Страница:
В отличие от всех своих предшественников Лопухин был уволен без сохранения оклада содержания и перевода в сенаторы — форма гражданской казни, после такого не поднимаются, повалили навзничь.
…Во время обеда много говорили о прошлом, вспоминали то блаженное время, когда трудились по судебному ведомству понимающе с грустью сетовали на бюрократию, которая мешает проводить в жизнь нововведения, дивились переменчивости настроений в Царском Селе а затем уже, расположив Лопухина, умаслив его, Трусевич спросил о том, во имя чего рискнул встретиться со своим опальным предшественником:
— Алексей Александрович давно хотел поинтересоваться вы к работе Азефа как относитесь? Считаете его сотрудником или же провокатором?
— Чистейшей воды провокатор, — ответил Лопухин. — И наглец, доложу я вам первостатейный наглец!
— Кто его привлек?
— Рачковский. Кто же еще гниль будет собирать? Ах, не хочу даже об этой мрази вспоминать. Бррр, затхлым несет, «Бесами».
— Но вы согласны с тем, что такие как Азеф не столько борются с революцией сколько ее провоцируют?
— Совершенно согласен Максимилиан Иванович!
— Вы по-прежнему считаете его работу опасной для империи?
— В высшей степени, — убежденно ответил Лопухин. — Если положить на две чаши что он — в мою бытность — делал для охраны порядка и какую прибыль извлекли для себя эсеры, то стрелки весов покажут выигрыш для бомбистов, а не для власти.
Больше Трусевичу ничего и не нужно было. Поняв то, что требовалось понять он задумался над следующим этапом плана, как свести Лопухина с разоблачителем шпионов, редактором журнала «Былое» Владимиром Львовичем Бурцевым, тот от герасимовского террора уехал в Париж, что ж надобно помочь Лопухину отправиться за границу: дело техники поможем.
Пусть бывший директор полиции и парижский борец с провокацией побеседуют с глазу на глаз. Лопухин молчать не станет, отмывайтесь полковник Герасимов, пишите объяснения о том что помогали двойнику посмотрим, с чем вы останетесь; всю агентуру себе заберу, все будет как раньше, ишь, кого захотел обыграть!
Очередное представление Герасимова на генерала, подписанное во всех семи инстанциях, Трусевичем было задержано «по техническим причинам, надобно подправить мелочи» всех кто обеспечивал визит английского короля, отметили наградами, кроме Герасимова. Ведь не дело важно, а времечко; пропустил — не догонишь; будьте здоровы, Александр Васильевич!
Вот почему революция неминуема! (V)
«Пусть уйдет, только б молчал!»
…Во время обеда много говорили о прошлом, вспоминали то блаженное время, когда трудились по судебному ведомству понимающе с грустью сетовали на бюрократию, которая мешает проводить в жизнь нововведения, дивились переменчивости настроений в Царском Селе а затем уже, расположив Лопухина, умаслив его, Трусевич спросил о том, во имя чего рискнул встретиться со своим опальным предшественником:
— Алексей Александрович давно хотел поинтересоваться вы к работе Азефа как относитесь? Считаете его сотрудником или же провокатором?
— Чистейшей воды провокатор, — ответил Лопухин. — И наглец, доложу я вам первостатейный наглец!
— Кто его привлек?
— Рачковский. Кто же еще гниль будет собирать? Ах, не хочу даже об этой мрази вспоминать. Бррр, затхлым несет, «Бесами».
— Но вы согласны с тем, что такие как Азеф не столько борются с революцией сколько ее провоцируют?
— Совершенно согласен Максимилиан Иванович!
— Вы по-прежнему считаете его работу опасной для империи?
— В высшей степени, — убежденно ответил Лопухин. — Если положить на две чаши что он — в мою бытность — делал для охраны порядка и какую прибыль извлекли для себя эсеры, то стрелки весов покажут выигрыш для бомбистов, а не для власти.
Больше Трусевичу ничего и не нужно было. Поняв то, что требовалось понять он задумался над следующим этапом плана, как свести Лопухина с разоблачителем шпионов, редактором журнала «Былое» Владимиром Львовичем Бурцевым, тот от герасимовского террора уехал в Париж, что ж надобно помочь Лопухину отправиться за границу: дело техники поможем.
Пусть бывший директор полиции и парижский борец с провокацией побеседуют с глазу на глаз. Лопухин молчать не станет, отмывайтесь полковник Герасимов, пишите объяснения о том что помогали двойнику посмотрим, с чем вы останетесь; всю агентуру себе заберу, все будет как раньше, ишь, кого захотел обыграть!
Очередное представление Герасимова на генерала, подписанное во всех семи инстанциях, Трусевичем было задержано «по техническим причинам, надобно подправить мелочи» всех кто обеспечивал визит английского короля, отметили наградами, кроме Герасимова. Ведь не дело важно, а времечко; пропустил — не догонишь; будьте здоровы, Александр Васильевич!
Вот почему революция неминуема! (V)
Во время прогулки бывший ротмистр Зворыкин — анархист, примкнул к рабочим, был арестован за это, ожидал военно-полевого суда (скорее всего дадут расстрел) — заметил:
— Товарищ Дзержинский, чем дольше я тебя слушаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте если уж и воевать против самодержавной тирании, то лишь вместе с анархистами… На худой конец с эсерами-максималистами, — бомбой. Твоя вера в идею Маркса, в победу разума. Нет, ты идеалист, товарищ Дзержинский, а не бунтарь. Тебе в Ватикане служить, проповеди читать, вносить в паству успокоенную веру в доброе будущее… Одна разница ты это сулишь человецем на земле, попы — в небе.
Дзержинский усмехнулся:
— Меня обвиняли во многих грехах, но вот в принадлежности к епископату — ни разу. Объяснись, товарищ Зворыкин. Я принимаю все, кроме немотивированных обвинений.
— А разве принадлежность к Ватикану — преступление? — Тот пожал плечами. — Я ж тебя не к охотнорядцам причислил… К священнослужителям я отношусь совсем неплохо.
— Даже к тем, которые передают тайну исповеди жандармским чинам?
— Нет, это, понятно, подло… Но скажи мне, что подлее: принять сан и верно служить той силе, которая тебе дарована саном, или же вроде французского премьера Клемансо начать с революционной борьбы, а кончить расстрелом революционеров?
Дзержинский даже споткнулся; потом рассмеялся:
— Слушай, а ты не колдун?
Охранник, стоявший на вышке, крикнул:
— Пре-е-екратить разговорчики!
Ротмистр Зворыкин недоуменно посмотрел на Дзержинского, обычно столь сдержанного (волнение во время споров можно было угадать лишь по лихорадочному румянцу на скулах), тихо поинтересовался:
— Что с тобой?
Дзержинский покачал головой:
— Я тут набрасывал кое-какие мысли о Клемансо, если выйду отсюда живым — пригодится для проповедей. Твои слова — чистая калька с того, что я сейчас пишу… Много лет интересуешься Клемансо?
Зворыкин пожал плечами.
— Когда мне было этим заниматься? В армии? Там преферансовой пулькой интересуются. И тем еще, кто чью супругу склонил к измене. Все проще. Я им заинтересовался здесь, в остроге, когда прочитал, как он стал секундантом у своего заместителя Сарро. Поди ж ты, министр внутренних дел, а не побоялся скандала, когда задели честь единомышленника…
«Как поразительна пересекаемость людских мыслей, — подумал Дзержинский, — сколько миллионов людей прочитали это сообщение, каждый пришел к своему выводу, а вот два узника Варшавской цитадели, не знавшие ранее друг друга, вывели единое мнение, являясь при этом идейными противниками, находящимися, впрочем — в данный исторический отрезок, — по одну сторону баррикады».
Вернувшись в камеру. Дзержинский пролистал свой реферат, нашел нужную страницу (писал крошечными буквами, экономил место, выносить листочки из тюрьмы — дело подсудное), пробежал фразу, соотнес ее со словами Зворыкина и еще раз подивился тому, сколь случайна наша планета и люди, ее населяющие…
Впервые Дзержинский начал по-настоящему присматриваться к Клемансо, когда тот санкционировал подписание займа царской России; на следующий день после столь открытого предательства французским радикалом русской революции Ленин отметил, что самодержавие получило два миллиарда франков «на расстрелы, военно-полевые суды и карательные экспедиции».
Вплотную Дзержинский начал изучать политический путь Клемансо, когда в Петербурге пронеслись слухи о том, что в правительство «доверия» может войти не только Гучков, но и Милюков, старавшийся изображать из себя умеренного оппозиционера Столыпину (не Царскому Селу!). Высказывались также пожелания, чтобы выдающиеся мыслители типа Плеханова не отвергали предложений о вхождении в кабинет, если такое — паче чаяния, понятно, — удастся вырвать у сфер.
Именно тогда Дзержинский еще раз подивился скальпельной точности ленинской мысли, который постоянно упреждал об опасности блока с кадетами, «элегантная» контрреволюция пострашнее явной, охотнорядческой.
Действительно, думал он, как мог республиканец Клемансо, мэр революционного Монмартра в дни Парижской коммуны, став спустя двадцать пять лет министром, отдавать приказы на расстрелы рабочих?! Как он мог поддерживать Николая кровавого, дав ему заем?! Что двигало им?
Дзержинский походил по камере, вернулся к столику вмонтированному в стену каземата и дописал «Следует рассмотреть в высшей мере интересные тезисы; русская революция понудила буржуазию запада резко изменить свою внутреннюю и внешнюю политику, сделано это было стремительно безо всякой обломовщины капитал вышвырнул из правительств всех тех кто представлял абсолютистскую тенденцию девятнадцатого века произошла смена декорации; в Париже к власти пришел „ниспровергатель и республиканец“ Клемансо в Лондоне в кабинет рвутся „либералы“ Ллойд-Джордж и Черчилль сменившие старцев не умевших осмыслить смысл изменении происходящих в мире ускорение которым придала наша революция в Риме вместо дряхлых мумий появился мобильный Джолитти тоже „республиканец и либерал“. Процесс противостояния русской революции приобретает характер международный общеевропейский Горько то что запад воспользовался результатами нашей борьбы ускорил прогресс а Россия по-прежнему прозябает в спящем бездействии…»
— Хорошо работаете? — услыхал Дзержинский голос за спиной не двигаясь, поднял глаза, сквозь доски которыми было забрано окно каземата, светились звезды ночь голос узнал сразу — полковник Вонсяцкий.
— Да благодарю — ответил не поднимаясь:
— Я бы хотел посмотреть что вы пишете, Дзержинский.
— Письмо.
— Вот я и намерен его прочитать. Дайте-ка мне.
— Возьмите. Если это не противоречит правилам.
— В тюрьме нет правил, Дзержинский. В тюрьме существует распорядок. Распорядок, два-порядок, три-порядок…
Вонсяцкий обошел Дзержинского легко взял со стола листочки прочитал вздохнул.
— Письмо Любимой? Детям? То-ва-ри-щам?
— Потомству.
— У вас его не будет.
— Ну уж! Это у вас нет потомства полковник. У меня будет всенепременно.
— Да? Господи как мне жаль вас политиков… Какой-то массовый психоз ей-ей…
Он достал из кармана спички чиркнул поджег листочки реферата дождался пока лижущее пламя охватило их со всех сторон наслаждаясь болью дал облизать огню пальцы медленно разжал их пепел словно черный снег пал на каменный пол.
— Я скажу чтоб вам подослали бумаги Дзержинский. Пишите. А я буду приходить и жечь. У меня с детства нездоровая тяга к огню.
Дзержинский вдруг засмеялся Вонсяцкий смотрел на него с несколько испуганным недоумением.
— Что с вами?
Дзержинский продолжая смеяться, стянул с себя бушлат штаны сбросил деревянные колодки и как шаловливый ребенок прыгнул на тонкий матрац.
— Вы что? — повторил Вонсяцкий — Что с вами?
Продолжая смеяться Дзержинский отвернулся к стене и сунул ладони сложенные щепотью, как на молитве под щеку; скула сделалась красной, в бронхах клокотал кашель если засмеешься он удерживается, как ни странно не надо чтобы этот полковник видел как я кашляю а пуще того сплевываю ярко-красную кровь это вправе видеть друзья, но не враги: нельзя радовать врагов, их надо пугать.
Назавтра получил весточку с воли — товарищи рассказывали о том как идет работа по шалуну *; импульс, приданный делу Феликсом Эдмундовичем, каждый день приносил новые результаты…
— Товарищ Дзержинский, чем дольше я тебя слушаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте если уж и воевать против самодержавной тирании, то лишь вместе с анархистами… На худой конец с эсерами-максималистами, — бомбой. Твоя вера в идею Маркса, в победу разума. Нет, ты идеалист, товарищ Дзержинский, а не бунтарь. Тебе в Ватикане служить, проповеди читать, вносить в паству успокоенную веру в доброе будущее… Одна разница ты это сулишь человецем на земле, попы — в небе.
Дзержинский усмехнулся:
— Меня обвиняли во многих грехах, но вот в принадлежности к епископату — ни разу. Объяснись, товарищ Зворыкин. Я принимаю все, кроме немотивированных обвинений.
— А разве принадлежность к Ватикану — преступление? — Тот пожал плечами. — Я ж тебя не к охотнорядцам причислил… К священнослужителям я отношусь совсем неплохо.
— Даже к тем, которые передают тайну исповеди жандармским чинам?
— Нет, это, понятно, подло… Но скажи мне, что подлее: принять сан и верно служить той силе, которая тебе дарована саном, или же вроде французского премьера Клемансо начать с революционной борьбы, а кончить расстрелом революционеров?
Дзержинский даже споткнулся; потом рассмеялся:
— Слушай, а ты не колдун?
Охранник, стоявший на вышке, крикнул:
— Пре-е-екратить разговорчики!
Ротмистр Зворыкин недоуменно посмотрел на Дзержинского, обычно столь сдержанного (волнение во время споров можно было угадать лишь по лихорадочному румянцу на скулах), тихо поинтересовался:
— Что с тобой?
Дзержинский покачал головой:
— Я тут набрасывал кое-какие мысли о Клемансо, если выйду отсюда живым — пригодится для проповедей. Твои слова — чистая калька с того, что я сейчас пишу… Много лет интересуешься Клемансо?
Зворыкин пожал плечами.
— Когда мне было этим заниматься? В армии? Там преферансовой пулькой интересуются. И тем еще, кто чью супругу склонил к измене. Все проще. Я им заинтересовался здесь, в остроге, когда прочитал, как он стал секундантом у своего заместителя Сарро. Поди ж ты, министр внутренних дел, а не побоялся скандала, когда задели честь единомышленника…
«Как поразительна пересекаемость людских мыслей, — подумал Дзержинский, — сколько миллионов людей прочитали это сообщение, каждый пришел к своему выводу, а вот два узника Варшавской цитадели, не знавшие ранее друг друга, вывели единое мнение, являясь при этом идейными противниками, находящимися, впрочем — в данный исторический отрезок, — по одну сторону баррикады».
Вернувшись в камеру. Дзержинский пролистал свой реферат, нашел нужную страницу (писал крошечными буквами, экономил место, выносить листочки из тюрьмы — дело подсудное), пробежал фразу, соотнес ее со словами Зворыкина и еще раз подивился тому, сколь случайна наша планета и люди, ее населяющие…
Впервые Дзержинский начал по-настоящему присматриваться к Клемансо, когда тот санкционировал подписание займа царской России; на следующий день после столь открытого предательства французским радикалом русской революции Ленин отметил, что самодержавие получило два миллиарда франков «на расстрелы, военно-полевые суды и карательные экспедиции».
Вплотную Дзержинский начал изучать политический путь Клемансо, когда в Петербурге пронеслись слухи о том, что в правительство «доверия» может войти не только Гучков, но и Милюков, старавшийся изображать из себя умеренного оппозиционера Столыпину (не Царскому Селу!). Высказывались также пожелания, чтобы выдающиеся мыслители типа Плеханова не отвергали предложений о вхождении в кабинет, если такое — паче чаяния, понятно, — удастся вырвать у сфер.
Именно тогда Дзержинский еще раз подивился скальпельной точности ленинской мысли, который постоянно упреждал об опасности блока с кадетами, «элегантная» контрреволюция пострашнее явной, охотнорядческой.
Действительно, думал он, как мог республиканец Клемансо, мэр революционного Монмартра в дни Парижской коммуны, став спустя двадцать пять лет министром, отдавать приказы на расстрелы рабочих?! Как он мог поддерживать Николая кровавого, дав ему заем?! Что двигало им?
Дзержинский походил по камере, вернулся к столику вмонтированному в стену каземата и дописал «Следует рассмотреть в высшей мере интересные тезисы; русская революция понудила буржуазию запада резко изменить свою внутреннюю и внешнюю политику, сделано это было стремительно безо всякой обломовщины капитал вышвырнул из правительств всех тех кто представлял абсолютистскую тенденцию девятнадцатого века произошла смена декорации; в Париже к власти пришел „ниспровергатель и республиканец“ Клемансо в Лондоне в кабинет рвутся „либералы“ Ллойд-Джордж и Черчилль сменившие старцев не умевших осмыслить смысл изменении происходящих в мире ускорение которым придала наша революция в Риме вместо дряхлых мумий появился мобильный Джолитти тоже „республиканец и либерал“. Процесс противостояния русской революции приобретает характер международный общеевропейский Горько то что запад воспользовался результатами нашей борьбы ускорил прогресс а Россия по-прежнему прозябает в спящем бездействии…»
— Хорошо работаете? — услыхал Дзержинский голос за спиной не двигаясь, поднял глаза, сквозь доски которыми было забрано окно каземата, светились звезды ночь голос узнал сразу — полковник Вонсяцкий.
— Да благодарю — ответил не поднимаясь:
— Я бы хотел посмотреть что вы пишете, Дзержинский.
— Письмо.
— Вот я и намерен его прочитать. Дайте-ка мне.
— Возьмите. Если это не противоречит правилам.
— В тюрьме нет правил, Дзержинский. В тюрьме существует распорядок. Распорядок, два-порядок, три-порядок…
Вонсяцкий обошел Дзержинского легко взял со стола листочки прочитал вздохнул.
— Письмо Любимой? Детям? То-ва-ри-щам?
— Потомству.
— У вас его не будет.
— Ну уж! Это у вас нет потомства полковник. У меня будет всенепременно.
— Да? Господи как мне жаль вас политиков… Какой-то массовый психоз ей-ей…
Он достал из кармана спички чиркнул поджег листочки реферата дождался пока лижущее пламя охватило их со всех сторон наслаждаясь болью дал облизать огню пальцы медленно разжал их пепел словно черный снег пал на каменный пол.
— Я скажу чтоб вам подослали бумаги Дзержинский. Пишите. А я буду приходить и жечь. У меня с детства нездоровая тяга к огню.
Дзержинский вдруг засмеялся Вонсяцкий смотрел на него с несколько испуганным недоумением.
— Что с вами?
Дзержинский продолжая смеяться, стянул с себя бушлат штаны сбросил деревянные колодки и как шаловливый ребенок прыгнул на тонкий матрац.
— Вы что? — повторил Вонсяцкий — Что с вами?
Продолжая смеяться Дзержинский отвернулся к стене и сунул ладони сложенные щепотью, как на молитве под щеку; скула сделалась красной, в бронхах клокотал кашель если засмеешься он удерживается, как ни странно не надо чтобы этот полковник видел как я кашляю а пуще того сплевываю ярко-красную кровь это вправе видеть друзья, но не враги: нельзя радовать врагов, их надо пугать.
Назавтра получил весточку с воли — товарищи рассказывали о том как идет работа по шалуну *; импульс, приданный делу Феликсом Эдмундовичем, каждый день приносил новые результаты…
«Пусть уйдет, только б молчал!»
После ревельского дела Азеф снова уехал в Европу: "Все, Александр Васильевич! Больше нет сил, выдохся могу сорваться Бурцев снова начал есть поедом надобно сыграть перед ЦК обиду — «ухожу из террора, хватит вы меня не в состоянии защитить ставьте акты сами».
Герасимов устроил прощальный ужин сказал что оклад содержания в тысячу рублей золотом будет поступать на счет Евгения Филипповича как и прежде тщательно разобрал меру угрозы со стороны Бурцева: «сплетни у него реального ничего нет пустите через самых близких слушок, что мол Владимир Львович сам состоит на службе в охране шельмуя подвижников хочет опозорить целую эпоху русского революционного движения социалистов революционеров и его авангард — террористов»; интересовался чем намерен заняться Азеф в Европе.
К концу ужина Азеф несколько успокоился, смог опьянеть, пустился в воспоминания, заметив в глазах Герасимова жадный, тянущийся интерес, сразу же закрылся, встав, откланялся, трижды облобызались, жаль, действительно, коронный агент, второго такого не будет.
То, что и после Ревеля вновь обошли званием. Герасимова ударило больно слег с сердечным приступом, левая рука словно онемела, закрывшись на конспиративной квартире, тяжко думал про то, чему "он не дал осуществиться на одном из кораблей во время встречи императоров, пора иллюзий кончилась, полковник; Глазова поздравил с «Владимиром», сначала, впрочем, тоже не хотели давать.
Видеть никого не хотел, впервые ощутил высокую прелесть одиночества, утром приходил «Прохор Васильевич», *начавший служить филером еще тридцать лет назад; подавал завтрак в постелю, отправлялся на базар, приносил продукты, напевая что-то протяжное, горестное: готовил обед, сухонький, маленький, с лучистыми глазами, а ведь табуретку из-под ног Софьи Перовской выбивал!
Врачи советовали Герасимову не ужинать — стакан какао или молока с медом, так что после обеда был один, никто не мешал оставаться наедине с собою самим; именно во время болезни до конца убедился ничего путного в империи не будет, развалится по кускам, царь боится новых людей, тасует привычную ему колоду, — важно, чтоб были из хороших семей древнего роду, а есть голова или нет — не имеет значения; не уставал дивиться тому, что Двор все более интересуется деятельностью тех, кто мог бы стать спасителем монархии, — Милюковым, Родичевым, Шингаревым, словом ведущими кадетами, поступали запросы на компрометирующие материалы про Гучкова, а ведь друг Столыпина, председатель Государственной думы Не могли, видно, простить, что открыто говорил о необходимости передачи исполнительной власти промышленникам, вроде Путилова, понимающим, как ставить дело, в двадцатом веке именно дело является неким цементом империи, связует всех воедино. Читая данные наблюдения за Милюковым и запись его бесед, сделанные агентурой, внедренной к кадетам (к ним-то нетрудно внедриться, никакой конспирации, да и что конспирировать, когда душою и телом за государя, хотят только соблюдения декорума, основ парламентаризма, идеал — Англия, конституционная монархия, покровительство банкирам, промышленникам, ворочайте, милые, поднимайте державу, мы вам в помощь, а не в помеху), поражался полнейшему совпадению своих мыслей с тем, что говорил Павел Николаевич. «Если государь устранит мертвящий панцирь бездеятельной бюрократии, если позволит монаршим декретом сформировать правительство, состоящее из молодых, мобильных предпринимателей, имеющих широкое европейское образование и опыт работы с западными фирмами — великий Петр не зря своих оболтусов отправлял в аглицкие земли, — тогда не кнут будет объединять Россию, но интерес! Правые в Думе не ведают, что творят провоцируют сепаратистские тенденции своими воплями о превосходстве русского гения над всеми другими народами империи, относя сюда не только поляков, евреев, финнов, закавказцев и Туркестан, но даже и Украину, действие неминуемо родит противодействие, неужели их нельзя осадить?!»
Поднявшись на службу Герасимов не вышел, уехал в Кисловодск, там прожил полтора месяца на даче у приятеля, биржевого маклера Тасищенки, Андрея Кузьмича, твердо сказал себе что справедливости ждать не приходится надежда только на собственную умелость, играл теперь на бирже постоянно, деньги хранил в сейфе, в банк не передавал, — в империи все подконтрольно захотят опорочить — в два мига устроят Покупал ценные бумаги, золото, камушки что бы ни случилось — положил в бархатный мешочек и пропади ты пропадом золотое шитье на генеральских погонах".
Вернулся в Петербург посвежевшим уверенным, в правоте избранного курса надо сделать все чтобы, как можно дольше держаться в кресле шефа охраны, ибо информация есть залог успеха на бирже отправился в ювелирный магазин на Невском и, чуть изменив внешность как обычно в таких случаях, прихрамывая купил роскошный перстень с бриллиантом бурского производства: пять каратов, десять тысяч рублей золотом, вложение, на конспиративную квартиру вернулся радостный, сам себе заварил чай, удивился неожиданному звонку в дверь, страх пришел через Мгновение, когда было отправился отворять замок на цыпочках вернулся в кабинет достал из стола револьвер, только потом осведомился чуть изменив голос кто пришел поразился услыхав Азефа.
Войдя в темную переднюю Азеф тяжело обвалился на стул — лицо ужасное синяки под глазами, нездоровая желтизна на висках испарина словно был в жару.
Герасимов рассыпал слова приветствия действительно обрадовался замолчал, увидав что Азеф плачет поначалу-то подумал что это капли дождя у него на щеках.
— Господи Евгений Филиппович, что случилось?
— Я провален, — прошептал Азеф. — Меня выдал Лопухин.
— Да господь с вами, не может этого быть! Он же интеллигентный человек! Высший чиновник был в империи, действительный статский нет, нет не верю! Ну-ка раздевайтесь, пошли к столу что ж вы здесь-то".
Азеф тяжело поднялся, неловко стащил с себя легкое желтое пальто ангорской шерсти бросил его на подзеркальник и шаркая ногами словно старик пошел в залу.
Еле дойдя до кресла Азеф снова рухнул, кресло заскрипело и Герасимов испугался как бы оно не развалилось под слоновой тяжестью друга.
— Во время третейского суда над Бурцевым — всхлипнул Азеф, — все его нападки отбили поначалу. А потом он сказал, что у него была встреча с Лопухиным. И тот дал показания что я. Что я… Вы понимаете?! Меня теперь убьют! Зарежут или пристрелят! Понимаете или нет?! — спросил он жалобно, словно маленький ребенок — А у меня жена Любочка! Дети. Вы понимаете что сделал ваш Лопухин?! Я же на него работа-а-ал — чуть не завыл Азеф стараясь сдержать рыдание. — Он про меня все знает.
— Ничего он про вас не знает! И перестаньте плакать! Взрослый мужчина как не совестно! Не верю я вам. Не верю и все тут! Он не мог понимаете? Он же давал государю присягу на верность.
Азеф ответил всхлипывая:
— А Меньшиков не давал?! Бакай не давал?! Оба давали! А потом назвали мое имя Бурцеву. Ну ладно их Чернов с Савинковым отвели — пешки! А тут Лопухин! Он же мог знать, что я вам Савинкова под петлю отдал. А этот лишен жалости он мне горло будет бритвой перерезать и в глаза заглядывать чтоб насладиться моим ужасом.
— Погодите вы, — раздражаясь сказал Герасимов. — Лопухина из-за вас погнали с должности! Из-за того что вы великого князя Сергея на воздух подняли. Стойте на своем «Месть!» Лопухин вам мстит за то что вы оказались невольным виновником его позорной отставки! И за Плеве он вам мстит! Вы же ставили акты? Вы или нет?
Азеф на какое-то мгновение перестал плакать втянул голову в плечи лихорадочно раздумывая, что ответить Герасимову признание такого рода могло грозить петлей. Хотя какая разница где повесят — в собственной парижской квартире или на Лисьем Носу?!
Герасимов сразу же понял, отчего тот на мгновение замолк, — ясное дело, с Лопухиным играл двойную роль; только мне служил верой и правдой, ни разу не подвел; в конце концов генерала Мина я ему отдал, без слов, конечно, но разве нужны слова единомышленникам, когда глаза есть?
— Самое ужасное, — проговорил наконец Азеф, по-прежнему всхлипывая, — что они меня настигли, когда я покончил с этой страшной двойной жизнью, думал, вздохну спокойно, научусь засыпать без стакана ликера…
— Знаете что, Евгений Филиппович, одевайтесь-ка, милый друг, и поезжайте домой к Лопухину. Адрес я вам дам. Я не верю Бурцеву. У меня такое в голове не укладывается. Ну, жалься на правительство, брани Столыпина — теперь это своим не очень-то возбраняется, но чтоб отдавать революционерам коронного агента? Нет и нет, не верю!
— Я боюсь, — прошептал Азеф. — Я боюсь к нему идти, Александр Васильевич… Я всего теперь боюсь, я раздавлен и сломан! Я погиб.
— Встаньте. Встаньте, Евгений Филиппович. Мне стыдно за вас. — Герасимов отошел к сейфу, достал несколько паспортов — немецкий, голландский, норвежский. — Берите все три. Абсолютно надежны. Дам еще три русских. В деньгах вы не нуждаетесь. В крайнем случае исчезнете… Это бедному трудно исчезнуть, а с деньгами — плевое дело.
…Дверь Лопухин открыл самолично, по случаю субботы горничную отпустили к тетке, что жила на островах; увидав Азефа, не сразу его узнал, потом, вглядевшись в отечное, желтое, залитое слезами лицо провокатора, сделал шаг назад и демонстративно прикрыл рукой ту дверь, что вела в квартиру.
— Что вам? — спросил брезгливо.
— Алексей Александрович, мне совершенно необходимо с вами объясниться, — всхлипнул Азеф. — Найдите для меня хотя бы полчаса.
— Нет. Я занят, — отрезал Лопухин. — Если что-либо срочное, извольте отправить письмо, я отвечу, если сочту возможным.
— Я не могу уйти, не объяснившись. Речь идет о моей жизни Вы действительно встречались с Бурцевым?
Пьянея от неведомой ему ранее радости — ощущать себя самим собою, Лопухин ответил:
— Да. Я с ним встречался
— И вы открыли ему все?
— Да. Это был мой долг. Понятный долг честного человека.
Азеф на какое-то мгновение стал прежним Азефом; тяжело засопел, плакать перестал, расправил плечи.
— А каким вы были человеком, когда торопили меня, чтоб я вам Чернова отдал с Савинковым? Чтоб петлю на их шеи поскорей накинуть? Честным человеком?
— Вон отсюда, — сказал Лопухин, кивнув на входную дверь, которую Азеф не догадался захлопнуть. — Вон!
— Да как вы…
— Вон, — повторил Лопухин и начал закрывать дверь, подталкивая ею плечо Азефа; тот обмяк, оттого что до ужаса четко увидел проститутку Розу, которую он, облегчившись, так же брезгливо выставлял из квартиры — в студенческие еще годы.
К Герасимову возвращался под дождем, пешком, не проверяясь, забыв про постоянно грозившую ему опасность. Войдя в квартиру полковника, снова рухнул в кресло, которое затрещало еще круче и обреченнее; закрыл глаза, потер веки; в черно— зеленых кругах, как в каком-то ужасе, возникло лицо Каляева; я убил его, услыхал он свой голос; и Фрумкину я убил, и Попову, и Зильберберга, а он меня называл «дядя Ванечка»; ох, только б не думать об этом, не я их — так они б меня убили. Жизнь — это борьба. Нечего слюни распускать Ты ни в чем не виноват — уняли бы безумного Бурцева, и ты бы убил царя, как пить дать, Герасимов этого же хочет, дураку видно…
— Ну как? — спросил Герасимов — Объяснились?
Азеф потер лицо мясистой, громадной ладонью и грубо ответил:
— «Объяснились»? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить — раз плюнуть…
Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал.
— Я поеду к нему сам. Обещаю договоримся миром.
— Нет Не договоритесь. — Азеф покачал головой. — Напрасно все это. Ни к чему Только дерьма нахлебаетесь.
— Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.
— Вы «сослуживцы». — Азеф сухо усмехнулся. — А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое — и в мусор, вон из дома…
— Я не узнаю вас. Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться в Париж. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его — с вашим-то опытом, с волей вашей — выиграете. Я в вас верю Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.
…Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.
Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась, кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями, звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал — тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:
— Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?
До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами — вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть!
— Думаю, он заканчивает его обдумывание, — улыбнулся Герасимов. — Живем в непростое время, огляд нужен, разминка.
— Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?
— Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить…
— Ах, суета сует и всяческая суета, — вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. — Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит, тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет…
Крикнув в темный, длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина.
— Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера… Раньше-то он был для меня «Петя»… Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями…
— Я по частному делу, Алексей Александрович, — ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды, весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа.
— Ну что ж, — ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, — к вашим услугам.
Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета.
— Я по поводу Азефа, — сказал наконец Герасимов, ощущая какое-то тягостное неудобство.
Лопухин не донес чашку до рта, досадливо вернул ее на блюдце:
— Вот уж напрасно вы об этом мерзавце печетесь!
— Но этот, как вы изволили выразиться, мерзавец довольно долго работал с вами, — достаточно резко возразил Герасимов.
Герасимов устроил прощальный ужин сказал что оклад содержания в тысячу рублей золотом будет поступать на счет Евгения Филипповича как и прежде тщательно разобрал меру угрозы со стороны Бурцева: «сплетни у него реального ничего нет пустите через самых близких слушок, что мол Владимир Львович сам состоит на службе в охране шельмуя подвижников хочет опозорить целую эпоху русского революционного движения социалистов революционеров и его авангард — террористов»; интересовался чем намерен заняться Азеф в Европе.
К концу ужина Азеф несколько успокоился, смог опьянеть, пустился в воспоминания, заметив в глазах Герасимова жадный, тянущийся интерес, сразу же закрылся, встав, откланялся, трижды облобызались, жаль, действительно, коронный агент, второго такого не будет.
То, что и после Ревеля вновь обошли званием. Герасимова ударило больно слег с сердечным приступом, левая рука словно онемела, закрывшись на конспиративной квартире, тяжко думал про то, чему "он не дал осуществиться на одном из кораблей во время встречи императоров, пора иллюзий кончилась, полковник; Глазова поздравил с «Владимиром», сначала, впрочем, тоже не хотели давать.
Видеть никого не хотел, впервые ощутил высокую прелесть одиночества, утром приходил «Прохор Васильевич», *начавший служить филером еще тридцать лет назад; подавал завтрак в постелю, отправлялся на базар, приносил продукты, напевая что-то протяжное, горестное: готовил обед, сухонький, маленький, с лучистыми глазами, а ведь табуретку из-под ног Софьи Перовской выбивал!
Врачи советовали Герасимову не ужинать — стакан какао или молока с медом, так что после обеда был один, никто не мешал оставаться наедине с собою самим; именно во время болезни до конца убедился ничего путного в империи не будет, развалится по кускам, царь боится новых людей, тасует привычную ему колоду, — важно, чтоб были из хороших семей древнего роду, а есть голова или нет — не имеет значения; не уставал дивиться тому, что Двор все более интересуется деятельностью тех, кто мог бы стать спасителем монархии, — Милюковым, Родичевым, Шингаревым, словом ведущими кадетами, поступали запросы на компрометирующие материалы про Гучкова, а ведь друг Столыпина, председатель Государственной думы Не могли, видно, простить, что открыто говорил о необходимости передачи исполнительной власти промышленникам, вроде Путилова, понимающим, как ставить дело, в двадцатом веке именно дело является неким цементом империи, связует всех воедино. Читая данные наблюдения за Милюковым и запись его бесед, сделанные агентурой, внедренной к кадетам (к ним-то нетрудно внедриться, никакой конспирации, да и что конспирировать, когда душою и телом за государя, хотят только соблюдения декорума, основ парламентаризма, идеал — Англия, конституционная монархия, покровительство банкирам, промышленникам, ворочайте, милые, поднимайте державу, мы вам в помощь, а не в помеху), поражался полнейшему совпадению своих мыслей с тем, что говорил Павел Николаевич. «Если государь устранит мертвящий панцирь бездеятельной бюрократии, если позволит монаршим декретом сформировать правительство, состоящее из молодых, мобильных предпринимателей, имеющих широкое европейское образование и опыт работы с западными фирмами — великий Петр не зря своих оболтусов отправлял в аглицкие земли, — тогда не кнут будет объединять Россию, но интерес! Правые в Думе не ведают, что творят провоцируют сепаратистские тенденции своими воплями о превосходстве русского гения над всеми другими народами империи, относя сюда не только поляков, евреев, финнов, закавказцев и Туркестан, но даже и Украину, действие неминуемо родит противодействие, неужели их нельзя осадить?!»
Поднявшись на службу Герасимов не вышел, уехал в Кисловодск, там прожил полтора месяца на даче у приятеля, биржевого маклера Тасищенки, Андрея Кузьмича, твердо сказал себе что справедливости ждать не приходится надежда только на собственную умелость, играл теперь на бирже постоянно, деньги хранил в сейфе, в банк не передавал, — в империи все подконтрольно захотят опорочить — в два мига устроят Покупал ценные бумаги, золото, камушки что бы ни случилось — положил в бархатный мешочек и пропади ты пропадом золотое шитье на генеральских погонах".
Вернулся в Петербург посвежевшим уверенным, в правоте избранного курса надо сделать все чтобы, как можно дольше держаться в кресле шефа охраны, ибо информация есть залог успеха на бирже отправился в ювелирный магазин на Невском и, чуть изменив внешность как обычно в таких случаях, прихрамывая купил роскошный перстень с бриллиантом бурского производства: пять каратов, десять тысяч рублей золотом, вложение, на конспиративную квартиру вернулся радостный, сам себе заварил чай, удивился неожиданному звонку в дверь, страх пришел через Мгновение, когда было отправился отворять замок на цыпочках вернулся в кабинет достал из стола револьвер, только потом осведомился чуть изменив голос кто пришел поразился услыхав Азефа.
Войдя в темную переднюю Азеф тяжело обвалился на стул — лицо ужасное синяки под глазами, нездоровая желтизна на висках испарина словно был в жару.
Герасимов рассыпал слова приветствия действительно обрадовался замолчал, увидав что Азеф плачет поначалу-то подумал что это капли дождя у него на щеках.
— Господи Евгений Филиппович, что случилось?
— Я провален, — прошептал Азеф. — Меня выдал Лопухин.
— Да господь с вами, не может этого быть! Он же интеллигентный человек! Высший чиновник был в империи, действительный статский нет, нет не верю! Ну-ка раздевайтесь, пошли к столу что ж вы здесь-то".
Азеф тяжело поднялся, неловко стащил с себя легкое желтое пальто ангорской шерсти бросил его на подзеркальник и шаркая ногами словно старик пошел в залу.
Еле дойдя до кресла Азеф снова рухнул, кресло заскрипело и Герасимов испугался как бы оно не развалилось под слоновой тяжестью друга.
— Во время третейского суда над Бурцевым — всхлипнул Азеф, — все его нападки отбили поначалу. А потом он сказал, что у него была встреча с Лопухиным. И тот дал показания что я. Что я… Вы понимаете?! Меня теперь убьют! Зарежут или пристрелят! Понимаете или нет?! — спросил он жалобно, словно маленький ребенок — А у меня жена Любочка! Дети. Вы понимаете что сделал ваш Лопухин?! Я же на него работа-а-ал — чуть не завыл Азеф стараясь сдержать рыдание. — Он про меня все знает.
— Ничего он про вас не знает! И перестаньте плакать! Взрослый мужчина как не совестно! Не верю я вам. Не верю и все тут! Он не мог понимаете? Он же давал государю присягу на верность.
Азеф ответил всхлипывая:
— А Меньшиков не давал?! Бакай не давал?! Оба давали! А потом назвали мое имя Бурцеву. Ну ладно их Чернов с Савинковым отвели — пешки! А тут Лопухин! Он же мог знать, что я вам Савинкова под петлю отдал. А этот лишен жалости он мне горло будет бритвой перерезать и в глаза заглядывать чтоб насладиться моим ужасом.
— Погодите вы, — раздражаясь сказал Герасимов. — Лопухина из-за вас погнали с должности! Из-за того что вы великого князя Сергея на воздух подняли. Стойте на своем «Месть!» Лопухин вам мстит за то что вы оказались невольным виновником его позорной отставки! И за Плеве он вам мстит! Вы же ставили акты? Вы или нет?
Азеф на какое-то мгновение перестал плакать втянул голову в плечи лихорадочно раздумывая, что ответить Герасимову признание такого рода могло грозить петлей. Хотя какая разница где повесят — в собственной парижской квартире или на Лисьем Носу?!
Герасимов сразу же понял, отчего тот на мгновение замолк, — ясное дело, с Лопухиным играл двойную роль; только мне служил верой и правдой, ни разу не подвел; в конце концов генерала Мина я ему отдал, без слов, конечно, но разве нужны слова единомышленникам, когда глаза есть?
— Самое ужасное, — проговорил наконец Азеф, по-прежнему всхлипывая, — что они меня настигли, когда я покончил с этой страшной двойной жизнью, думал, вздохну спокойно, научусь засыпать без стакана ликера…
— Знаете что, Евгений Филиппович, одевайтесь-ка, милый друг, и поезжайте домой к Лопухину. Адрес я вам дам. Я не верю Бурцеву. У меня такое в голове не укладывается. Ну, жалься на правительство, брани Столыпина — теперь это своим не очень-то возбраняется, но чтоб отдавать революционерам коронного агента? Нет и нет, не верю!
— Я боюсь, — прошептал Азеф. — Я боюсь к нему идти, Александр Васильевич… Я всего теперь боюсь, я раздавлен и сломан! Я погиб.
— Встаньте. Встаньте, Евгений Филиппович. Мне стыдно за вас. — Герасимов отошел к сейфу, достал несколько паспортов — немецкий, голландский, норвежский. — Берите все три. Абсолютно надежны. Дам еще три русских. В деньгах вы не нуждаетесь. В крайнем случае исчезнете… Это бедному трудно исчезнуть, а с деньгами — плевое дело.
…Дверь Лопухин открыл самолично, по случаю субботы горничную отпустили к тетке, что жила на островах; увидав Азефа, не сразу его узнал, потом, вглядевшись в отечное, желтое, залитое слезами лицо провокатора, сделал шаг назад и демонстративно прикрыл рукой ту дверь, что вела в квартиру.
— Что вам? — спросил брезгливо.
— Алексей Александрович, мне совершенно необходимо с вами объясниться, — всхлипнул Азеф. — Найдите для меня хотя бы полчаса.
— Нет. Я занят, — отрезал Лопухин. — Если что-либо срочное, извольте отправить письмо, я отвечу, если сочту возможным.
— Я не могу уйти, не объяснившись. Речь идет о моей жизни Вы действительно встречались с Бурцевым?
Пьянея от неведомой ему ранее радости — ощущать себя самим собою, Лопухин ответил:
— Да. Я с ним встречался
— И вы открыли ему все?
— Да. Это был мой долг. Понятный долг честного человека.
Азеф на какое-то мгновение стал прежним Азефом; тяжело засопел, плакать перестал, расправил плечи.
— А каким вы были человеком, когда торопили меня, чтоб я вам Чернова отдал с Савинковым? Чтоб петлю на их шеи поскорей накинуть? Честным человеком?
— Вон отсюда, — сказал Лопухин, кивнув на входную дверь, которую Азеф не догадался захлопнуть. — Вон!
— Да как вы…
— Вон, — повторил Лопухин и начал закрывать дверь, подталкивая ею плечо Азефа; тот обмяк, оттого что до ужаса четко увидел проститутку Розу, которую он, облегчившись, так же брезгливо выставлял из квартиры — в студенческие еще годы.
К Герасимову возвращался под дождем, пешком, не проверяясь, забыв про постоянно грозившую ему опасность. Войдя в квартиру полковника, снова рухнул в кресло, которое затрещало еще круче и обреченнее; закрыл глаза, потер веки; в черно— зеленых кругах, как в каком-то ужасе, возникло лицо Каляева; я убил его, услыхал он свой голос; и Фрумкину я убил, и Попову, и Зильберберга, а он меня называл «дядя Ванечка»; ох, только б не думать об этом, не я их — так они б меня убили. Жизнь — это борьба. Нечего слюни распускать Ты ни в чем не виноват — уняли бы безумного Бурцева, и ты бы убил царя, как пить дать, Герасимов этого же хочет, дураку видно…
— Ну как? — спросил Герасимов — Объяснились?
Азеф потер лицо мясистой, громадной ладонью и грубо ответил:
— «Объяснились»? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить — раз плюнуть…
Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал.
— Я поеду к нему сам. Обещаю договоримся миром.
— Нет Не договоритесь. — Азеф покачал головой. — Напрасно все это. Ни к чему Только дерьма нахлебаетесь.
— Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.
— Вы «сослуживцы». — Азеф сухо усмехнулся. — А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое — и в мусор, вон из дома…
— Я не узнаю вас. Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться в Париж. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его — с вашим-то опытом, с волей вашей — выиграете. Я в вас верю Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.
…Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.
Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась, кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями, звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал — тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:
— Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?
До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами — вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть!
— Думаю, он заканчивает его обдумывание, — улыбнулся Герасимов. — Живем в непростое время, огляд нужен, разминка.
— Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?
— Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить…
— Ах, суета сует и всяческая суета, — вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. — Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит, тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет…
Крикнув в темный, длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина.
— Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера… Раньше-то он был для меня «Петя»… Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями…
— Я по частному делу, Алексей Александрович, — ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды, весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа.
— Ну что ж, — ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, — к вашим услугам.
Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета.
— Я по поводу Азефа, — сказал наконец Герасимов, ощущая какое-то тягостное неудобство.
Лопухин не донес чашку до рта, досадливо вернул ее на блюдце:
— Вот уж напрасно вы об этом мерзавце печетесь!
— Но этот, как вы изволили выразиться, мерзавец довольно долго работал с вами, — достаточно резко возразил Герасимов.