— Как знаешь, — ответил тот, подумав: не спустишься ты в кресле, через десять минут Эронимо обесточит дорогу, виси над пропастью, замерзай, станешь сосулькой, снимут через два дня, будешь звенеть — кусок льда — и каплю на носу не скроешь, повиснет; впрочем, я сейчас оказался в проигрышной позиции, на вершине он может почувствовать неладное, соскочит с кресла и, не дожидаясь меня, прыгнет в то, что спускается вниз; он погибнет, ясное дело, но это будет улика против меня, — я видел, что он в кресле, я был обязан предупредить Эронимо, тот живет в хижине рядом со станцией, включить ее — минутное дело, и мерзавец вернется в долину; плохо, если будет так, парень он цепкий, шарики крутятся, сечет быстро.
   — Эй, Ганс, — крикнул Штирлиц, — у тебя нож есть?
   — Есть. А что?
   — Если пурга будет набирать, надо взломать ящик, где кнопка автоматического включения дороги, спустимся на канатке.
   — Какой к черту ящик?!
   — Ты что, не помнишь?! Под сосной, когда выходишь на трассу!
   Вспоминай, капля, я ж дал тебе шанс, ты сейчас мучительно думаешь, под какой сосной этот ящик, подумал Штирлиц, нет ящика и не было, есть прием, как переключать внимание противника, вполне действен.
   Он вспомнил лицо Ганса Христиановича Артузова; первый начальник советской контрразведки, швейцарец по национальности, сбитый крепыш, любимец Дзержинского; именно он говорил Исаеву в далеком (был ли?!) восемнадцатом, когда отмечали его день рождения, восьмого октября, в семь вечера, в кабинете Глеба Ивановича Бокия; пришли Кедрин, Беленький, Уншлихт; Феликс Эдмундович заглянул позже, когда веселье шло вовсю: читали стихи, гоняли чаи, сыпали каламбурами. «Чтобы выгадать время, — заметил тогда Артузов, — особенно во время застолья, только не дружеского, а чужого, когда надо собраться с мыслями и дать единственно верный ответ, иначе разоблачат и шлепнут тут же, на каждый вопрос задавайте встречный, пусть даже дурацкий, это дает огромный выигрыш во времени». — «То есть как?» — не понял тогда Исаев. «А очень просто. Хотите, покажу? Допустим, вы меня подозреваете, вам недостает всего нескольких звеньев, чтобы обвинить меня... Начинайте спрашивать, я стану отвечать так, как надо». — «Я мог встретить вас в ЧК, милостивый государь, когда вы беседовали с Пуришкевичем?» — «Я?» — «Конечно, вы». — «Когда это было?» — «Что было?» — «Ну, наша встреча...» — «В декабре семнадцатого». — «Батенька вы мой, спросите Фрола Кузьмича, я тогда еще в Стокгольме сидел». — «Какого Фрола Кузьмича?» — удивился Исаев. Тогда Артузов расхохотался: «Откуда я знаю. Сева! Я выиграл время на дурацких вопросах! Лучше показаться несколько секунд заторможенным дураком, чем красиво сдохнуть, не выполнив свое дело».
   Память Штирлица порою становилась похожей на кинематограф: он часто видел лица своих учителей в медленной, трагически-безмолвной панораме, камера памяти словно бы передвигалась с лица на лицо; ах, какие же одухотворенные лица были у этих апостолов революции, какие поразительные глаза, сколько в них дружества и открытости, братья по делу, рыцари духа, подвижники той идеи, которая...
   — Макс, я перепрыгиваю в кресло, качу вниз, не сердитесь! — крикнул Ганс. — Вскроете ящик сами, если Эронимо остановит дорогу!
   — Не глупите! Он выключит мотор, вы замерзнете. Я и вправду несколько заигрался, но вдвоем мы победим, а поврозь погибнем. Я же ни черта не вижу в пурге, смотрите, как метет. Я сейчас привяжусь к вам веревкой и пойду к этому ящику, а вы будете ее дергать, что, мол, все в порядке, направление верное. Если я не найду ящик, вы замерзнете, а я накануне открытия своей туристской фирмы, не зря ж дал вам прочесть телеграмму, один я не потяну, нужен ваш взнос для раскрутки гигантского дела...
   Ганс соскочил с кресла; те двадцать метров, что отделяли от него Штирлица, показались ему сейчас верстою; если этот сукин сын прыгнет в то кресло, что, лязгающе обогнув металлический столб, начало спуск в долину, игра проиграна; слава богу, ждет, глядя на часы; смотри, смотри, мальчик, смотри...
   Штирлиц шагнул к Гансу, усмехнулся:
   — Давай рискнем, парень. Ей-богу, я спущу тебя по этим склонам, мне хочется поглядеть на тебя в деле.
   — Нет, — отрезал тот. — Где ящик? Давайте включать кнопку, я не пойду вниз на лыжах.
   — Ну и зря, — сказал Штирлиц и, достав из своего широкого кожаного пояса веревку, протянул ее Гансу. — Держи. Сейчас я встану на лыжи, а ты меня страхуй, ни зги ж не видно... Где этот чертов ящик?
   — Какого черта вам пришла в голову эта бредовая идея?! Как мальчишка какой-то!
   — Это верно, — согласился Штирлиц и попросил: — Ну-ка, обмотай меня покрепче.
   Ганс воткнул свои лыжи в снег и сделал шаг к Штирлицу; в это же мгновение дорога остановилась, на вершине сделалось одинокотихо, только пурга завывала; шум двигателя, казавшийся здесь столь чуждым в солнечные дни, нарушавшим девственность природы, сейчас был последней пуповиной, связующей матерь-землю с двумя капельками, оказавшимися на горе среди пурги, которая с каждой минутой набирала силу.
   В тот момент, когда Ганс воткнул лыжи по обе стороны от себя, Штирлиц ударил его что есть силы в поддых. Парень покатился в сугроб, а Штирлиц бросил его лыжи в снег, и они стремительно покатились по склону, исчезнув из глаз через мгновение в метущей белой пелене.
   — Ты что?! — заорал Ганс. — Ты что?! — перешел он на шепот. — Зачем?!
   — Не вставай, — сказал Штирлиц. — Здесь нет никакого ящика, ты правильно делал, что сомневался в моих словах, я это видел по твоей спине. Если встанешь, я укачу вниз. Сразу же. Лежи и отвечай на мои вопросы. И если ты ответишь на них честно, я поставлю тебя на лыжи у себя за спиной и спущу вниз, в хижину Эронимо, где мы оформим наши с тобой отношения. Согласен?
   — О чем ты. Макс?!
   — О Рикардо Бауме, малыш, о твоем шефе по линии доктора Гелена. И об итальянце, коллеге Мюллера. Через двадцать минут, если не начнем спуск, — а спустить тебя теперь могу только я, ты встанешь на мои лыжи, мы сделаемся единым целым, — будет поздно, я не найду дороги, ну и черт с ней, я свое пожил, тем более что твое появление здесь, как выяснилось, не случайно, значит, я и тут хожу на мушке, а если это происходит постоянно — страх смерти притупляется. Понял?
   — Чего ты хочешь? — Ганс медленно поднялся на ноги; на носу его повисла капля, она росла стремительно, сорвалась, и сразу же начала расти следующая.
   Потек мальчик, подумал Штирлиц, иначе капельку бы убрал, знает, как это жалко, забыл о внешности, думает о жизни, сломаю!
   — Я хочу, чтобы ты ответил мне: с какого времени ты работаешь на Гелена, кто тебя вербовал, когда и на чем? Если же ты кадровый офицер, назови свой номер и дату начала службы. Скажешь, кто тебя инструктировал, о чем, что вменили в обязанности. Вот здесь, — Штирлиц достал из своего волшебного пояса блокнот с воткнутым в него карандашом, заправленным ярким грифелем, — тебе надо будет кое-что написать... После того, как скажешь о том, что меня интересует... Текст произвольный: обязуюсь работать на Штирлица, выполняя все его приказы, не прекращая формальной службы в «Организации генерала Гелена». Или Мюллера, разница малая. Дата. Место. Час. Подпись.
   — Ты сошел с ума! Мы погибнем! Спусти меня вниз, я согласен, мы там договоримся обо всем! Я согласен, урод! Ты меня победил! Я все скажу внизу!
   — Во-первых, урод ты, а не я, — ответил Штирлиц обиженно (он действительно поймал себя на том, что обиделся, никто и никогда не смел так с ним говорить, вот сукин сын). — Во-вторых, вниз мы попробуем спуститься только после того, как ты ответишь на вопросы и подпишешь текст, предварительно сочинив его... Попробуешь финтить с почерком — укачу вниз, я твой почерк изучил, капля...
   Ганс быстро вытер нос, поднял блокнот, что валялся около его ног, написал текст, размашисто подписался, бросил Штирлицу:
   — Ну вези же меня вниз! Я по дороге расскажу все! Через десять минут начнется вьюга, я погибну!
   — Мы погибнем, — поправил его Штирлиц. — Как возлюбленные... Не ты один погибнешь, дерьмо, а мы с тобою... Я не двинусь к тебе, пока ты не ответишь. Или начну спуск. И я спущусь, обещаю тебе. Через час я буду пить грог у Эронимо, а вечером позвоню к горноспасателю Хаиме де ля Крусу и Фредди Альперту, подниму тревогу... Я буду в порядке, понимаешь? Алиби. Я буду в полном порядке. А ты в это время — обмороженный и недвижный — будешь молить бога о скорейшей смерти, но бог не помогает паршивым доносчикам...
   — Мой номер двадцать семь тысяч пятьсот два, — прокричал в отчаянии Ганс. — Я лейтенант вермахта, служил у Гелена, в подразделении сорок дробь тридцать три! После разгрома меня привлекли снова... Мне поручили смотреть за тобой, дядя ничего не знает... Мне поручено смотреть за твоими связями. Если ты решишь уехать, я должен сообщить, поэтому я сдружился с начальником железнодорожной станции... Мой руководитель Рикардо Баум... Тебя должны свести с бывшим сенатором Оссорио, он был членом комиссии по антиаргентинской деятельности! Когда он приедет сюда, я должен сделать так, чтобы ты стал его другом! Все! Я сказал тебе все, сволочь!
   — Извинись.
   — Что?!
   — Извинись, сопляк.
   — Ну, прости, прости, прости! Прости же! — Ганс повалился на колени, плечи его затряслись. — Я хочу жить! Я так молод! Прости меня, Брунн!
   — Кто тебя привлек к работе после краха?
   — Лорх.
   — Что он тебе сказал обо мне?
   — Он сказал, что... Нет, а вот это, — Ганс вскинул голову, — и это самое главное, я скажу внизу!
   — Ты скажешь все сейчас.
   — Нет.
   Штирлиц развернулся на месте и начал скользить вниз; еще мгновение, и он бы скрылся в снежной пелене; Ганс закричал пронзительно, по-заячьи:
   — Он сказал, что ты из гестапо! Ты продался янки! А я ненавижу нацистов! Я их ненавижу, понял?! Я патриот Германии, я служил рейху, а не фюреру!
   — Какой у тебя пароль для связи?
   — С кем?
   — С шефами из Мюнхена.
   — «Лореляй, прекрасная песня».
   — Отзыв?
   — «Наша поэзия вечна, в ней дух нации».
   — Как ты вызываешь Рикардо Баума на связь?
   — Он меня вызывает...
   — А если тебе срочно потребуется связь? Тревога, я даю дёру, тогда как?
   — Звонок по телефону, фраза: «Дяде плохо, помогите», через час он будет на железнодорожной станции.
   — Иди ко мне, — сказал Штирлиц. — Иди скорей, Ганс. Теперь нам с тобой обязательно надо спуститься. Я же тебе тоже обещал кое-что рассказать, я расскажу; не пожалеешь, что повел себя разумно... Поэтому смотри в оба, если я не замечу камней: увидишь ты — только не ори на ухо, я не переношу, когда кричат, предупреждай тихо...
 
   Через двадцать минут они вошли в хижину Эронимо; брови их покрылись льдом, лица были буро-сиреневыми; на кончике носа Ганса висела сосулька.
   — Ну и ну, — сказал Эронимо, — спускаться в такую пургу — смерть. Вы с ума сошли, кабальерос?
   — Немножко, — ответил Штирлиц и обернулся к Гансу. — Вытри нос, атлет, смешно смотреть...
   Ганс привалился к стене, закрыл глаза и шепнул:
   — Эронимо, у вас есть спирт?
   — Конечно, — тот открыл дверцу деревянного, скрипучего шкафа и быстро налил в тяжелые глиняные чашки Штирлицу и Гансу. — Грейтесь, кабальерос!
   — Разбавьте мне водой, — попросил Ганс. — Я не умею пить чистый спирт.
   — Смотри на меня, — предложил Штирлиц. — Задержи дыхание. Видишь? Вот так. Открой рот, — он опрокинул в себя легкую влагу, — выдохни, — он даже чуть присвистнул, — и только потом осторожно вдыхай воздух... Валяй, точно повторяй меня, все будет в порядке.
   Ганс выпил, закашлялся, упал на колени, потом и вовсе повалился на пол; Эронимо опустился рядом с ним, подложил под голову ладонь; парня трясло, на губах появилась кровавая пена.
   — Не кончился бы, — сказал Эронимо, — он глаза закатывает.
   — А ты побей его по щекам, — посоветовал Штирлиц и, присев на деревянную лавку, придвинутую к столу, на котором стояла сковородка с жареным мясом, начал снимать свои черно-белые тяжелые ботинки. — Оклемается.
   Ганса вырвало, он замычал, вытер лицо, сел и хрипло попросил воды.
   — Встань, — сказал Штирлиц. — Поднимись, умойся и садись к столу. На тебя противно смотреть.
   После того, как Ганс вымылся, сел к столу, съел мяса, выпил еще полстакана спирта, но теперь уже разведенного, его сморило; Эронимо поднял его, отвел к своей тахте, сделанной из досок сосны, положил на козьи шкуры и укрыл двумя пончо, купленными в Андах, чилийские индейцы умеют их делать так, как никто в Латинской Америке.
   Когда Ганс уснул, Штирлиц поднялся, хрустко размялся и спросил:
   — Ты можешь спустить меня вниз, Эронимо?
   — Рискованно, кресла здорово раскачивает...
   — Но еще рискованнее спускаться по склону, особенно после спирта... Выручи, брат... Мне очень нужно быть внизу... А Ганса подержи у себя до утра, он мне понадобится только утром. И — не раньше. Если же и утром будет пурга — держи его здесь, пока не утихнет ветер, скажи, что движок не работает, да и вообще рискованно включать, трос может обледенеть, кресло, неровен час, соскочит. Ясно?
   Просьбы Штирлица здесь выполняли: он умел быть полезным людям, — месяц назад помог Эронимо составить прошение в суд по поводу перевода на его имя надела земли, оставшегося бесхозным после смерти двоюродного дяди на восточной стороне озера; просьба была составлена квалифицированно, адвокат за такое взял бы не менее двухсот штук, а поди их заработай, месяц надо пахать, чтобы получить такую сумму; за ум — к глупому адвокату кто идет?! — положено хорошо платить, это тебе не лопатой махать, а думать, мозг сушить.
   Просьбу Эронимо удовлетворили; он предложил Штирлицу деньги, тот, посмеявшись, отказался: «Угости обедом, этого будет достаточно».
   До этого он вылечил Манолетте; старика скрутил радикулит, не мог двинуться; племянник лежал с инфлюэнцей, конец бизнесу, хоть закрывай бар, а самый сезон, турист шелгусто, надо ловить момент, не перевернешься — чем платить налоги?! Что положишь на свой счет? Что пустишь на расширение дела?!
   Штирлиц сначала погрелМанолетте ладонями, — он верил в животный магнетизм: если передавать свою энергию, которая есть тепло, другому человеку, он ощутит легкое жжение в том месте, где болит, наступит блаженная расслабленность; в это время надо сделать крутоймассаж, нащупать болевые точки, размять их, укутать человека в шерсть, дать немножко грога и заставить уснуть.
   В том, что магнетизм существует, Штирлиц лишний раз убедился на себе, в джунглях под Игуасу у Квыбырахи и Канксерихи, дай им бог счастья и долгих лет жизни; как все-таки ужасен консерватизм человеческого мышления! Их бы привезти в хороший институт, дать им лабораторию или же — чтобы не пугать городом — организовать маленький научный центр в джунглях, постараться понять предметсерьезно, а не отрицать огульно: этого не может быть, потому что не может быть никогда.
   Штирлиц поставил Манолетте на ноги за день; старик предложил открыть частную практику:
   — Здесь многие страдают от радикулита, знаешь ли... Даже шутят: «раздался страшный крик и стон, радикулит прервал пистон»... Хорошо мне, я уже над схваткой, женщина видится мне все больше в образе дочери, воплощение нежности и красоты, а те, кто помоложе?! Крах семье, измена... Женщина ведь не может жить без ласки мужчины, бесенеет, и я их понимаю, организм есть организм... Давай я внесу деньги, ты подбросишь чуток: «Курандейро Брунн, тайны Амазонки, гарантия излечения от радикулита».
   — Знаешь, сколько стоит частная практика? — спросил Брунн.
   — Нет.
   — Десятки тысяч. У тебя они есть? Аренда помещения! Страховка! Да и потом если с тобой у меня вышло, то с другим может не получиться, ведь все зависит от того, верит тебе человек или нет.
   — При чем тут «верит» или «не верит»? Мне жгло, когда ты стоял надо мной, расставив ладони, как епископ на молитве... Жгло, я же чувствовал, как в меня входило твое тепло.
   — А другой придет ко мне, будучи заранее уверенным, что такого быть не может. И точка. Знаешь, сколько на земле упрямых ишаков? Миллионы, сотни миллионов, поди их убеди...
   С сыном его племянника Сальвадором-Игнасио-и-Санта-Крусом, отстававшим по английскому и латыни, Штирлиц занимался недели три и подтянул парня. Он заставил его ходить с собою в горы и не отвечал ни на один вопрос, заданный по-испански, только английский, ничего, кроме английского: «Не можешь сказать, объясняй на пальцах, я тебе помогу, так легче запомнишь слово... Ты только представь себе, что тебе пришлось воевать против „гринго“, ты у них в тылу и каждое твое испанское слово выдаст тебя, не сделаешь того, что должен сделать для республики; поэтому либо молчи, изображая глухонемого, либо говори по-английски — пусть даже с ошибками, вполне можешь представиться каким-нибудь итальянцем, а для этого мы подтянем латынь, янки уважают образованных людей, знающих историю». Штирлиц посидел в библиотеке (она помещалась в самом центре города, на первом этаже серого, сложенного из камня п-образного здания, построенного австрийцами в начале тридцатых годов, ни дать ни взять тирольский замок, принадлежавший какому-нибудь отпрыску Габсбургов), нашел две книги на латыни, пролистал их, снова вспомнил отца, который говорил, что культура невозможна вне латыни, — концентрированная мудрость государства, изжившего себя прилежностью к догме, — и приготовил для Сальвадора несколько новелл.
   — Смотри, парень, — сказал он, когда они поднялись на вершину проверить склоны, принадлежавшие Отто Вальтеру, — во время войны, когда Троя сражалась против италийцев, два юных героя — Эвраил и Нис — им, кстати, было всего на год больше, чем тебе, — пробрались в лагерь, где стояло племя рутуллов, и, воспользовавшись темнотой и внезапностью — двумя факторами, необходимыми для победы во вражеском лагере, — уложили пару десятков воинов... Но они потеряли дорогу, заблудились в проулках между палатками рутуллов, и один из них, Эвраил, был схвачен противником. Расправа во время войны коротка, никто не интересуется, отчего ты взял меч в руки — защищаясь или нападая, всеобщее безумие, чего ты хочешь... Рутуллы бросили Эвраила на землю, и палач, громадноростый, бритый наголо, с висящим брюхом, но мощными руками, занес над юношей свой меч. И тогда Нис, спрятавшийся в кустах, закричал: «Я здесь! Обратите ваши железы на меня, рутуллы!» А как это звучит на латыни?! О, ты только послушай: «Ме, ме, адсум, куи феси!»
   — Ме, ме, адсум, куи феси! — задумчиво повторил мальчик. — А его казнили?
   Штирлиц усмехнулся, подумав, что дело пойдет, мальчишка сдаст латынь по высшему баллу; интерес, да здравствует категория интереса, мир погибнет, если позволит владыкам лишить себя интереса, что может быть прекраснее и интереснее ожидания подвига, удачи, любви?! Царство великой скуки никого еще до добра не доводило, Гитлер пытался сделать свой имперский «интерес» общим для нации; это только придуркам казалось, что фюрер достиг этого, поставив на шовинизм, который по своей природе слеп; отрицать право других на разум и поступок только потому, что они другие, возможно на протяжении крайне маленького исторического периода, потом все равно наступит крах. Так было со всеми деспотами, стоит лишь прочитать книги по истории человечества. А с падением деспота рушилось государство, а с ним и традиции, которые не имеют права быть окостеневшими; развивающийся мир не терпит статики, все вещи в труде. Выгнав Фейхтвангера, Манна, Брехта и Эйслера, фюрер одел немцев в баварские костюмчики и решил, что традиции нации спасены. А это и было началом краха нации, время китайских стен кончилось, когда американцы подняли в небо первый в истории человечества аэроплан...
   ...Эронимо проводил Штирлица до канатной дороги; ветер валил с ног:
   — Максимо, я бы не советовал тебе спускаться, это опасно.
   — А бог зачем? — Штирлиц вздохнул. — Бог помогает тем, кто знает свое дело.
 
   Открыв окно, чтобы вьюга была слышимой, близкой, Штирлиц набрал номер сеньора дона Рикардо Баума, торговца красным деревом, живущего здесь с тридцать девятого года, резидента Гелена; членом НСДАП — по словам Кемпа — не был, адепт великогерманской идеи, в Гитлере разочаровался после разгрома под Минском, в сорок четвертом, в разведке ведал вопросами военнотранспортного характера и экономикой, особенно интересовался развитием национального банковского дела Аргентины.
   Обмотав мембрану носовым платком, Штирлиц сказал три слова:
   — Дяде плохо, помогите.
   И сразу же бросился к автобусу, который шел в город; весь план он рассчитал, пока спускался вниз, шел в домик Отто Вальтера, кипятил чай, курил сигарету, рассматривал свои обломавшиеся во время спусков ногти и, закрыв глаза, делал упражнения, которые разгоняют соли в загривке.
   ...На вокзале — старом, точная копия баварских, длинный перрон красного цвета, изразцовый пол, даже столбы, на которых крепился навес, были скопированы с германских — Штирлиц зашел в туалет и приоткрыл окно: платформа, как на ладони; ну, иди сюда, дон Рикардо Баум, я готов к встрече, иди, милый...
 
   ...Баум приехал ровно через час, как и говорил Ганс; подошел к большой доске, на которой было вывешено расписание; отчего на маленьких узкоколейках, где бывает два-три поезда в день, особенно большие расписания? Господи, человечество сплошь соткано из комплексов: низкие мужчины льнут к высоким женщинам; нерешительные тянутся к тем, кто славится резкостью, слабые — к сильным; красивые женщины держат подле себя уродливых карлиц; толстые хотят похудеть; тощие мечтают прибавить пару килограммов; лысые тратят огромные деньги на мифические средства, которые гарантируют шевелюру; волосатые бреют руки и грудь, слишком животно, мир вступил в эру утонченности и неги; тьфу, пропади ты все пропадом!
   Штирлиц вышел из своего укрытия, подумав, что последние месяцы сортиры стали играть слишком уж приметную роль в его жизни: и в Рио-де-Жанейро он пытался уйти от Ригельта через окно туалета, и в самолете писал письма Роумэну и Спарку, зажатый дребезжащими стенками, с которых на него лупили глаза рыцари и кони, и в Игуасу он играл дурноту в туалете, прежде чем уйти к Грибблу, а теперь здесь, в Барилоче; горите вы огнем, чертовы сортиры!
   Он дождался той минуты, когда Баум повернулся, двинувшись в обратном направлении; догнал его, мягко ступая, тронул за руку и тихонько сказал:
   — Хайль Гитлер, капитан! Как я рад, что вы откликнулись на мою просьбу.
   Да здравствует резкая внезапность и юмор! Надо постоянно нарабатывать в себе два эти качества, — все остальное приложится, если знаешь, во имя чего живешь и чему служишь.
   Баум растерялся, лицо его побагровело:
   — Простите, вы обознались, кабальеро! Я приехал за билетом.
   — А кто поможет бедному дяде? Уезжаете, бросив несчастного старика? Ладно, господин Баум, будем говорить открыто, времени у меня в обрез, да и вы занятой человек... Я знаю, что вы не воевали, так что с этой стороны все обстоит благополучно, и даже членом партии не были. Но вам прекрасно известно, как ревниво относятся янки к своему коронному оружию — атомной бомбе. Они не потерпят соперников, где бы те ни объявились. Тем более, если эту бомбу рассчитывают наши с вами коллеги. Здесь. В Барилоче. Мой хозяин— Ганс вам докладывал о группе американцев, которая сюда приезжала, не так ли? — очень интересовался, что строят на острове, где сидят наши люди. Я дал ответ, который успокоил босса. Пока, во всяком случае. Я не мог поступить иначе, прежде всего каждый из нас немец! Вы делаете свое дело, я — мое, но мы оба служим будущему, нет? Чтобы окончательно успокоить босса, который выдает себя за туристского шефа, я согласился возглавить здесь новый оффис, открываю фирму по приему американских лыжников. Дело обещает быть крайне выгодным. Я не против того, чтобы вы в него — со временем — вошли компаньоном. Поэтому вношу предложение: вы звоните в свое бюро, предупреждаете, что должны срочно выехать на несколько часов, мы берем билет, едем в соседний город, оттуда я звоню в Штаты и сообщаю, что мы с вами заключили контракт. Вы же, в свою очередь, передаете мне ваш отчет о нашей встрече генералу Гелену, — если, впрочем, сочтете нужным ему об этом писать... Этот отчет — будем считать актом вербовки, договорились?
   — Я ничего не понимаю...
   Штирлиц дождался, пока прошел состав, проводил взглядом нескольких пассажиров и заметил:
   — Времени на раздумье у вас мало. Поезд уйдет через двадцать минут, господин Баум. Я дерусь за жизнь, и в этой драке нельзя жить без страховки. Я крепко подстрахован. Так же, как вы. Но мне терять нечего, я одинок, а у вас семья. Думайте.
   — Где Ганс?
   — Там, где ему следует быть.
   — Он жив?
   — Да. Кстати, вы уберете его отсюда, передислоцируете в другое место, я отныне не хочу его видеть...
   — Что он вам еще сказал?
   — Я отвечу. Но только после того, как мы вместе смотаем туда, где мои междугородные разговоры не будут слушать здешние любопытные телефонистки, которым вы платите премию за информацию.
   — Какова возможная прибыль от дела?
   — Не знаю. Пока не знаю. Но я рассчитываю принимать здесь не менее пятисот американских горнолыжников. Это — много. Это — деньги.
   — Сколько я должен буду внести в предприятие?
   — Гарантию моей жизни и нашу дружественность.
   — Что еще?
   — Ничего.
   — Но вы понимаете, что в Мюнхене вами заинтересуются еще больше, узнав, что вы в контакте с «гринго»...
   — Понимаю. Однако от вас зависит все: либо вы даете информацию Гелену, что ко мне выгодно и дальше присматриваться: «возникают интересные возможности, он нужен