Он был в сером костюме.
– Серая рубашка с красным галстуком?
– По-моему, да… Наверняка – да.
– Вот так штука…
– А что случилось?
– В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел оттуда.
– Не может быть… Он ведь прислан красными… Он русский разведчик.
– А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником абвера Бергом.
– Что ж мне – пора уходить в лес?
– Ты два раза передавал ему деньги?
– Да.
– Ты ведь ему не говорил, кто ты такой?
– Нет. Сказал, что пришел от тебя.
– А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним не говорил ни о чем?
– Никогда.
– Как бы не пришлось менять квартиру мне… Ты вне игры, он не знает, кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку – это убедительно. Ай-ай-ай, какая штука получается…
– Ты запрашивал красных?
– В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток вашего долга передать пану Андрею.
– Хорошо.
Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя – будто борец перед началом схватки.
Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней дороге: это значило – Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он почувствовал, что руки у него дрожат.
Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что «красный разведчик» Андрей, посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу с ним была заброшена группа Вихря.
Адвокат Тромпчинский принимал этих людей у себя в поместье, закусывали чем бог послал, пили самогон, который Тромпчинский выменивал на бумагу и перья, а после ужина садились за преферанс.
Сын Тромпчинского Юзеф готовил кофе, а когда отец выходил на кухню заняться закусками, он заменял его за зеленым ломберным столом.
Адвокат держал тридцать кур. Это считалось богатством. Он готовил для гостей прекрасный омлет – его рецепт славился не только в Кракове. Омлеты адвоката Тромпчинского до войны знали в Варшаве и в Париже, куда он частенько ездил по делам фирм, представляя их интересы на всяческих деловых конференциях и при торговых переговорах.
– Господа, – говорил Тромпчинский, сдавая карты, – я вчера наслаждался Цицероном. Я позволю себе прочесть маленький кусочек. – Он бегло посмотрел на свои карты, пожал плечами и коротко бросил: – Пас. Так вот, прошу… – И, полузакрыв глаза, по памяти начал цитировать: – «Если бы духовная доблесть царей и вообще правителей в мирное время была такой же, как и на войне, то человеческие отношения носили бы характер ровный и устойчивый и не пришлось бы наблюдать ни смещений одних правительств другими, ни бурных революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все. Ведь власть легко удерживается при условии сохранения тех принципов, под влиянием которых она вначале создавалась. Но стоит только внедриться в общество праздности – вместо трудолюбия, произволу и надменности – вместо выдержки и справедливости, как сейчас же вместе с нравами коренным образом изменяются внешние условия жизни…»
Юзеф поморщился: он не любил, когда отец щеголял своей профессиональной адвокатской памятью.
Писатель Трауб буркнул:
– Чепуха. Цицерон – не история, а современность. Я отношусь к этой его тираде как к передовице в «Дас шварце кор». Юлиус Штрайхер любит подобные отступления в стиле антики, перед тем как перейти к очередным призывам против пархатых американцев и кровавых большевиков.
Тромпчинский тонко улыбнулся: он обожал спорить, сознавая за собой достаточную силу, чтобы побить противника изяществом аргументации.
– Мой друг, – сказал он, поправив пенсне, – Цицерон утверждал: «Удачи оказывают растлевающее влияние даже на мудрецов».
– Какие, к черту, удачи? – удивился Трауб. – Бьют повсюду, а вы говорите об удачах.
Все сразу замолчали. О неудачах немцев мог говорить только немец. Остальные обязаны были этого не слышать.
– У меня мизер, – сказал Рогальский и потер свои маленькие веснушчатые руки, – чистый мизер, господа, можете не переглядываться.
– А я буду играть девять пик, – сказал Феоктистов-Нимуэр.
– В таком случае я беру мизер без прикупа.
Трауб хмыкнул:
– Славяне начали драчку, будет чем поживиться арийцу. Как думаете, Юзеф?
– Думаю, что ариец останется с пиковым интересом, – сказал Юзеф.
– Все злитесь, все злитесь, – вздохнул Трауб. – И правильно делаете. Глупый немецкий писатель только к старости понял, что единственное губительное снадобье для искусства – это национализм.
– Господа, – сказал Рогальский, – у меня начинает ломить в висках от вашей политики. Я не хочу политики, я чураюсь ее, потому что боюсь того, чем ее подтверждают.
– У гестапо плохо с пленкой для диктофонов, – сказал Трауб, – и потом, здесь нет электричества. А если кто из вас донесет – все равно поверят мне, а не вам. Правильно, Юзеф?
– Вам лучше знать гестапо, господин писатель.
– Что у вас – зубы режутся? – спросил Трауб. – Кусать охота? А? – И бросил свои карты на стол. – Ловить пана издателя будет герр-товарищ актер? – спросил он. – Обожаю, когда дерутся интеллигенты. Драка – это всегда начало истории. Когда социал-демократы вертели задом и дрались с коммунистами – родился фашизм. Когда дерутся интеллигенты – крепнет аппарат тайной полиции.
– Юзеф, – сказал Тромпчинский, – будь любезен, сыграй за меня, я должен посмотреть яйца и молоко. Господа, через полчаса будет омлет.
Феоктистов-Нимуэр ловил Рогальского. Трауб сидел, откинувшись на спинку высокого стула, и задумчиво смотрел мимо Юзефа, куда-то в стену – между двумя старинными картинами предков Тромпчинских.
– Как вы думаете, за чем будущее, Юзеф? – спросил он.
– За правдой.
– Бросьте чепуху пороть. Я задаю вам серьезный вопрос.
– Я серьезно отвечаю вам, писатель.
– Перестаньте называть меня писателем, я просил вас сто раз. Я же не называю вас пианистом без консерватории или, например, офицером…
– Почему? Можете называть.
– Много чести: офицер без армии. В этом все вы, поляки, – нация добровольных безумцев.
– Мы не такие уж безумцы, – отвлекся Рогальский, – как это может показаться.
– Безумцы, безумцы, – повторил Трауб, – но не просто безумцы, а добровольные безумцы. Это я вам комплимент говорю. Мы, например, продуманные кретины. Это я о немцах. О себе и о половинке Феоктистова. Великая нация, великая нация! Нация не может быть великой, если она заставляет всех уверовать в это с помощью концлагерей. Признание величия обязано быть актом добровольным. Как выборы. Как наши самые свободные в мире выборы в нашем самом счастливом государстве самых добрых людей, руководимых гением великого фюрера.
– Господин Трауб, это нечестно по отношению к завоеванным, – сказал Рогальский. – Право слово, нечестно. Вас пожурят, нас повесят.
– А что я сказал? – удивился Трауб. – Я сказал, что мы – самая великая нация, самое великое государство самого доброго и мудрого фюрера.
– Важна интонация, – сказал Рогальский.
– Э, бросьте… За интонацию пока еще не сажают. Если бы я сказал, что мы – нация кретинов, несчастное государство, попавшее в лапы идиота, тогда я первый бы проголосовал за свой арест! Но я-то сказал прямо обратное.
– С вами день ото дня труднее, – сказал Юзеф. – Что с вами, милый писатель?
– Я не писатель! Я – добровольный наймит с душой подхалима.
Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и сказал:
– Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного друга…
– Дурачок, – ответил Трауб, выпив, – если я ругаю мое государство и его лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их лапы.
– Каждый народ заслуживает своего правительства.
– Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас. Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите – это будет ваш долг перед родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший. Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга.
– Это вы красиво говорите, Трауб, – задумчиво ответил Юзеф, – но только мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое правительство поддерживает.
– Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. «Проклятое» – это эпитет. Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать – помимо нас – великое неизвестное, название которому – время.
– Юзеф! – крикнул с кухни пан Тромпчинский. – Юзеф, дрова кончаются.
– Простите, я сейчас, – сказал Юзеф и вышел из гостиной.
На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он был просто Зайоцкий – часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский – начальник группы разведки краковского подпольного комитета Коммунистической партии Польши.
Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал студеный – не июньский, а скорее ноябрьский – ветер. Звезды были по-осеннему яркие и низкие.
– Юзеф, – спросил Седой, – когда ты в последний раз видел Андрея?
– Андрея? Позавчера. А что?
– Погоди. Где ты его видел?
– В городе.
– Это ясно. Где именно?
– Возле магазина пана Алойза.
– В какое время?
– В три часа.
– Он был пьян?
– Что ты… Нет…
– Сколько денег ты ему передал?
– Тысячу злотых, как обещал.
– Куда он пошел после?
– Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не смотрел. А в чем дело?
– Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон?
– Нет. Он был в сером костюме.
– Серая рубашка с красным галстуком?
– По-моему, да… Наверняка – да.
– Вот так штука…
– А что случилось?
– В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел оттуда.
– Не может быть… Он ведь прислан красными… Он русский разведчик.
– А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником абвера Бергом.
– Что ж мне – пора уходить в лес?
– Ты два раза передавал ему деньги?
– Да.
– Ты ведь ему не говорил, кто ты такой?
– Нет. Сказал, что пришел от тебя.
– А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним не говорил ни о чем?
– Никогда.
– Как бы не пришлось менять квартиру мне… Ты вне игры, он не знает, кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку – это убедительно. Ай-ай-ай, какая штука получается…
– Ты запрашивал красных?
– В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток вашего долга передать пану Андрею.
– Хорошо.
Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя – будто борец перед началом схватки.
Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней дороге: это значило – Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он почувствовал, что руки у него дрожат.
Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что «красный разведчик» Андрей, посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу с ним была заброшена группа Вихря.
Одиссея сорок четвертого года
– Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, – медленно говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака. Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его – он ничего не мог с собой поделать, – он не верил Степану. Он не верил его рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода незапланированных странностей. – Я перебегал к вагонеткам, – медленно продолжал Степан, – бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз сто – в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или пристрелят?
Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте, поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно – у них даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок.
– Вперед! Бегом! Живей!
Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они неторопливо идут справа от нас – по узенькой асфальтовой дорожке, сделанной специально для них. Охране не надо бежать – колонна длинная, они видят нас сбоку, справа. А слева – вплотную – проволока с пропущенным током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую сторону – за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас единственный выход – вагонетка с углем, потом стометровый путь по откаточным рельсам через проволоку и охрану – к железнодорожному бункеру, в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером.
Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету. Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой – и на какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной черной стеной. И люди – тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел по сторонам – и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи, броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно тщательно после того, как пройдет колонна.
Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка.
– Живей! Живей! – орут немцы.
Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз – я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.
Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.
– Э! – кричит кто-то в колонне. – Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!
– Живей! – орут немцы. – Свиньи! Живей!
Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.
– Колодку потерял! – кричит кто-то.
Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут.
Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу.
Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр.
Как в кино, детально, в свете прожектора – моя колодка. Я холодею. «Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава», – думаю я.
Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь – и моя колодка кажется мне куском угля.
«Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше».
Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче – моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.
…Люди говорят: «Фу, какая проклятая жара!» Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: «Какая благословенная, прекрасная жара!»
Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной.
Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. «Постараться не думать» – слабо. «Надо не думать» – так вернее.
У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха предложила:
– Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ…
Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху.
Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут – тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы – мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!
Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал – ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал – ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее – две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам.
И они поползли к бункерам. Медленно, натружено визжа, поскрипывая. Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда подойдет десятая минута. Та самая, когда надо будет лететь три метра – в бункер: съежиться как можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе умерла девочка, потому что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску. Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла – легла поспать и не проснулась.
Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, – наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в лагеря.
Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции, где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон.
В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей, которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов – все эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы.
Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний миг вижу голубые – от звезд – рельсы, а потом чувствую удар в затылок и уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет, укачивает меня…
Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться – и ужас входит в меня: я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся, извиваюсь, кричу – аж глаза лезут из орбит.
Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не она – просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который везет меня к свободе.
Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни.
Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел, что уголь вокруг – белый.
«Это жар, – решил я. – Плохо дело!»
После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные звездочки.
На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес.
Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило. Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп, который я взял с самого начала, как только углубился в лес.
«Ночью разложу костер, – думал я, – обязательно большой, из еловых веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб пройдет, и все будет в порядке».
Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал, что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру трением.
«Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым, белым, вовсе исчезнет – и появится огонь, – так думал я и быстро шел к востоку. – Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту».
К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег – и сразу впал в забытье.
* * *
– Строиться! – кричат конвойные. – Быстро!Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте, поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно – у них даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок.
– Вперед! Бегом! Живей!
Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они неторопливо идут справа от нас – по узенькой асфальтовой дорожке, сделанной специально для них. Охране не надо бежать – колонна длинная, они видят нас сбоку, справа. А слева – вплотную – проволока с пропущенным током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую сторону – за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас единственный выход – вагонетка с углем, потом стометровый путь по откаточным рельсам через проволоку и охрану – к железнодорожному бункеру, в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером.
Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету. Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой – и на какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной черной стеной. И люди – тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел по сторонам – и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи, броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно тщательно после того, как пройдет колонна.
Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка.
– Живей! Живей! – орут немцы.
Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз – я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.
Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.
– Э! – кричит кто-то в колонне. – Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!
– Живей! – орут немцы. – Свиньи! Живей!
Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.
– Колодку потерял! – кричит кто-то.
Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут.
Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу.
Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр.
Как в кино, детально, в свете прожектора – моя колодка. Я холодею. «Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава», – думаю я.
Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь – и моя колодка кажется мне куском угля.
«Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше».
Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче – моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.
…Люди говорят: «Фу, какая проклятая жара!» Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: «Какая благословенная, прекрасная жара!»
Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной.
Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. «Постараться не думать» – слабо. «Надо не думать» – так вернее.
У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха предложила:
– Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ…
Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху.
Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут – тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы – мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!
Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал – ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал – ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее – две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам.
И они поползли к бункерам. Медленно, натружено визжа, поскрипывая. Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда подойдет десятая минута. Та самая, когда надо будет лететь три метра – в бункер: съежиться как можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе умерла девочка, потому что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску. Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла – легла поспать и не проснулась.
Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, – наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в лагеря.
Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции, где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон.
В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей, которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов – все эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы.
Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний миг вижу голубые – от звезд – рельсы, а потом чувствую удар в затылок и уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет, укачивает меня…
Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться – и ужас входит в меня: я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся, извиваюсь, кричу – аж глаза лезут из орбит.
Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не она – просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который везет меня к свободе.
Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни.
Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел, что уголь вокруг – белый.
«Это жар, – решил я. – Плохо дело!»
После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные звездочки.
На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес.
Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило. Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп, который я взял с самого начала, как только углубился в лес.
«Ночью разложу костер, – думал я, – обязательно большой, из еловых веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб пройдет, и все будет в порядке».
Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал, что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру трением.
«Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым, белым, вовсе исчезнет – и появится огонь, – так думал я и быстро шел к востоку. – Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту».
К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег – и сразу впал в забытье.