- Я мечтаю, - задумчиво продолжал Ченг, - поработать для кинематографа, потому что фильм дает громадный выход музыке, особенно в таких странах, где еще мало концертных залов. Но если серьезно относиться к кинематографической музыке, рассчитывая при этом на Китай, то нужно точно знать, для какого района пишешь, ибо каждый район Китая имеет свою музыкальную традицию, свои обычаи. Для китайского кино необходимы определенные инструменты, и употреблять их следует в определенных ситуациях, ибо музыка, костюм и цвет играют одну и ту же роль - они лишь помогают драматургии. Главная сложность - унисон традиционной музыки. Каждый инструмент играет "самого себя". У наших национальных инструментов пять тонов, и поэтому надо очень точно оркестровать, но как бы точно ты ни оркестровал, все равно есть лимит возможностей.
   Он показал мне свои инструменты.
   - Китайская музыка - это моя ностальгия, - сказал он. - "Пи-па", "арху", "чинг", "самтьен", "юэт", "туин" - вы слышите, сколько таинственной музыки в самих названиях инструментов?
   Ченг Си-сам отошел к роялю и заиграл Хачатуряна, а потом, резко оборвав мелодию, стал играть "Петю и волка". Я поразился тому, как он резко переключается - это словно моментальное перевоплощение гениального мима.
   - Заметьте, в "Пете и волке" Прокофьева, - задумчиво сказал он, - есть нечто от китайской вкрадчивости. Переходы осторожные, они вытекают один из другого, хотя часто противоречат друг другу.
   Потом Ченг Си-сам взял маленькую арху и заиграл поразительную по напевности мелодию.
   - Это ноктюрн о конских скачках, - пояснил он, прервав игру. - Я однажды видел, как на горном плата гоняли коней, и я сочинил эту мелодию.
   (И я увидел бескрайние забайкальские степи, и кобылиц, окруженных жеребятами, и синие горы вдали, и голубое небо - совсем близко, и солнце кругом...)
   Потом Ченг заиграл на пи-па.
   - Это про женщину из Кантона, - сказал он, - мужа которой бросили в концентрационный лагерь.
   И лицо Ченг Си-сама стало строгим, а глаза громадными. Он изредка внимательно взглядывал на меня, а потом, вдруг прервав горькую мелодию, заиграл: "Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим". Он пропел это на ломаном русском языке, а потом, смутившись, замолчал. Я поцеловал его. Мы долго стояли молча, обнявшись; руки его были холодны, а глаза добры и печальны.
   Манера его игры на плачущей, ломкой арху, его руки, извлекающие литой, единый, трагичный звук, состоящий из некоего таинственного музыкального монолита, его строгое, закаменевшее лицо завораживали.
   (Я вспомнил встречу с председателем Союза композиторов Вьетнама товарищем Хоатом. В тот день Ханой не бомбили, и я приехал к нему в союз. Он тогда сидел у рояля, осторожно трогая клавиши длинными плоскими пальцами. Увидев меня, по-французски спросил:
   - Коман са ва?
   - Са ва бьен, - ответил я и начал мучать его расспросами о том, как он пришел в музыку.
   Он долго молчал, трогая клавиши, и задумчивая, тихая мелодия выливалась в открытые окна.
   - Как вам сказать, - наконец ответил он, улыбаясь, - я еще не собираюсь умирать, поэтому ни разу не составлял автобиографию...
   Повернулся на вращающемся черном стульчике ко мне, пожал задумчиво плечами, закурил.
   - Давайте попробуем вспомнить и разобраться в этом деле.
   Он снова тронул клавиши.
   - Я играл со своим эстрадным оркестром в кабаке для французских военных. Ко мне однажды подошел офицер, пьяный, веселый, красивый, попросил сыграть увертюру из "Севильского цирюльника". У нас не было нот, мы сыграли что-то другое, я уже не помню что, а он потом пришел благодарить нас с видом мецената и ценителя. Он не понял, что мы ему сыграли не то, что он просил. Когда он благодарил меня на своем замечательном языке - языке революции и "Марсельезы", - мне было до слез горько за Францию,.. Я ненавидел этого нувориша и одновременно упивался музыкальностью его речи. Язык вообще первая ступень в музыку. Наш язык особенно.
   Если я слышу вьетнамский язык, то сразу определяю, кто это - друзья, родственники или знакомые. Я могу определить при этом, кто, как и к кому из собеседников относится: с почтительным уважением, просто с уважением, с любовью или юмором. У нас, например, слово "я" имеет массу значений. "Я" - это "той", "тау", "тыо", "минь", "тяу", "ань", "эм". "Минь" - это низкий регистр голоса, я буду употреблять по отношению к себе слово "минь", если разговариваю с женой. "Тяу" - это высокий регистр. Когда я говорю о себе, я буду себя называть "тяу" в разговоре с учителем, с человеком, к которому я отношусь с большим почтением.
   ...Нотной грамоте выучился в церковном хоре. Я пел "Аве Мария". В католической органной музыке я постигал законы звучания. Но я понял тогда (может быть, это парадоксально), что эта великая музыка уничтожает меня, съедает во мне яростную активность музыканта.
   В музыке, сочинявшейся для нас, колониальные власти совмещали католическую успокоенность с буддистской мелодичностью. Это был в высшей мере продуманный принцип работы, которую колонизаторы вели среди местного населения.
   При колонизаторах петь свои песни считалось дурным тоном - только французские, немецкие, песни китайцев. Это было бесконечно обидно, я ведь жил звучанием Вьетнама. Именно тогда решил сочинять только национальную музыку. А смог это сделать, лишь когда ушел к партизанам, в 1948 году.
   Он задумался, потом заиграл смешную, "раскачивающуюся" музыку.
   - Это ария пьяного, - засмеялся Хоат. - В размере "четыре на пять". А сейчас спою свои стихи. Они называются "Времена года", я их положил на музыку. Называю стихи моими, хотя, вероятно, не имею права так называть, потому что это старинные стихи: "Весна гуляет по траве, лето любуется красками озера, осень пьет вино из цветов, а зима читает стихи о снеге".
   Изучая национальную музыку, я попутно изучал живопись и литературу. Это помогло мне понять национальные особенности нашей музыки. Раньше я искал структуру, лады, повороты, а теперь ищу дух, а не форму, ищу причины, порождающие форму. Надо искать национальную душу музыки, и если она найдена и вы смогли ее сформулировать (поймите верно этот суконный образ), то национальная душа всегда выльется именно в национальную форму. Надо мной шутят: "Зачем тебе заботиться о душе, это же идеализм. Ты же и так вьетнамец, жена у тебя вьетнамка, ешь, пишешь и думаешь по-вьетнамски, чего же еще?"
   Душа нашего народа поразительно откровенна, и в то же время в ней есть укромные уголки. Зайдите в любой дом в деревне - двери всегда открыты: "Добро пожаловать". Каждый гость желанный. Но там есть еще четвертая и пятая комнаты, они всегда закрыты, туда никого не пустят. Посмотрите на шляпу, которую носят наши женщины: она открыта и закрыта одновременно. Вы не увидите глаз. Вы увидите только смеющийся рот, а в глазах могут быть слезы... Раньше я мечтал писать огромные сочинения, сейчас стремлюсь писать камерные вещи для национального оркестра: скрипки, гонги, флейты. Я люблю писать маленькие фортепьянные песни. И чем дальше, тем больше мне хочется писать стихи на свою музыку. Я вам сейчас пропою свой ноктюрн.
   Когда он начал играть, я подумал об одной прокофьевской вещи. Ее мне в свое время играл Андрон Михалков-Кончаловокий, и я эту вещь называл - в силу ее яростной стремительности - "танковой атакой".
   Хоат назвал свое произведение "На фронте под звездами":
   - "Оружие поднято в небо. Мы сидим возле. Мы не можем не верить, что победим, хотя ночь темна и в темноте ночи яркие звезды, которые темноту делают более осязаемой. И эти же звезды блестят в глазах погибших героев. Глаза смотрят из ночи и в ночь. А в это время под звездами, в траве у дороги, сверчки выкрикивают жалобно жабам: "Ниже по голосам, тише по нотам! Тише вы пойте! Бойцы слушают, пусть они слушают. Ведь те прилетают ночью..."
   - Считается, - рассказывал Хоат, - что у нас полифоническая музыка. Это неверно. У нас полиритмическая музыка. Голос плюс скрипка "ний", плюс система ударных инструментов: большой и малый барабаны, малый гонг, кастаньеты. Это все рождает полиритмы. Я нашел для себя объяснение этой полиритмики. Если вы поедете на юг, будьте внимательны: гладкая равнина - и вдруг среди этой плоской равнины в сером мареве возвышается огромная одинокая скала. Одиночество - удел нашей музыки, одиночество - трагический удел музыканта...)
   Провел весь день в университетском клубе профессоров Сингапурского университета. Тут собираются англичане, малайзийцы, американцы, индусы. Китайских профессоров здесь почти нет - видимое последствие колониализма. Собираются с пяти часов вечера и проводят свой досуг до одиннадцати. ("Попав на необитаемый остров, - пошутил Энрайт, - англичанин сначала строит тот клуб, куда он не будет ходить...")
   Обслуживает профессоров мистер Ли, молодой, великолепно говорящий по-английски парень с жестокими глазами и постоянной улыбкой на лице. Профессор Вильям Виллет подшучивает над ним. Я видел, как холодеют глаза у мистера Ли, когда Вильям вежливо, но многократно просит его поменять пиво, потому что в нем слишком много теплой пены. Они словно бы испытывают друг друга: один - словом, другой - молчанием.
   - Чего вы добиваетесь вашей ехидностью, Вильям? - спросил его американский профессор.
   Раскурив трубку, Виллет ответил:
   - Я хочу понять, как долго они могут терпеть.
   - Хотите заранее купить билет на последний самолет?
   - Зачем? Может быть, я выйду приветствовать их с красным флагом.
   Беседовал с китайским журналистом, работающим в местной прессе. Он считает, что разумно трактовать сегодняшние события в Китае можно, лишь соотнося их с эволюцией конфуцианства.
   ...Действительно, Конфуций появился в ту эпоху, когда усилилась власть руководителей ханств, опиравшихся на бюрократический аппарат чиновничества. Конфуций выступил с критикой своего века. В пример он поставил век минувший. Мао, правда, наоборот, выступил с критикой своего века и высоко поставил века будущие. Конфуций был автором термина "благородный человек" - "цзюнь-цзы". Конфуций утверждал: "Благородный муж думает о долге, низкий человек заботится о выгоде". (Замечаете перекличку с гонением на "материальную заинтересованность" в Китае?) Мао легко найти союзников в тех семьях, которые воспитывались в догмах конфуцианства. А таких семей десятки миллионов. Конфуций утверждал, например, что истинный "цзюнь-цзы" должен быть безразличен к еде, к удобствам, к материальной выгоде, к богатству. Всего себя он обязан посвятить идее.
   Смешно отвергать рациональное зерно Конфуция, его глубокую мудрость. Конфуций искренне старался создать некий эталон высокоморального "цзюнь-цзы". Но чиновники, которые воспользовались его учением, взяли лишь внешнюю форму демонстративное проявление преданности старшему, уважение к мудрым, показную добродетель, скромность. Был составлен трактат "Лицзи". Все записанные в этом сборнике правила китайцы обязаны были знать наизусть и применять на практике (чем не цитатник Мао!). Взяв за основу форму, а отнюдь не идеальную суть этого конфуцианского трактата, Мао перелопатил его по-своему, он влил в этически-религиозную форму средневековья "социалистическое" содержание. Он предложил учить свой псевдосоциалистический цитатник каждому китайцу - "тогда ты пойдешь далеко, у тебя тогда откроются неограниченные возможности". Он обратил свой цитатник не к чиновничеству, как это было во времена конфуцианства, а ко всем китайцам, для того чтобы дать им возможность бороться за приобщение к власти. Для Мао было очень важно выпустить цитатник, сделать цитатник моральным кодексом, каноном.
   ("Для того чтобы по-настоящему овладеть идеями Мао Цзе-дуна, необходимо вновь и вновь изучать целый ряд основных положений председателя. Некоторые, наиболее яркие, высказывания лучше всего заучивать наизусть, постоянно изучать и применять". Это писал Линь Бяо. Тогда, естественно, я не мог знать, какой конец был уготован Линю.)
   Мао Цзе-дун обратился к молодежи, к "молодым бунтовщикам против бюрократии". Однако он сделал это для того лишь, чтобы канонизировать себя их руками. Молодежь, которая сейчас размахивает красной книжечкой, будет формовать своих детей в преклонении перед Мао Цзе-дуном.
   Пекинская пресса не случайно публикует идиотские истории о том, как человек, почитав труды Мао Цзе-дуна, стал уважать старших, научился играть на скрипке и понял реакционную сущность ЭВМ. Во времена Конфуция были изданы сборники примеров "Сяо" - "сыновняя почтительность". Там также говорилось, что если молодой человек по-настоящему выучил "Сяо", то он, например, в летние ночи не станет отгонять от себя комаров - пусть они его жалят, но ни в коем случае не кусают его родителей. В пример ставится молодой парень, которого звали Пань. Он отрезал от себя куски тела и варил из них суп для своего тяжелобольного отца и стал в конце концов объектом для поклонения.
   - За то, что Мао "играет в Конфуция", - закончил мой собеседник, - говорит также изучение противников конфуцианства - "лигистов". По их доктрине закон разрабатывает реформатор, умный человек, "светлая голова". Потом закон одобряет государь, а уж осуществляют эти законы министры, чиновники, отлаженный государственный аппарат. Чем, как не борьбой Мао, считающего себя последователем Конфуция, против государственного аппарата Лю Шао-ци ("лигистов"), отличалась последняя борьба в Китае, скажите мне, Джулиан? А когда и если Мао "ударит" по Конфуцию - знайте, - он хочет заставить народ забыть гения древности, чтобы у него вообще не осталось конкурентов "на вечность".
   Отправил корреспонденцию в "Правду".
   ...Я встретился с ним в Сингапурском клубе пловцов. Он был одет в старенький, подштопанный, но выкрахмаленный и наутюженный колониальный костюм - белая рубашка, короткие белые шорты, толстые шерстяные носки и тупоносые коричневые ботинки. Он сидел в тени, смотрел, как в изумрудной воде загорелые люди играли в мяч, вытирал со лба пот и медленно потягивал пиво.
   - Отчего вы не плаваете? - спросил я его.
   - Не умею. Я родился в семье британского рабочего, мы не имели ни прав, ни возможностей посещать такие клубы.
   Ученый, занимающийся древним Востоком, он презрителен ко всему сегодняшнему.
   - Мир суетлив и опустошен. А я не умею плавать. И поэтому мне скучно, усмехнулся он, - и ясны мне все начала, а концы - тем более.
   Мы закурили. Солнце было бесцветным, оно словно бы растворилось в расплавленном, алюминиевом, сорокаградусном небе.
   - Спрашивайте про начала, - продолжая усмехаться, говорил он, - это пойдет на пользу вашей идеологической концепции. Я расскажу вам про то, как наш великий колониализм, сохраняя китайскую керамику четырнадцатого века и индийскую скульптуру тринадцатого века, уничтожал побеги того дерева, без которого нет развития, - он уничтожил сегодняшнюю культуру колониального Востока. И мне скучно, потому что мне ясны концы - придет сюда, в эти освободившиеся от нас, проклятых англосаксов, страны, новый Хам, или Мессия, или черт те кто, и некому будет противоборствовать, ибо противостоять вандализму может только культура - она сильнее пушек и морской пехоты.
   ...Я прожил в Сингапуре три недели - каждый день я занимался тем, что отыскивал людей, посвятивших себя служению новому национальному искусству молодой республики. Мой знакомый - назовем его Джоном - сказал тогда, в клубе пловцов: "Зря вы это затеяли. Мы вытравили всех, кто мог бы стать талантом. Здесь культурное безлюдье".
   То, что британский колониализм всячески мешал развитию культуры в колониальных странах, - с этим спорить нечего, сие правда. А вот то, что он уничтожил все побеги на древе здешней культуры, - с этим поспорить стоит.
   Мистер Лим Хенг То - режиссер телевидения. Мы сидим в темном зале, жужжит эркондишен, на маленьком экране мелькают белые штрихи - сейчас начнется фильм. Из темноты - до слез неожиданно - возникает портрет Чехова, и тихий голос по-китайски говорит о "народном писателе Чехове, который принадлежит не только России, но всему миру". И начинается фильм, снятый Лимом, - "Медведь". Красавица китаянка Го Хуа-пек - русская вдова в черном трауре, разухабистый китайский Семенов - Эн Чи Хоа в поддевке; изысканность и строгость черно-белых декораций, старинная русская музыка - далеким фоном, и вся эта китайская интерпретация Чехова, сделанная профессиональным режиссером и самодеятельными актерами, оборачивается чудом и прелестью, огромной уважительностью к культуре нашей страны.
   Едем в маленьком "фиатике" Лима в Наньянгскую академию живописи. Академия создана тридцать лет назад, во времена колониализма, ютилась в крохотном домике на пожертвования богатых китайских торговцев.
   - Это было тяжкое время, - рассказывает ректор академии Лим Ю Кванг, никто не помогал нам, наоборот, мешали всячески. А потом была оккупация, японцы расстреливали патриотов, царил террор.
   Одна из его картин так и называется "Незабываемый террор". Картина эта трагична и достоверна: художник запечатлел тот момент, когда арестовали его брата, казненного позже в тюрьме милитаристами...
   Живопись Кванга поразительна. Он ищет солнце в своей живописи. В каждой его картине солнце скрыто низкими облаками, но оно угадывается и в бликах на воде океана, и в ярости зеленых пальм, и в высвете холщовых парусов джонок на сингапурском рейде.
   В академии двести студентов. Подавляющее большинство - на первом курсе. Провозглашенная независимость усилила тягу народа к культуре. Пока еще трудно и с помещениями, и с профессурой, но главное - заинтересованность молодежи в изобразительном искусстве очевидна.
   Президент Ассоциации художников Е Чи Вай летом с группой своих коллег уезжает в Таиланд, Индонезию или Саравак, и там они пишут свои картины. Живопись Вая выполнена в иной манере - это некий сплав позднего французского импрессионизма и местного колорита. Потрясла меня его картина "Материнство". Столько в этой картине нежности, доброты, боли за племя даяков, испытавшее на себе многовековое иго колониализма, столько в эту картину вложено личного художником из Сингапура!
   - У вас много детей? - спросил я художника.
   - Восемь, - ответил он. - И еще примерно тысяча...
   Е Чи Вай преподает в школе живопись - жить на свое искусство пока еще в Сингапуре невозможно.
   ...Доктору Го По Сенгу тридцать два года. Он популярный врач и не менее популярный писатель, человек, отдающий все свое время пропаганде культуры. Он президент Национальной театральной компании, вице-председатель Сингапурского общества культуры.
   - Во время колониализма здесь никто не интересовался литературой и не занимался ею. Здесь не было ни одного журнала, ни одной театральной труппы. Когда пять лет назад я написал первую драму, у нас не было даже самодеятельного театра. Посещение спектакля сводилось к смене туалета - фрак, манишка, лакированные туфли, ярмарка тщеславия. То же с литературой - покупали заокеанские полупорнографические журналы с цветными обложками, администрацию не интересовало, что читает и смотрит народ. Мы создали "группу 65" - это было четыре года назад, - объединили художников, писателей, поэтов, актеров. Мы начали издавать журнал "Поэтический Сингапур", мы устроили первый в нашей истории поэтический вечер - пришло всего триста человек.
   Это было начало. Сейчас в республике около двухсот центров культуры. У нас пока еще нет художественной галереи, для этого надо собрать триста тысяч долларов - мы их соберем. Пока мы устраиваем выставки под открытым небом по субботам - раньше это было немыслимо. Мы построили театр, там выступают наш оркестр, наш балет, наша труппа. Пока это все полупрофессионально. Но ведь нам всего пять лет. Колониализм лишал нас культуры, а развиваться нельзя, не обогащая народ духовной пищей - Данте, Толстым, Флобером, Шоу...
   Один из виднейших поэтов Сингапура, Эдвин Тамбу, говорил мне:
   - Для бонз и бизнесменов вопрос культуры - это корешки книг в холле, которые никогда не читанны, и новая картина на стене, которую не понимают, но хвастают ценой. Для народа, который стал свободным, вопрос культуры - это вопрос будущего.
   Многие деятели культуры Сингапура, с которыми я беседовал, подчеркивали одну и ту же мысль:
   - Создать сингапурскую нацию, состоящую из китайцев, малайцев, индусов, невозможно без создания общей культуры. Языковой барьер по-прежнему велич в республике. "Разделяй и властвуй" - термин колонизаторов - до сих пор дает себя знать: индус не понимает китайца, тот не в состоянии объясниться с малайцем. Языковой барьер дает возможность всякого рода авантюристам - и западного и азиатского толка - "ловить рыбу" в этой мутной воде, оставшейся в наследие от колониализма.
   Беседую с организаторами театральной студии Сингапура миссис Го Ле Кван и мистером Ко Пао Куном. Они молоды, в искусство пришли после трудовой жизни они работали на строительстве дорог в Австралии.
   - Без балета нет движения, без движения нет драматургии, - говорит Кун. Мы начинали, когда у нас было двадцать учеников, теперь - сто.
   Здесь у них в маленьком домике на Соммервиль-роуд каждый день собираются патриоты высокого искусства. Им пока еще трудно - только два профессионала на всю студию. Но они уже показали и "Кавказский меловой круг" Брехта, и "Седую девушку", и Чехова, готовят сейчас вечер, посвященный Горькому. Они подарили сингапурскому зрителю - в первую очередь рабочему, трудовой интеллигенции новые пьесы прогрессивных американских писателей, австралийцев, великих китайских гуманистов.
   "Здесь нет искусства", - вспомнил я слова моего британского собеседника.
   Снобизм умного человека - опасная штука. Я отправился в английский клуб пловцов, чтобы доспорить с Джоном ("здесь нет талантов"), но его там не было, а у меня кончалось время, потому что пора было улетать дальше, и улетел я в самом хорошем настроении, потому что встреча с людьми высокого искусства надолго заряжает радостью.
   Утром позвонил в австралийское посольство.
   - Да, мистер Семенов, виза вам пришла... Какие районы Австралии вы можете посетить? Любые... Когда получить визу? Хоть сейчас...
   Визу выдали быстро. За мной заехала Джо, отвезла меня в аэропорт. Улетаю на Борнео, который называется ныне Калимантан, в столицу малайзийского штата Сабах - в Кота-Кинабалу.
   С одиннадцати вылет перенесли на два часа из-за неисправности самолета.
   - Лучше поменять билет, - сказала Джо, - это плохая примета.
   - Все англичанки верят в приметы?
   - Умные - да, - улыбнулась Джо. - А дуры во всем мире одинаковы.
   - Англичанки скромные женщины?
   - Умные - да.
   - Это демократично - хвалить себя? Нет?
   - Я воспитывалась в семье тори. О моих подругах, когда я училась в третьем классе, мама спрашивала: "Они настоящие леди?" Так что я теперь отыгрываюсь за мое консервативное воспитание и демократично хвалю себя... - Она грустно улыбнулась. - Сама не похвалишь - кто похвалит?
   Когда жара стала невыносимой, пригласили в "Комету". Рядом со мной в кресле сидел мистер Ку Тоу-чун - смешливый, очень резкий, чем-то похожий на японца. Он сказал мне, что его брат заместитель премьер-министра штата Саравак, а он сам владелец крупнейших малайзийских компаний "Сабах ойл", "Малэйшиа трактор энд экуипмент" и еще нескольких - не менее мощных.
   - Запишите мой телефон, - сказал он, - Сандакан, Сабах, Малайзия... У меня есть маленький островок, неплохой домишко, комнат тридцать, две маленьких шлюпочки, каждая берет человек по пятьдесят, с каютишками, которые отделаны красным деревом. Можем хорошо половить маленькую рыбешку, которую называют тунец...
   Мистер Ку рассказал мне свою историю. Начал он с нуля, торговал на улицах. Помогла китайская община. Сейчас ездит по всему свету, представляя и брата тоже, ибо тот его совладелец.
   - Брат английского не знает, он настоящий китаец, - улыбнулся Ку, - и, как истинный старый китаец, постоянно сидит дома.
   Он достал две сигары.
   - Кубинские. Хотите?
   - Спасибо.
   - Мне хочется быть похожим на Кастро, - хохотнул он, - жаль, что нет бороды. Вы давно носите бороду?
   - С рождения, - пошутил я.
   Мистер Ку заколыхался от смеха - сразу видно воспитанного человека.
   - У нас тысяча двести рабочих, - говорил он. - Мы с братом считаем, что профсоюз необходим. У нас есть профсоюз, и он соответствующим образом регулирует наши отношения. Впрочем, мои рабочие - китайцы, и отношения работодателя и рабочего у нас тоже особые. Мы все: одни - скрывая, другие афишируя, верим в Будду, в изначалие добра и силы, в предначертанность бытия. Я ненавижу только одну нацию на земле - американцев. Они следят за мной, когда я бываю в Нью-Йорке. Однажды они привезли меня в полицию, чтобы взять отпечатки пальцев, - они выяснили, что я рожден в Китае. Как будто не понятно по моему лицу, что я рожден не в Далласе! А я их нарочно пугаю: захожу в коммунистические посольства в Вашингтоне. Захожу, листаю литературу, спрашиваю, можно ли мне получить визу, а когда мне предлагают: "Дайте ваши документы", я отвечаю: "Хорошо, дам" - и выхожу с очень важным и серьезным видом. Бедные шпики сходят с ума, наблюдая за мной все то время, пока я живу в Штатах. Ну, а Мао, - он усмехнулся, - что Мао? Выводить суждение можно лишь в том случае, если знаешь всю правду. А никто не знает всей правды о сегодняшнем Китае. Можно только строить предположения. Я бизнесмен, я не оперирую предположениями. Но я китаец, и я, конечно, очень интересуюсь, что же происходит на "мэйнленде".
   И облака здесь были совсем иные: они громоздились в прозрачной голубизне неба белыми снежными пиками. Вершины были освещены багровым солнцем, стальные основания, казалось, вросли в густую зелень моря. Я вспомнил моряцкую присказку: "Если тучи громоздятся в виде башен или скал, надо бури опасаться, налетит жестокий шквал".