Страница:
– Аляксандрыч, – продолжал гнуть свое сторож, – а вот ты когда из Библии-то читал, так ведь там не сказано, что Бог звал против законной власти…
– Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: «Сколько славилась она – это он о Вавилонском царстве – и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…»
– Такого батюшка нам не излагал…
– Значит, он Библии не знает и не понимает, что это – свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости…
– Владимир Александрович, – спросила Нина, – а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а?
– С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога.
– Какую перчатку? – не понял Никодим Васильевич.
– Это так вызывали на дуэль, – объяснила Нина, – когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку.
– Так подыми да и не стреляйся, – сказал сторож. – По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, – как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было?
– Иногда это очень трудно сделать, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув.
– А где теперь ваш брат? – спросила Нина.
– Убили его бандиты…
– Кого вы называете бандитами? Белых или красных?
Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил:
– Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей.
– Ниночка, – сказал Владимиров, – я провожу вас, уже поздно…
Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика.
Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК.
Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспомнить девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил – не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку – правая у него была три года назад парализована, – быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было.
Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина.
На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: «Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности».
Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было.
– Пропуск, – сказал часовой.
– Тут Ниночка, девушка…
– Кривошеина? Она вас что – вызывала?
– Нет, – вздохнул Владимиров, – не вызывала.
Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто.
Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, но после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза.
Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух – будто с собою:
– Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь.
– Вы бы ему поверили?
– По-человечески – да.
– Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно: вы ему верите?
– Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого…
– Тогда, – перебил ее Унанян, – можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву!
Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую.
– Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы «проверяться», поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят…
– Что?! – перебила его Нина. – Что вы сказали?!
И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…
12. …И сын
13. О, эти русские…
– Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: «Сколько славилась она – это он о Вавилонском царстве – и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…»
– Такого батюшка нам не излагал…
– Значит, он Библии не знает и не понимает, что это – свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости…
– Владимир Александрович, – спросила Нина, – а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а?
– С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога.
– Какую перчатку? – не понял Никодим Васильевич.
– Это так вызывали на дуэль, – объяснила Нина, – когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку.
– Так подыми да и не стреляйся, – сказал сторож. – По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, – как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было?
– Иногда это очень трудно сделать, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув.
– А где теперь ваш брат? – спросила Нина.
– Убили его бандиты…
– Кого вы называете бандитами? Белых или красных?
Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил:
– Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей.
– Ниночка, – сказал Владимиров, – я провожу вас, уже поздно…
Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика.
Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК.
Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспомнить девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил – не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку – правая у него была три года назад парализована, – быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было.
Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина.
На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: «Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности».
Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было.
– Пропуск, – сказал часовой.
– Тут Ниночка, девушка…
– Кривошеина? Она вас что – вызывала?
– Нет, – вздохнул Владимиров, – не вызывала.
Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто.
Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, но после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза.
Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух – будто с собою:
– Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь.
– Вы бы ему поверили?
– По-человечески – да.
– Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно: вы ему верите?
– Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого…
– Тогда, – перебил ее Унанян, – можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву!
Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую.
– Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы «проверяться», поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят…
– Что?! – перебила его Нина. – Что вы сказали?!
И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…
12. …И сын
Редактор газеты «Народное дело» Григорий Федорович Вахт, предложив посетителю присесть, раскрыл конверт и быстро пробежал письмо.
– Как добирались, Максим Максимович? – спросил Вахт.
– На животе, – улыбнулся Исаев, – мимо пограничников.
– Документы у вас как?
– С документами плохо.
– Понимаю. Рассчитываете на помощь?
– Да.
– Вы ведь не член нашей партии?
– Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет?
– Мы придерживаемся иной концепции…
– Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов.
– Это почти невозможно.
– Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке?
– А потом?
– Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться.
Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека – весь редакционный коллектив органа эсеров «Северо-Западной провинции России».
– Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует.
– Вы правы.
– Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти…
– За мной начали топать…
– По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем занимались?
– Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался.
– С кем вы работали в пресс-группе Колчака?
– С Николаем Ивановичем Ванюшиным.
– Ванюшин – личность колоритнейшая, – ответил Вахт, – и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны.
– Да… Жаль его, – сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, – погиб он нелепо.
– Он жив, господь с вами, – сразу же ответил Вахт. – Мы недавно имели от него весточку из Китая…
– Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть?
– Я дам вам адрес, – ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. – Поплавский, кстати, как поживает?
– У меня нет связей с ЧК, – ответил Максим Максимович. – Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в лубянском подвале…
– Когда это случилось? – спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера.
– Когда это случилось? – переспросил Максим Максимович. – Сейчас я отвечу точно, – весною…
– Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович?
– Не скрою – весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь – легко реализовать драгоценности?
– Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу.
Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе.
– Тут перекусим, – сказал Вахт, – здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем.
Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта.
– Вы не позволите проглядеть свежий номер? Мы там без вольного слова несколько заволосатели и омамонтились.
Исаев заметил, как лицо редактора мгновенно озарилось гордостью – он с готовностью протянул Исаеву газету, вздохнув:
– Хочется жить, когда знаешь, что труд твой нужен.
Исаев быстро просмотрел газету: «По нашим данным, в этом месяце цены на псковском рынке были следующими: фунт хлеба – 450 – 500 рублей, пуд картофеля – 4500 рублей, фунт свинины – 5000 рублей, бутылка молока – 700 рублей, десяток яиц – 3500 рублей»; «Вчера в Ревель прибыл новый транспорт с золотом из России – всего 600 пудов. Вагон подан в Гавань, где золото было перегружено на пароход „Калевипоэг“. Пароход следует в Стокгольм, а оттуда, по имеющимся сведениям, в Берлин, где золото будет перековано в соврубли»; «Представитель одной из великих держав прибыл в Москву, чтобы вести переговоры о реорганизации Советского правительства. Смысл предстоящей организации – смещение Ленина и Троцкого; вся полнота власти будет сосредоточена в руках нового премьера Красина. Вероятно, потребуют удаления из правительства наиболее экстремистских элементов. В случае, если эти условия будут приняты большевиками, великие державы начнут переговоры с Кремлем».
– Неужели у вас нет серьезных информаторов? – поморщился Исаев. – Григорий Федорович, милый, зачем выдавать желаемое за действительное? И не говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина.
Принесли блинчики; Исаев набросился на них с жадностью.
Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул – с деланным удивлением:
– Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?!
Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой.
– Знакомьтесь, гражданин Исаев – из России. А это наш журналист Лев Головкин.
Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке:
– Кофе, два сухарика и воды.
– Хотите блинчиков, Головкин? – спросил Вахт.
– Нет, благодарю.
– Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, – сказал Вахт, – может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете?
– Это было бы прекрасно… – сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе.
– Я вынужден отклонить это лестное предложение.
– Почему?
– Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем.
– У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, – заметил Вахт.
– Как себя чувствует князь? – поинтересовался Головкин.
– Плохо.
– Но он сотрудничает с большевиками?
– Что бы делали вы на его месте?
– Каким образом вы с ним встретились?
– В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку.
– Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше?
– Дальше я рассчитываю на помощь друзей.
– Наших или иностранных?
– Всяких.
– Не стоит вам улититься, Максим Максимович, – сказал Головкин, – кроме как к нам, идти здесь не к кому. «Последние известия» – черносотенные монархисты; они вам помогать не станут.
– Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский – я думаю, они не столь перепуганы, – откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, – или их судьба также горестна?
– Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.
– Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?
Вахт и Головкин ответили одновременно.
– Нет, отчего же, – сказал Головкин.
– Конечно, мы, – сказал Вахт.
И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:
– Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!
Исаев закурил:
– Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?
Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:
– Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.
– Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? – спросил Вахт.
– Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.
– Средним, – улыбнулся Головкин. – Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз – перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться – после здешних-то блинчиков…
– Если и вы надумаете поехать туда – готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?
– Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…
– Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, – заметил Вахт, – а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!
Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, – это было за неделю перед его отъездом из Москвы.
– О том, что Воронцов перешел границу, – жестко сказал Головкин, – я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, – он хмыкнул, – то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит – пожжет и побьет всласть…
Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».
– Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.
– Хотя время у меня есть, – ответил Шорохов, – но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…
Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».
«Милый Григорий!Вахт перечитал письмо дважды; князь Урусов, бывший товарищ министра Временного правительства, арестованный, судимый и оправданный трибуналом, был человек широко известный в эмиграции и, несмотря на фразочку в чекистском отчете о процессе – «в связи с раскаянием Урусова и желанием его сотрудничать с Советской властью из-под стражи освободить», – по-прежнему уважаемый. Никто не верил, что Урусов добровольно согласился на сотрудничество с большевиками. Поэтому фраза в отчете о процессе вызвала еще большее сочувствие к несчастному князю, против которого, по мнению эмиграции, чекисты применили особо садистский прием – компрометацию в глазах свободно думающей России.
Податель этой весточки – Максим Максимович Исаев (быть может, Вы с ним встречались в Цюрихе, он там был в эмиграции, совсем еще юным). Я и мои друзья настояли, чтобы Исаев ушел из России. Пожалуйста, окажите ему содействие и помощь.
Искренне Ваш Урусов».
– Как добирались, Максим Максимович? – спросил Вахт.
– На животе, – улыбнулся Исаев, – мимо пограничников.
– Документы у вас как?
– С документами плохо.
– Понимаю. Рассчитываете на помощь?
– Да.
– Вы ведь не член нашей партии?
– Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет?
– Мы придерживаемся иной концепции…
– Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов.
– Это почти невозможно.
– Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке?
– А потом?
– Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться.
Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека – весь редакционный коллектив органа эсеров «Северо-Западной провинции России».
– Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует.
– Вы правы.
– Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти…
– За мной начали топать…
– По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем занимались?
– Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался.
– С кем вы работали в пресс-группе Колчака?
– С Николаем Ивановичем Ванюшиным.
– Ванюшин – личность колоритнейшая, – ответил Вахт, – и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны.
– Да… Жаль его, – сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, – погиб он нелепо.
– Он жив, господь с вами, – сразу же ответил Вахт. – Мы недавно имели от него весточку из Китая…
– Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть?
– Я дам вам адрес, – ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. – Поплавский, кстати, как поживает?
– У меня нет связей с ЧК, – ответил Максим Максимович. – Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в лубянском подвале…
– Когда это случилось? – спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера.
– Когда это случилось? – переспросил Максим Максимович. – Сейчас я отвечу точно, – весною…
– Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович?
– Не скрою – весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь – легко реализовать драгоценности?
– Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу.
Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе.
– Тут перекусим, – сказал Вахт, – здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем.
Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта.
– Вы не позволите проглядеть свежий номер? Мы там без вольного слова несколько заволосатели и омамонтились.
Исаев заметил, как лицо редактора мгновенно озарилось гордостью – он с готовностью протянул Исаеву газету, вздохнув:
– Хочется жить, когда знаешь, что труд твой нужен.
Исаев быстро просмотрел газету: «По нашим данным, в этом месяце цены на псковском рынке были следующими: фунт хлеба – 450 – 500 рублей, пуд картофеля – 4500 рублей, фунт свинины – 5000 рублей, бутылка молока – 700 рублей, десяток яиц – 3500 рублей»; «Вчера в Ревель прибыл новый транспорт с золотом из России – всего 600 пудов. Вагон подан в Гавань, где золото было перегружено на пароход „Калевипоэг“. Пароход следует в Стокгольм, а оттуда, по имеющимся сведениям, в Берлин, где золото будет перековано в соврубли»; «Представитель одной из великих держав прибыл в Москву, чтобы вести переговоры о реорганизации Советского правительства. Смысл предстоящей организации – смещение Ленина и Троцкого; вся полнота власти будет сосредоточена в руках нового премьера Красина. Вероятно, потребуют удаления из правительства наиболее экстремистских элементов. В случае, если эти условия будут приняты большевиками, великие державы начнут переговоры с Кремлем».
– Неужели у вас нет серьезных информаторов? – поморщился Исаев. – Григорий Федорович, милый, зачем выдавать желаемое за действительное? И не говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина.
Принесли блинчики; Исаев набросился на них с жадностью.
Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул – с деланным удивлением:
– Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?!
Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой.
– Знакомьтесь, гражданин Исаев – из России. А это наш журналист Лев Головкин.
Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке:
– Кофе, два сухарика и воды.
– Хотите блинчиков, Головкин? – спросил Вахт.
– Нет, благодарю.
– Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, – сказал Вахт, – может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете?
– Это было бы прекрасно… – сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе.
– Я вынужден отклонить это лестное предложение.
– Почему?
– Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем.
– У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, – заметил Вахт.
– Как себя чувствует князь? – поинтересовался Головкин.
– Плохо.
– Но он сотрудничает с большевиками?
– Что бы делали вы на его месте?
– Каким образом вы с ним встретились?
– В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку.
– Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше?
– Дальше я рассчитываю на помощь друзей.
– Наших или иностранных?
– Всяких.
– Не стоит вам улититься, Максим Максимович, – сказал Головкин, – кроме как к нам, идти здесь не к кому. «Последние известия» – черносотенные монархисты; они вам помогать не станут.
– Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский – я думаю, они не столь перепуганы, – откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, – или их судьба также горестна?
– Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.
– Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?
Вахт и Головкин ответили одновременно.
– Нет, отчего же, – сказал Головкин.
– Конечно, мы, – сказал Вахт.
И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:
– Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!
Исаев закурил:
– Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?
Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:
– Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.
– Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? – спросил Вахт.
– Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.
– Средним, – улыбнулся Головкин. – Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз – перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться – после здешних-то блинчиков…
– Если и вы надумаете поехать туда – готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?
– Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…
– Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, – заметил Вахт, – а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!
Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, – это было за неделю перед его отъездом из Москвы.
– О том, что Воронцов перешел границу, – жестко сказал Головкин, – я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, – он хмыкнул, – то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит – пожжет и побьет всласть…
Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».
– Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.
– Хотя время у меня есть, – ответил Шорохов, – но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…
Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».
13. О, эти русские…
Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков – финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский.
Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве – затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.
– Ты чувствуешь, как мы стареем? – спросил тогда Дольман-Гротте. – Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.
– Ты пессимист? – усмехнулся Нолмар.
– Нет, нет, – покачал головой Дольман-Гротте, – еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…
– Какое?
– Могущество нельзя определить – «какое». Могущество есть могущество. Память – тоже словом могущество…
– Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь?
– А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.
– Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?
– Нет. А ты?
– Нет.
После этой встречи они долго не виделись. А встретились – неожиданно для Нолмара – в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его:
– Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте.
Однако Дольман-Гротте сам нашел его: запросто зашел в комнату, дружески обнял, забросал вопросами, никак не подчеркивая своего теперешнего превосходства, и пригласил: «Если, конечно, ты не до конца замучен своими хитрыми делами, поужинаем вместе в „Савое“.
Он занимал на четвертом этаже номер, состоявший из трех комнат: здесь обычно останавливались министры или члены семей коронованных особ, когда они приезжали с неофициальными визитами. Стол был накрыт на три персоны.
– Ты не будешь возражать, Отто, если с нами побудет милая женщина, которая научилась не мешать мужчинам? – спросил Дольман-Гротте.
Нолмар еще раз испытал чувство острого унижения, когда он увидел красавицу, вошедшую в гостиную, в низко декольтированном бальном платье.
Но Дольман-Гротте и на этот раз помог ему. Он сказал:
– Фройляйн Барбара, я хочу представить вас моему другу Отто Нолмару.
Нолмар отметил для себя, что он бы не смог так жестко и властно разговаривать с этой сумасшедше красивой, видимо, очень холеной бабой, а этот тихоня говорил, словно резал железо: сухо, деловито и так, что возразить ему было нельзя. И вот это проклятое «возразить ему нельзя» вошло в Нолмара, и он понял, что это случилось, и теперь он уже не сможет ни возражать Дольману-Гротте, ни шутить с ним, и он устало сказал себе: «Я проиграл, и мне теперь надо верно себя вести, чтобы он хоть не сразу понял, как жестоко я проиграл».
– Ты по-прежнему не пьешь? – спросил Нолмар.
– Знаешь, нет, Отто. Ты должен простить меня, но теперь это вопрос принципа.
– Об остальном я не спрашиваю, – понимающе улыбнулся Нолмар.
– Здесь ты ошибаешься.
Нолмар лукаво посмотрел на фройляйн Барбару и перевел взгляд на Дольмана-Гротте.
– Ты верно понял, – ответил тот, – невеста уступила мне своего секретаря, фройляйн Барбару, но я отдал ей моего шофера на время этой поездки… Мне бесконечно совестно перед тобой, что я не пью, но ты всегда умел пить здорово и вкусно, а за меня будет пить наша очаровательная Барбара…
После получаса веселого застольного разговора Дольман-Гротте сказал:
– Поскольку милая Барбара присутствует на всех наиболее серьезных переговорах, – он легко улыбнулся женщине, – и, боюсь, информирует о них мою невесту, фройляйн Ильзе Крупп, – я стану говорить при ней о нашем предложении, Отто. Нет смысла возвращаться к мимолетному обмену мнениями о смысле могущества. Я был, верно, не прав тогда. Это все было от страха перед смертью и стремительностью старения. Дело, которое пожирает тебя, – вот единственное спасение от химер и страхов. Государственная политика – дело ли это? И да и нет. Она вне логики. Она абстрактна и в то же время субъективна. Я беру быка за рога, Отто. Мы ищем свои глаза и уши повсюду. Особенно в малых странах, пограничных с Россией, – а в России Германия заинтересована: не только в близком, но и в далеком будущем. О России разговор особый, Отто. Мы заинтересованы в русской инженерии – они бесконечно талантливые теоретики, их инженерная мысль свободней и дерзновенней нашей. Они не умеют работать и никогда не научатся этому в силу своей лености, но именно потому, что они ленивы, – их фантазии, особенно, повторяю, теоретически-инженерные, нас очень интересуют. Говорят, что и в Ревеле и в Риге много бедствующих русских… Несчастная нация…
Фройляйн Барбара пододвинула Дольману-Гротте папку с вырезками, и он взял наугад несколько объявлений из «Последних известий».
– Вот, изволь: «Даю уроки по высшей математике, физике и химии на трех языках за любую плату». Или: «За небольшое вознаграждение приват-доцент С.-Петербургского университета дает уроки по математике и физике». И обратный адрес, видишь? «Обращайтесь в газету с запросами на мое имя». Я прошу тебя, Отто, помочь Германии. Естественно, все твои возможные затраты на встречи, корреспонденцию, приемы и прочую надоедливую, но необходимую бюрократическую муру будут компенсированы. Мы предлагаем к твоим тремстам долларам еще пятьсот наших. Если ты согласен, мы сейчас же подпишем договор на твое сотрудничество в «И. Г.» в качестве консультанта по России и прибалтийским областям.
На следующий день после этого разговора Нолмар начал действовать. Он зашел к редактору-издателю «Последних известий» Михаилу Генриховичу Ратке, к Вахту в «Народное дело», к Львову в «Комитет помощи беженцам» и договорился об организации встреч с русскими инженерами и профессорами. Причем, естественно, ни о какой денежной компенсации Львову или Ратке речи и не шло. Отто Васильевич так построил беседу, что те считали себя ему обязанными: наконец-то несчастной русской интеллигенции пришли на помощь.
Первым, с кем увидался Нолмар, был молодой ученый-физик Иван Прохорович Травин.
После Нолмар казнил себя за то, что принял с самого начала покровительственный тон в разговоре с этим оборванцем.
– А собственно, отчего вы решили, что я намерен принять ваше предложение? – спросил Травин. – Отчего вы так смело предлагаете мне поселиться в Германии?
– У вас нет другого выхода: вы здесь нищенствуете.
– У меня всегда есть альтернатива – вернуться в Россию.
– Что вас ждет там?
– Россия.
– Голод, презрение озверевших рабочих, проверки, террор.
– Я убежден, что с нэпом ужас террора кончится.
– Я не понял вас, вы отказываетесь? – спросил Нолмар, еще раз неосторожно оглядев одежду и рваные сапоги русского. – Неужели вы предпочитаете дикость – цивилизации, прозябание – работе?
– Я никогда не считал мою родину дикой, и такое отношение к России лишает меня права продолжать разговор.
С приват-доцентом Павлом Петровичем Куравлевым Нолмар беседовал уже совершенно иначе. Он собрал кое-какие данные о нем и потому говорил так:
– Павел Петрович, я понимаю, сколь тяжело вам жить вне родины… Вероятно, вам, как патриоту России, особенно горько и то, что вы не можете отдавать народу свои знания… Я понимаю вас и скорблю вместе с вами, хотя являюсь по крови немцем…
– Спасибо, Отто Васильевич. Спасибо за добрые слова о моей родине… Сейчас модно бранить Россию и пугать ею детей, но Россия еще скажет свое слово.
– Меня уполномочили предложить вам поехать года на два в Германию, в хороший институт, и поработать над своей темой: я думаю, когда вы закончите свое исследование, дома все наладится и вы вернетесь в Россию не с пустыми руками…
– Спасибо вам, спасибо, – растроганно повторил Куравлев, – хочется снова работать, когда встречаешь таких людей, как вы. Но как мы поедем в Германию? У меня ведь трое детей, жена и ни копейки денег на дорогу…
Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве – затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.
– Ты чувствуешь, как мы стареем? – спросил тогда Дольман-Гротте. – Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.
– Ты пессимист? – усмехнулся Нолмар.
– Нет, нет, – покачал головой Дольман-Гротте, – еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…
– Какое?
– Могущество нельзя определить – «какое». Могущество есть могущество. Память – тоже словом могущество…
– Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь?
– А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.
– Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?
– Нет. А ты?
– Нет.
После этой встречи они долго не виделись. А встретились – неожиданно для Нолмара – в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его:
– Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте.
Однако Дольман-Гротте сам нашел его: запросто зашел в комнату, дружески обнял, забросал вопросами, никак не подчеркивая своего теперешнего превосходства, и пригласил: «Если, конечно, ты не до конца замучен своими хитрыми делами, поужинаем вместе в „Савое“.
Он занимал на четвертом этаже номер, состоявший из трех комнат: здесь обычно останавливались министры или члены семей коронованных особ, когда они приезжали с неофициальными визитами. Стол был накрыт на три персоны.
– Ты не будешь возражать, Отто, если с нами побудет милая женщина, которая научилась не мешать мужчинам? – спросил Дольман-Гротте.
Нолмар еще раз испытал чувство острого унижения, когда он увидел красавицу, вошедшую в гостиную, в низко декольтированном бальном платье.
Но Дольман-Гротте и на этот раз помог ему. Он сказал:
– Фройляйн Барбара, я хочу представить вас моему другу Отто Нолмару.
Нолмар отметил для себя, что он бы не смог так жестко и властно разговаривать с этой сумасшедше красивой, видимо, очень холеной бабой, а этот тихоня говорил, словно резал железо: сухо, деловито и так, что возразить ему было нельзя. И вот это проклятое «возразить ему нельзя» вошло в Нолмара, и он понял, что это случилось, и теперь он уже не сможет ни возражать Дольману-Гротте, ни шутить с ним, и он устало сказал себе: «Я проиграл, и мне теперь надо верно себя вести, чтобы он хоть не сразу понял, как жестоко я проиграл».
– Ты по-прежнему не пьешь? – спросил Нолмар.
– Знаешь, нет, Отто. Ты должен простить меня, но теперь это вопрос принципа.
– Об остальном я не спрашиваю, – понимающе улыбнулся Нолмар.
– Здесь ты ошибаешься.
Нолмар лукаво посмотрел на фройляйн Барбару и перевел взгляд на Дольмана-Гротте.
– Ты верно понял, – ответил тот, – невеста уступила мне своего секретаря, фройляйн Барбару, но я отдал ей моего шофера на время этой поездки… Мне бесконечно совестно перед тобой, что я не пью, но ты всегда умел пить здорово и вкусно, а за меня будет пить наша очаровательная Барбара…
После получаса веселого застольного разговора Дольман-Гротте сказал:
– Поскольку милая Барбара присутствует на всех наиболее серьезных переговорах, – он легко улыбнулся женщине, – и, боюсь, информирует о них мою невесту, фройляйн Ильзе Крупп, – я стану говорить при ней о нашем предложении, Отто. Нет смысла возвращаться к мимолетному обмену мнениями о смысле могущества. Я был, верно, не прав тогда. Это все было от страха перед смертью и стремительностью старения. Дело, которое пожирает тебя, – вот единственное спасение от химер и страхов. Государственная политика – дело ли это? И да и нет. Она вне логики. Она абстрактна и в то же время субъективна. Я беру быка за рога, Отто. Мы ищем свои глаза и уши повсюду. Особенно в малых странах, пограничных с Россией, – а в России Германия заинтересована: не только в близком, но и в далеком будущем. О России разговор особый, Отто. Мы заинтересованы в русской инженерии – они бесконечно талантливые теоретики, их инженерная мысль свободней и дерзновенней нашей. Они не умеют работать и никогда не научатся этому в силу своей лености, но именно потому, что они ленивы, – их фантазии, особенно, повторяю, теоретически-инженерные, нас очень интересуют. Говорят, что и в Ревеле и в Риге много бедствующих русских… Несчастная нация…
Фройляйн Барбара пододвинула Дольману-Гротте папку с вырезками, и он взял наугад несколько объявлений из «Последних известий».
– Вот, изволь: «Даю уроки по высшей математике, физике и химии на трех языках за любую плату». Или: «За небольшое вознаграждение приват-доцент С.-Петербургского университета дает уроки по математике и физике». И обратный адрес, видишь? «Обращайтесь в газету с запросами на мое имя». Я прошу тебя, Отто, помочь Германии. Естественно, все твои возможные затраты на встречи, корреспонденцию, приемы и прочую надоедливую, но необходимую бюрократическую муру будут компенсированы. Мы предлагаем к твоим тремстам долларам еще пятьсот наших. Если ты согласен, мы сейчас же подпишем договор на твое сотрудничество в «И. Г.» в качестве консультанта по России и прибалтийским областям.
На следующий день после этого разговора Нолмар начал действовать. Он зашел к редактору-издателю «Последних известий» Михаилу Генриховичу Ратке, к Вахту в «Народное дело», к Львову в «Комитет помощи беженцам» и договорился об организации встреч с русскими инженерами и профессорами. Причем, естественно, ни о какой денежной компенсации Львову или Ратке речи и не шло. Отто Васильевич так построил беседу, что те считали себя ему обязанными: наконец-то несчастной русской интеллигенции пришли на помощь.
Первым, с кем увидался Нолмар, был молодой ученый-физик Иван Прохорович Травин.
После Нолмар казнил себя за то, что принял с самого начала покровительственный тон в разговоре с этим оборванцем.
– А собственно, отчего вы решили, что я намерен принять ваше предложение? – спросил Травин. – Отчего вы так смело предлагаете мне поселиться в Германии?
– У вас нет другого выхода: вы здесь нищенствуете.
– У меня всегда есть альтернатива – вернуться в Россию.
– Что вас ждет там?
– Россия.
– Голод, презрение озверевших рабочих, проверки, террор.
– Я убежден, что с нэпом ужас террора кончится.
– Я не понял вас, вы отказываетесь? – спросил Нолмар, еще раз неосторожно оглядев одежду и рваные сапоги русского. – Неужели вы предпочитаете дикость – цивилизации, прозябание – работе?
– Я никогда не считал мою родину дикой, и такое отношение к России лишает меня права продолжать разговор.
С приват-доцентом Павлом Петровичем Куравлевым Нолмар беседовал уже совершенно иначе. Он собрал кое-какие данные о нем и потому говорил так:
– Павел Петрович, я понимаю, сколь тяжело вам жить вне родины… Вероятно, вам, как патриоту России, особенно горько и то, что вы не можете отдавать народу свои знания… Я понимаю вас и скорблю вместе с вами, хотя являюсь по крови немцем…
– Спасибо, Отто Васильевич. Спасибо за добрые слова о моей родине… Сейчас модно бранить Россию и пугать ею детей, но Россия еще скажет свое слово.
– Меня уполномочили предложить вам поехать года на два в Германию, в хороший институт, и поработать над своей темой: я думаю, когда вы закончите свое исследование, дома все наладится и вы вернетесь в Россию не с пустыми руками…
– Спасибо вам, спасибо, – растроганно повторил Куравлев, – хочется снова работать, когда встречаешь таких людей, как вы. Но как мы поедем в Германию? У меня ведь трое детей, жена и ни копейки денег на дорогу…