– Подними чемодан.
Сударь открыл глаза и сонно посмотрел на Костенко.
– Не надо, Сударь, – так же тихо сказал Костенко, – не пройдет номер. Не надо мне лепить психа, не поверю… Поднимай барахло!
Сударь поднял чемоданчик. Костенко открыл дверь лифта и пропустил туда Сударя. Нащупав ручку, он, не поворачивая головы, захлопнул дверцу.
Нажал кнопку первого этажа, но вместо того, чтобы кабине пойти вниз, длинно и зловеще затрещал звонок тревоги. От неожиданности Сударь подался вперед. Костенко уперся пистолетом ему в живот и сказал:
– Пристрелю.
Не отводя глаз от лица Сударя, он перевел руку выше и снова нажал кнопку. Кабина пошла вниз. Из темноты пролета она спустилась к окну, и желтое солнце хлынуло в кабину стремительно и осветляюще ярко.
«Сейчас может начаться, – подумал Костенко. – Сейчас он может кинуться на меня, потому что я слеп из-за солнца».
Он сжал пистолет еще крепче и упер локоть в ребра.
Снова наступила темнота. Лицо Сударя выплыло, как изображение на фотобумаге, когда ее опускаешь в проявитель. Его лицо казалось Костенко смазанным, словно снятым при плохом фокусе.
«Сейчас снова будет солнце, – подумал он, – и еще три раза потом будет солнце, черт его задери совсем…»
– Убери пистолет, – попросил Сударь, – ребру ведь больно.
– Потерпишь.
– Убери. Я гражданин, я требую.
– Ты у тети Маши требуй. У меня просить надо, Сударь.
«Еще два раза я буду слепым. Потом надо будет выводить его. Мне нельзя поворачиваться спиной. Ага, я заставлю его обойти меня. Нет, не годится. Он решит, что я боюсь, и начнет драку. Стрелять нельзя, а он здоровее меня, сволочь».
Все. Стоп. Лифт, подпрыгнув, остановился.
Дверь распахнулась сама по себе.
«Неужели его человек?! – пронеслось в мозгу у Костенко. – Оборачиваться нельзя».
– Успел! – крикнул Росляков. – Это я, это я, Славка!
Костенко шумно вздохнул и сделал шаг назад.
– Давай топай, милорд, – сказал Костенко, – быстренько…
В кабинете Садчикова, после обыска, Костенко предъявил Сударю постановление на арест. Тот внимательно прочитал все, что там было написано, осторожно положил бумагу на краешек стола и сказал:
– Никаких показаний давать не буду, подписывать тоже не буду. Если хотите со мной поговорить, дайте марафета. Я иначе не человек.
– Наркотика ты не получишь, – сказал Костенко. – Это раз. Подписи нам твои не нужны. Это два. И показания – тоже. Это три. Понял?
– Ты меня на пушку не бери, я сын почетного чекиста.
– Ты сын подлеца, запомни это, и никогда впредь не смей называть своего отца чекистом. Он им не был.
– Я вызову сюда прокурора.
– Не ты, а я вызову прокурора.
– Какое имеешь право называть меня на «ты»?
– А ну, потише, и не хами. Все равно наркотика не получишь.
– Я требую прокурора! Прокурора! Марафета! Прокурора! Марафета!
Сударя прорвало – началась истерика.
Когда Садчикову рассказали про звонок из прокуратуры – требуют взять под стражу Леньку Самсонова. – он хлопнул по столу папкой так, что подскочила телефонная трубка.
– Перестраховщики, – сказал он. – Ни ч-черта не понимают!
– Позвони к ним, – сказал Костенко. – Надо инициативу перехватить, потом может быть поздно, если он постановление выпишет.
– Ну и ч-что я с ним б-буду говорить?
– А ты с ним не говори. Ты с ним скандаль. Это иногда помогает. Особенно если правда на нашей стороне.
– Т-ты же знаешь – я не умею с-скандалить…
– Пора бы и научиться.
– М-может, ты позвонишь?
– Нет. Это надо сделать тебе. Ты – старший. Я готов идти вместе с тобой куда угодно, ты это знаешь. Но звонить надо тебе… Уважай себя… Уважай так хотя бы, как мы тебя уважаем…
Садчиков позвонил в прокуратуру:
– Послушайте, это С-садчиков говорит. Почему вы с-считаете нужным арестовать Самсонова?
– Потому что имело место вооруженное ограбление кассы.
– Х-хорошо, по при чем з-здесь Самсонов?
– Он был там с бандой.
– Н-ну был. По глупости.
– Вот вы и докажите, что это глупость. И пререкания тут излишни.
– Эт-то не пререкания, поймите. П-парня мы погубим, если его п-посадить. Он же верил нам. Он помог нам задержать бандитов…
Следователь прокуратуры был старым и опытным работником. Он считал, что лучше и безопаснее перегнуть палку, чем недогнуть ее. Так он полагал и ни разу за всю свою многолетнюю практику не ошибся. Во всяком случае, так ему казалось. И не важна, по его мнению, степень тяжести преступления – наказуемое обязано быть наказано. А что принесет наказание – гибель человеку или спасение, – это уже другое дело, к букве закона прямо не относящееся.
– Товарищ Садчиков, – сказал следователь, – мне кажется, не наше с вами дело корректировать законы. Они написаны для того, чтобы их неукоснительно исполнять.
– З-законы написаны для того, чтобы их и-исполнять, это верно, – ответил Садчиков, – но их правильно понимать надо, если речь идет о спасении семнадцатилетнего человека.
– Вы мне передовиц не цитируйте, я газеты сам читаю. Выполняйте мое предписание, а там разберемся.
– Б-будет поздно потом разбираться.
– Разобраться никогда не поздно.
– Д-до свидания.
– Пока. Когда вы его возьмете?
– Н-не знаю.
– Товарищ Садчиков, ваш ответ меня не устраивает. Я сейчас же позвоню комиссару.
– В-валяйте.
Садчиков осторожно положил трубку и снова выругался. И потом быстро поднялся и, не глядя на Костенко, выбежал из кабинета – к комиссару.
Комиссар держал трубку телефона плечом, а руки у него были заняты ремонтом зажигалки. Он дымил папиросой, слушал сосредоточенно, хмуро и лишь изредка повторял: «Ну, ну, ну…» Починив зажигалку, он перехватил трубку рукой и, перебив своего собеседника, сказал:
– Ерунду вы, милый мой, порете. Даже мне странно от вас это слышать. Ладно, хорошо, посадим Самсонова, успокойтесь, только я в данном случае согласен с Садчиковым, а не с вами, и завтра же буду говорить с прокурором.
Потом взорвался:
– Да при чем здесь либерализм? При чем здесь ответственный папаша? Я б папашу с мамашей посадил, а не его! Вы его по карточке знаете, а я с ним целый день провозился! Ладно, хорошо, мы попусту тратим время. Я сказал, что посадим, но согласен в данном случае с Садчиковым и в понедельник буду драться. Вот так. Все.
Положил трубку, поднял голову, хмуро посмотрел на Садчикова и сказал:
– Придется его забирать. Ничего, посидит недельку, а там отобьем.
– Т-товарищ комиссар…
– Ну?
– Это ошибка,
– Пожалуй, что так.
– Неужели нельзя связаться с прокурором города?
– Его нет, я уже звонил.
– З-заместитель?
– Он тоже на совещании.
– Н-но вы в понедельник действительно будете за него драться?
– Боксерские перчатки приготовь.
– Товарищ комиссар…
– Ты меня не обхаживай, Садчиков, я не девушка. Выполняй то, что тебе предписано, и скорее заканчивай все с Читой и Сударем. Молодцы твои ребята, просто истинные молодцы.
– М-может, подождем с Ленькой до понедельника?
– Садчиков, я повторил тебе уже три раза – выполняй то, что предписано. Холку потом мне будут мылить, а не тебе. Так или не так?
– Так.
– Ну и топай. А потом отоспись, на тебе лица нет.
– Машину можно вызвать?
– Зачем?
– Леньку взять.
– Что у тебя, оперативных нет?
– Я за ним на оперативной не поеду.
– Психолог.
– П-приходится.
– Что, открытую «Чайку» прикажешь подать? Долго ты будешь на моем долготерпении играть, а? Дам тебе «Волгу» и поступай так, как тебе подсказывает здравый смысл.
– Прошу р-разъяснить.
– У самого зубы есть – поймешь, если понять хочешь.
– Но я действительно не понимаю…
– Ну и плохо, если не понимаешь…
– Позвольте мне перепоручить это дело Костенко?
– А это как хотите, – сухо ответил комиссар.
– Р-разрешите идти?
– Р-разрешаю, – снова передразнил его комиссар и осторожно подмигнул левым глазом.
Успокоившись после истерики, Сударь поудобнее уселся на стуле и спросил:
– Что вы мне предъявляете? И с кем я вообще имею честь беседовать?
– Вам документы показать или, быть может, поверите на слово?
– Москва словам не верит.
– Это что, вы – Москва?
Росляков засмеялся, а Костенко сказал:
– Ну, извини, Сударь, извини…
– Моя фамилия Росляков, я старший инспектор.
– А я – Костенко.
– Звучит, прямо скажем, грозно. Только Костенко – не Олег Попов, мне бы еще и должность.
– Начальник балетной школы.
– Странно. Начальник – и вдруг занимается такой мелкой сошкой, как я.
Садчиков изучающе разглядывал Сударя. Потом зло спросил:
– Ну, в м-молчанку долго будем играть?
– До конца.
– Это к-как понимать?
– Как угодно.
– С Читой хочешь повидаться?
– Не знаю никакого Читы.
– Н-надо говорить «никакую», чудачок, – усмехнулся Садчиков. – Откуда знаешь, что Чита – мужик, а не мартышка?
– По наитию определил.
– В-веселый ты парень. За что Витьку убил?
– Что?
– Л-ладно, ладно, глазки мне не делай. Я спрашиваю, за что ты у-убил Витьку?
– Да я никакого Витьки не знаю.
– Ганкина не знаешь?
– Не знаю.
– Ш-шофера не знаешь?
– Не знаю.
– И Надьку не знаешь?
– И Надьку не знаю…
– А чемодан твой поч-чему у Ганкина в пикапе лежал?
– Вот спасибо родной милиции! У меня как раз неделю назад чемодан сперли.
– Ж-жулики?
– А кто ж еще! Плохо вы с ними боретесь… Кривая преступности ползет вверх. Стыдно, милиция, стыдно. А невинных берете.
– Невинный – это ты? – поинтересовался Росляков.
– Я.
Костенко сказал:
– Ну, извини, Сударь…
– Я-то, может, извиню, а прокурор вас по головке не погладит.
Росляков отпер шкаф и достал оттуда ботинки, изъятые у Сударя во время обыска. Слепок следа возле убитого милиционера Копытова был явно с этих ботинок.
– Это ваши? – спросил Валя.
Сударь равнодушно посмотрел на ботинки, но Садчиков заметил что-то стремительно-быстрое, пронесшееся у него в глазах.
– Что же вы молчите?
– Т-ты отвечай, Сударь.
– Нет, вроде бы не мои, – сказал Сударь, – нет, точно не мои. Я такую обувь не ношу.
– Что, плоскостопие? – поинтересовался Костенко.
– Да.
– Ладно, сделаем экспертизу.
– А зачем ее делать? Мы ведь беседуем, протокола у нас нет…
– Н-ну что ж, з-значит, не будем делать экспертизы. Только ботинки у тебя в квартире изъяты, в присутствии понятых, понимаешь ли…
– У меня к тебе несколько вопросов, – сказал Костенко.
– Да нет, – улыбнулся Сударь, – это у меня к вам один вопрос: на каком основании я арестован? Что за произвол?
– Ага, – сказал Костенко, – произвол, говоришь? Плохо дело. Произвол – это нехорошо. Тогда ступай отдохни в камере.
– Отвечать вам придется, – повторил Сударь, – за арест невинного человека придется вам отвечать.
– Не то с-слово говоришь. За «невиновного» надо говорить. Н-невинный – это из другой серии.
Росляков вызвал конвой, и те пять минут, пока ждали конвойных из КПЗ, все три товарища сидели вокруг Сударя и спокойно разглядывали его. Садчиков – всего его, Костенко – лицо, а Росляков – руки. Сударь глядел на них и улыбался краешком рта. Только левое веко у него дергалось – чуть заметно, очень быстро. А так – спокойно сидел Сударь, совсем спокойно, здорово сидел.
– Завтра с утра побрейся, – посоветовал ему Костенко, – мы тебе парикмахера вызовем. А то из касс опознавать придут, из скупки тоже, жена Копытова – старичка-милиционера на тебя посмотрит, жена Виктора, которого ты сжег сегодня, – им всем надо посмотреть на тебя.
Сударь раздул ноздри, замотал головой и начал быстро повторять:
– Марафета! Марафета мне! Марафета дайте!
Костенко и Росляков пошли из управления пешком. Весна сделала город праздничным. Свет в окнах казался иллюминацией. В высоком белом небе загорелись первые звезды.
– Слушай, Слава, давай пойдем в консерваторию, а?
– Ну, давай.
Билетов в кассе не оказалось, у барыг купить они ничего не смогли, а дежурный администратор только развел руками. На всякий случай он спросил:
– А вы, собственно, откуда?
– С Мосгаза, – ответил Росляков, – молодые инженеры.
– Увы, дорогие товарищи инженеры, ничем вам помочь не смогу.
Когда они вышли на улицу, Росляков сердито чертыхнулся:
– А сказать ему, что мы из розыска, сразу б дал билеты.
– Контрамарки б дал.
– С контрамаркой себя чувствуешь бедным родственником. Я пару раз сидел по контрамарке. То и дело гоняли с места.
Костенко посмотрел на Рослякова. Он был невысок, с виду худощав, в очень модном костюме с двумя разрезами на пиджаке, в остроносых туфлях, начищенных до зеркального блеска, с университетским значком на лацкане. Когда Костенко кончал юридический факультет, Росляков поступал на первый курс. На факультете много говорили про него. Росляков был тогда самым молодым мастером спорта по самбо. Когда он пришел в управление и попал в группу Садчикова, первый же вор, с которым ему пришлось «работать», сказал:
– Чего вы мне стилягу подсунули? Я фертов не уважаю.
Валя тогда очень рассердился, но себе не изменил, на работу он ходил по-прежнему в неимоверно модном костюме; с ворами всегда говорил на «вы», был предельно вежлив, и только однажды, когда забирали одного бандита, который оказывал вооруженное сопротивление, он так скрутил ему руку, что тот потерял сознание, а придя в себя, сказал:
– Начальник, вы – ничего себе. В законе. Я вас уважаю за силу.
Это стало известно в уголовном мире, и с тех пор Валю там побаивались.
– Ну, что дальше? – спросил Костенко. – Плакала твоя консерватория.
В управлении знали эту страсть Рослякова. Треть своего оклада он тратил на консерваторию и Зал Чайковского, не пропуская ни одного сколько-нибудь интересного концерта. Началось это у него случайно. Однажды, еще учась в университете, он пошел послушать концерт Евгения Малинина. Тот играл Равеля, Скрябина, Шопена. Сначала Валя сидел в кресле спокойно, но, когда Малинин стал играть Равеля, его пьесу о море и утре, об одиночестве на песчаном берегу, когда вокруг никого нет и только далеко-далеко видны рыбацкие сети, черные на белом песке, Валя вдруг перестал чувствовать музыку, но ощутил ее в себе. И музыка заставила его видеть все так, словно это происходило наяву, именно сейчас и только с ним одним.
Росляков сидел в кресле напряженно, поджавшись, а когда пианист кончил играть, Валя весь обмяк и ощутил огромную блаженную усталость. А потом был «Революционный этюд» Шопена, и мурашки ползли у Вали по коже, и дышалось ему трудно, потому что стремительной кинолентой шли у него перед глазами видения – его видения, понятные только одному ему и совсем не совпадавшие с тем, что было написано в маленьких брошюрках, которые билетеры продают у входа.
– А ты, конечно, хотел бы на «Дядю Ваню»? – спросил Росляков.
Когда люди проработали бок о бок три года, они научились хорошо и точно чувствовать друг друга. Как-то Костенко рассказал друзьям про то, как они с Машей пошли во МХАТ на «Дядю Ваню». Доктора Астрова играл Ливанов. Он говорил с Соней ночью в большой комнате, и в окнах было синё, и Костенко казалось, что где-то рядом поет сверчок. «Знаете, – говорил Астров, – когда идешь темной ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу…»
Костенко сжал руку жены и подумал: «Это про меня тоже». И потом, когда ему делалось плохо или не ладилось на работе, он шел во МХАТ на «Дядю Ваню», но только обязательно чтобы с Ливановым, и уходил со спектакля радостным и спокойным, потому что большая мысль всегда рождает доброту и спокойную уверенность.
– На «Дядю Ваню» идти нет смысла. Там не Ливанов сегодня, – сказал Костенко. – Айда по домам, старик.
– Ну уж это кто куда, – ответил Валя, – я человек молодой и свободный.
Должностное преступление
Эх, женщины, женщины…
Костенко отдыхает
Росляков и Алена
Сударь открыл глаза и сонно посмотрел на Костенко.
– Не надо, Сударь, – так же тихо сказал Костенко, – не пройдет номер. Не надо мне лепить психа, не поверю… Поднимай барахло!
Сударь поднял чемоданчик. Костенко открыл дверь лифта и пропустил туда Сударя. Нащупав ручку, он, не поворачивая головы, захлопнул дверцу.
Нажал кнопку первого этажа, но вместо того, чтобы кабине пойти вниз, длинно и зловеще затрещал звонок тревоги. От неожиданности Сударь подался вперед. Костенко уперся пистолетом ему в живот и сказал:
– Пристрелю.
Не отводя глаз от лица Сударя, он перевел руку выше и снова нажал кнопку. Кабина пошла вниз. Из темноты пролета она спустилась к окну, и желтое солнце хлынуло в кабину стремительно и осветляюще ярко.
«Сейчас может начаться, – подумал Костенко. – Сейчас он может кинуться на меня, потому что я слеп из-за солнца».
Он сжал пистолет еще крепче и упер локоть в ребра.
Снова наступила темнота. Лицо Сударя выплыло, как изображение на фотобумаге, когда ее опускаешь в проявитель. Его лицо казалось Костенко смазанным, словно снятым при плохом фокусе.
«Сейчас снова будет солнце, – подумал он, – и еще три раза потом будет солнце, черт его задери совсем…»
– Убери пистолет, – попросил Сударь, – ребру ведь больно.
– Потерпишь.
– Убери. Я гражданин, я требую.
– Ты у тети Маши требуй. У меня просить надо, Сударь.
«Еще два раза я буду слепым. Потом надо будет выводить его. Мне нельзя поворачиваться спиной. Ага, я заставлю его обойти меня. Нет, не годится. Он решит, что я боюсь, и начнет драку. Стрелять нельзя, а он здоровее меня, сволочь».
Все. Стоп. Лифт, подпрыгнув, остановился.
Дверь распахнулась сама по себе.
«Неужели его человек?! – пронеслось в мозгу у Костенко. – Оборачиваться нельзя».
– Успел! – крикнул Росляков. – Это я, это я, Славка!
Костенко шумно вздохнул и сделал шаг назад.
– Давай топай, милорд, – сказал Костенко, – быстренько…
В кабинете Садчикова, после обыска, Костенко предъявил Сударю постановление на арест. Тот внимательно прочитал все, что там было написано, осторожно положил бумагу на краешек стола и сказал:
– Никаких показаний давать не буду, подписывать тоже не буду. Если хотите со мной поговорить, дайте марафета. Я иначе не человек.
– Наркотика ты не получишь, – сказал Костенко. – Это раз. Подписи нам твои не нужны. Это два. И показания – тоже. Это три. Понял?
– Ты меня на пушку не бери, я сын почетного чекиста.
– Ты сын подлеца, запомни это, и никогда впредь не смей называть своего отца чекистом. Он им не был.
– Я вызову сюда прокурора.
– Не ты, а я вызову прокурора.
– Какое имеешь право называть меня на «ты»?
– А ну, потише, и не хами. Все равно наркотика не получишь.
– Я требую прокурора! Прокурора! Марафета! Прокурора! Марафета!
Сударя прорвало – началась истерика.
Когда Садчикову рассказали про звонок из прокуратуры – требуют взять под стражу Леньку Самсонова. – он хлопнул по столу папкой так, что подскочила телефонная трубка.
– Перестраховщики, – сказал он. – Ни ч-черта не понимают!
– Позвони к ним, – сказал Костенко. – Надо инициативу перехватить, потом может быть поздно, если он постановление выпишет.
– Ну и ч-что я с ним б-буду говорить?
– А ты с ним не говори. Ты с ним скандаль. Это иногда помогает. Особенно если правда на нашей стороне.
– Т-ты же знаешь – я не умею с-скандалить…
– Пора бы и научиться.
– М-может, ты позвонишь?
– Нет. Это надо сделать тебе. Ты – старший. Я готов идти вместе с тобой куда угодно, ты это знаешь. Но звонить надо тебе… Уважай себя… Уважай так хотя бы, как мы тебя уважаем…
Садчиков позвонил в прокуратуру:
– Послушайте, это С-садчиков говорит. Почему вы с-считаете нужным арестовать Самсонова?
– Потому что имело место вооруженное ограбление кассы.
– Х-хорошо, по при чем з-здесь Самсонов?
– Он был там с бандой.
– Н-ну был. По глупости.
– Вот вы и докажите, что это глупость. И пререкания тут излишни.
– Эт-то не пререкания, поймите. П-парня мы погубим, если его п-посадить. Он же верил нам. Он помог нам задержать бандитов…
Следователь прокуратуры был старым и опытным работником. Он считал, что лучше и безопаснее перегнуть палку, чем недогнуть ее. Так он полагал и ни разу за всю свою многолетнюю практику не ошибся. Во всяком случае, так ему казалось. И не важна, по его мнению, степень тяжести преступления – наказуемое обязано быть наказано. А что принесет наказание – гибель человеку или спасение, – это уже другое дело, к букве закона прямо не относящееся.
– Товарищ Садчиков, – сказал следователь, – мне кажется, не наше с вами дело корректировать законы. Они написаны для того, чтобы их неукоснительно исполнять.
– З-законы написаны для того, чтобы их и-исполнять, это верно, – ответил Садчиков, – но их правильно понимать надо, если речь идет о спасении семнадцатилетнего человека.
– Вы мне передовиц не цитируйте, я газеты сам читаю. Выполняйте мое предписание, а там разберемся.
– Б-будет поздно потом разбираться.
– Разобраться никогда не поздно.
– Д-до свидания.
– Пока. Когда вы его возьмете?
– Н-не знаю.
– Товарищ Садчиков, ваш ответ меня не устраивает. Я сейчас же позвоню комиссару.
– В-валяйте.
Садчиков осторожно положил трубку и снова выругался. И потом быстро поднялся и, не глядя на Костенко, выбежал из кабинета – к комиссару.
Комиссар держал трубку телефона плечом, а руки у него были заняты ремонтом зажигалки. Он дымил папиросой, слушал сосредоточенно, хмуро и лишь изредка повторял: «Ну, ну, ну…» Починив зажигалку, он перехватил трубку рукой и, перебив своего собеседника, сказал:
– Ерунду вы, милый мой, порете. Даже мне странно от вас это слышать. Ладно, хорошо, посадим Самсонова, успокойтесь, только я в данном случае согласен с Садчиковым, а не с вами, и завтра же буду говорить с прокурором.
Потом взорвался:
– Да при чем здесь либерализм? При чем здесь ответственный папаша? Я б папашу с мамашей посадил, а не его! Вы его по карточке знаете, а я с ним целый день провозился! Ладно, хорошо, мы попусту тратим время. Я сказал, что посадим, но согласен в данном случае с Садчиковым и в понедельник буду драться. Вот так. Все.
Положил трубку, поднял голову, хмуро посмотрел на Садчикова и сказал:
– Придется его забирать. Ничего, посидит недельку, а там отобьем.
– Т-товарищ комиссар…
– Ну?
– Это ошибка,
– Пожалуй, что так.
– Неужели нельзя связаться с прокурором города?
– Его нет, я уже звонил.
– З-заместитель?
– Он тоже на совещании.
– Н-но вы в понедельник действительно будете за него драться?
– Боксерские перчатки приготовь.
– Товарищ комиссар…
– Ты меня не обхаживай, Садчиков, я не девушка. Выполняй то, что тебе предписано, и скорее заканчивай все с Читой и Сударем. Молодцы твои ребята, просто истинные молодцы.
– М-может, подождем с Ленькой до понедельника?
– Садчиков, я повторил тебе уже три раза – выполняй то, что предписано. Холку потом мне будут мылить, а не тебе. Так или не так?
– Так.
– Ну и топай. А потом отоспись, на тебе лица нет.
– Машину можно вызвать?
– Зачем?
– Леньку взять.
– Что у тебя, оперативных нет?
– Я за ним на оперативной не поеду.
– Психолог.
– П-приходится.
– Что, открытую «Чайку» прикажешь подать? Долго ты будешь на моем долготерпении играть, а? Дам тебе «Волгу» и поступай так, как тебе подсказывает здравый смысл.
– Прошу р-разъяснить.
– У самого зубы есть – поймешь, если понять хочешь.
– Но я действительно не понимаю…
– Ну и плохо, если не понимаешь…
– Позвольте мне перепоручить это дело Костенко?
– А это как хотите, – сухо ответил комиссар.
– Р-разрешите идти?
– Р-разрешаю, – снова передразнил его комиссар и осторожно подмигнул левым глазом.
Успокоившись после истерики, Сударь поудобнее уселся на стуле и спросил:
– Что вы мне предъявляете? И с кем я вообще имею честь беседовать?
– Вам документы показать или, быть может, поверите на слово?
– Москва словам не верит.
– Это что, вы – Москва?
Росляков засмеялся, а Костенко сказал:
– Ну, извини, Сударь, извини…
– Моя фамилия Росляков, я старший инспектор.
– А я – Костенко.
– Звучит, прямо скажем, грозно. Только Костенко – не Олег Попов, мне бы еще и должность.
– Начальник балетной школы.
– Странно. Начальник – и вдруг занимается такой мелкой сошкой, как я.
Садчиков изучающе разглядывал Сударя. Потом зло спросил:
– Ну, в м-молчанку долго будем играть?
– До конца.
– Это к-как понимать?
– Как угодно.
– С Читой хочешь повидаться?
– Не знаю никакого Читы.
– Н-надо говорить «никакую», чудачок, – усмехнулся Садчиков. – Откуда знаешь, что Чита – мужик, а не мартышка?
– По наитию определил.
– В-веселый ты парень. За что Витьку убил?
– Что?
– Л-ладно, ладно, глазки мне не делай. Я спрашиваю, за что ты у-убил Витьку?
– Да я никакого Витьки не знаю.
– Ганкина не знаешь?
– Не знаю.
– Ш-шофера не знаешь?
– Не знаю.
– И Надьку не знаешь?
– И Надьку не знаю…
– А чемодан твой поч-чему у Ганкина в пикапе лежал?
– Вот спасибо родной милиции! У меня как раз неделю назад чемодан сперли.
– Ж-жулики?
– А кто ж еще! Плохо вы с ними боретесь… Кривая преступности ползет вверх. Стыдно, милиция, стыдно. А невинных берете.
– Невинный – это ты? – поинтересовался Росляков.
– Я.
Костенко сказал:
– Ну, извини, Сударь…
– Я-то, может, извиню, а прокурор вас по головке не погладит.
Росляков отпер шкаф и достал оттуда ботинки, изъятые у Сударя во время обыска. Слепок следа возле убитого милиционера Копытова был явно с этих ботинок.
– Это ваши? – спросил Валя.
Сударь равнодушно посмотрел на ботинки, но Садчиков заметил что-то стремительно-быстрое, пронесшееся у него в глазах.
– Что же вы молчите?
– Т-ты отвечай, Сударь.
– Нет, вроде бы не мои, – сказал Сударь, – нет, точно не мои. Я такую обувь не ношу.
– Что, плоскостопие? – поинтересовался Костенко.
– Да.
– Ладно, сделаем экспертизу.
– А зачем ее делать? Мы ведь беседуем, протокола у нас нет…
– Н-ну что ж, з-значит, не будем делать экспертизы. Только ботинки у тебя в квартире изъяты, в присутствии понятых, понимаешь ли…
– У меня к тебе несколько вопросов, – сказал Костенко.
– Да нет, – улыбнулся Сударь, – это у меня к вам один вопрос: на каком основании я арестован? Что за произвол?
– Ага, – сказал Костенко, – произвол, говоришь? Плохо дело. Произвол – это нехорошо. Тогда ступай отдохни в камере.
– Отвечать вам придется, – повторил Сударь, – за арест невинного человека придется вам отвечать.
– Не то с-слово говоришь. За «невиновного» надо говорить. Н-невинный – это из другой серии.
Росляков вызвал конвой, и те пять минут, пока ждали конвойных из КПЗ, все три товарища сидели вокруг Сударя и спокойно разглядывали его. Садчиков – всего его, Костенко – лицо, а Росляков – руки. Сударь глядел на них и улыбался краешком рта. Только левое веко у него дергалось – чуть заметно, очень быстро. А так – спокойно сидел Сударь, совсем спокойно, здорово сидел.
– Завтра с утра побрейся, – посоветовал ему Костенко, – мы тебе парикмахера вызовем. А то из касс опознавать придут, из скупки тоже, жена Копытова – старичка-милиционера на тебя посмотрит, жена Виктора, которого ты сжег сегодня, – им всем надо посмотреть на тебя.
Сударь раздул ноздри, замотал головой и начал быстро повторять:
– Марафета! Марафета мне! Марафета дайте!
Костенко и Росляков пошли из управления пешком. Весна сделала город праздничным. Свет в окнах казался иллюминацией. В высоком белом небе загорелись первые звезды.
– Слушай, Слава, давай пойдем в консерваторию, а?
– Ну, давай.
Билетов в кассе не оказалось, у барыг купить они ничего не смогли, а дежурный администратор только развел руками. На всякий случай он спросил:
– А вы, собственно, откуда?
– С Мосгаза, – ответил Росляков, – молодые инженеры.
– Увы, дорогие товарищи инженеры, ничем вам помочь не смогу.
Когда они вышли на улицу, Росляков сердито чертыхнулся:
– А сказать ему, что мы из розыска, сразу б дал билеты.
– Контрамарки б дал.
– С контрамаркой себя чувствуешь бедным родственником. Я пару раз сидел по контрамарке. То и дело гоняли с места.
Костенко посмотрел на Рослякова. Он был невысок, с виду худощав, в очень модном костюме с двумя разрезами на пиджаке, в остроносых туфлях, начищенных до зеркального блеска, с университетским значком на лацкане. Когда Костенко кончал юридический факультет, Росляков поступал на первый курс. На факультете много говорили про него. Росляков был тогда самым молодым мастером спорта по самбо. Когда он пришел в управление и попал в группу Садчикова, первый же вор, с которым ему пришлось «работать», сказал:
– Чего вы мне стилягу подсунули? Я фертов не уважаю.
Валя тогда очень рассердился, но себе не изменил, на работу он ходил по-прежнему в неимоверно модном костюме; с ворами всегда говорил на «вы», был предельно вежлив, и только однажды, когда забирали одного бандита, который оказывал вооруженное сопротивление, он так скрутил ему руку, что тот потерял сознание, а придя в себя, сказал:
– Начальник, вы – ничего себе. В законе. Я вас уважаю за силу.
Это стало известно в уголовном мире, и с тех пор Валю там побаивались.
– Ну, что дальше? – спросил Костенко. – Плакала твоя консерватория.
В управлении знали эту страсть Рослякова. Треть своего оклада он тратил на консерваторию и Зал Чайковского, не пропуская ни одного сколько-нибудь интересного концерта. Началось это у него случайно. Однажды, еще учась в университете, он пошел послушать концерт Евгения Малинина. Тот играл Равеля, Скрябина, Шопена. Сначала Валя сидел в кресле спокойно, но, когда Малинин стал играть Равеля, его пьесу о море и утре, об одиночестве на песчаном берегу, когда вокруг никого нет и только далеко-далеко видны рыбацкие сети, черные на белом песке, Валя вдруг перестал чувствовать музыку, но ощутил ее в себе. И музыка заставила его видеть все так, словно это происходило наяву, именно сейчас и только с ним одним.
Росляков сидел в кресле напряженно, поджавшись, а когда пианист кончил играть, Валя весь обмяк и ощутил огромную блаженную усталость. А потом был «Революционный этюд» Шопена, и мурашки ползли у Вали по коже, и дышалось ему трудно, потому что стремительной кинолентой шли у него перед глазами видения – его видения, понятные только одному ему и совсем не совпадавшие с тем, что было написано в маленьких брошюрках, которые билетеры продают у входа.
– А ты, конечно, хотел бы на «Дядю Ваню»? – спросил Росляков.
Когда люди проработали бок о бок три года, они научились хорошо и точно чувствовать друг друга. Как-то Костенко рассказал друзьям про то, как они с Машей пошли во МХАТ на «Дядю Ваню». Доктора Астрова играл Ливанов. Он говорил с Соней ночью в большой комнате, и в окнах было синё, и Костенко казалось, что где-то рядом поет сверчок. «Знаете, – говорил Астров, – когда идешь темной ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу…»
Костенко сжал руку жены и подумал: «Это про меня тоже». И потом, когда ему делалось плохо или не ладилось на работе, он шел во МХАТ на «Дядю Ваню», но только обязательно чтобы с Ливановым, и уходил со спектакля радостным и спокойным, потому что большая мысль всегда рождает доброту и спокойную уверенность.
– На «Дядю Ваню» идти нет смысла. Там не Ливанов сегодня, – сказал Костенко. – Айда по домам, старик.
– Ну уж это кто куда, – ответил Валя, – я человек молодой и свободный.
Должностное преступление
Дверь Костенко открыла Людмила Аркадьевна.
– Вы оттуда? – спросила она, побледнев.
– Да, оттуда, – ответил Костенко. – Ленька сейчас дома?
– Нет, они с отцом на даче.
– А где дача?
– В Звенигороде.
– У реки?
– Нет. Как раз наоборот.
– Мне не нужен адрес, да и вы толком его не помните, потом вы больны и поэтому не сможете со мной туда проехать, да?
– Я ничего не понимаю.
– Все очень просто. Я к вам приехал, мне нужен Ленька. Вы запоминайте, что я говорю, слышите? А его дома нет, и вы больны, а потому не смогли поехать со мной, точного адреса не знаете, да?
– Вы хотите арестовать мальчика?
– Я не хочу…
– Но вас заставляют?
– Вы запомнили то, что я вам сказал?
– Да.
– Пойдите выпейте воды…
– Ничего.
– Пойдите выпейте воды, успокойтесь и слушайте дальше.
– Я слушаю.
– И не вздумайте устраивать сцен парню.
– Как вы можете так говорить со мной?
– Могу. Если бы не мог, не говорил. Когда я уйду, попозже вечером возьмите такси и поезжайте в Звенигород. Скажите Самсонову, но так, чтобы Ленька не слышал, пусть до вторника он будет на даче. Пусть он ни в коем случае не возвращается в Москву.
– Но у него в понедельник экзамен…
– Вызовите врача – не мне вас учить. Со справкой поезжайте в школу. Ясно?
– Да.
– В понедельник вечером я зайду.
– Боже мой…
– Все будет хорошо.
– Боже мой, боже мой…
– Ну, нечего вам, Людмила Аркадьевна. Извините меня, но вы сами во всем виноваты.
– Я знаю, – тихо ответила женщина.
– Неужели такие нужны встряски, чтобы понять?
– Я знаю, – повторила она, – я все сделаю, как вы сказали, не сомневайтесь. Чем я только смогу вас отблагодарить?
– С ума только не сходите. До свидания.
– До свидания. Спасибо вам. Огромное, великое вам спасибо.
– Да ладно, господи, – рассердился Костенко и, не попрощавшись, ушел, совершив должностное преступление.
– Вы оттуда? – спросила она, побледнев.
– Да, оттуда, – ответил Костенко. – Ленька сейчас дома?
– Нет, они с отцом на даче.
– А где дача?
– В Звенигороде.
– У реки?
– Нет. Как раз наоборот.
– Мне не нужен адрес, да и вы толком его не помните, потом вы больны и поэтому не сможете со мной туда проехать, да?
– Я ничего не понимаю.
– Все очень просто. Я к вам приехал, мне нужен Ленька. Вы запоминайте, что я говорю, слышите? А его дома нет, и вы больны, а потому не смогли поехать со мной, точного адреса не знаете, да?
– Вы хотите арестовать мальчика?
– Я не хочу…
– Но вас заставляют?
– Вы запомнили то, что я вам сказал?
– Да.
– Пойдите выпейте воды…
– Ничего.
– Пойдите выпейте воды, успокойтесь и слушайте дальше.
– Я слушаю.
– И не вздумайте устраивать сцен парню.
– Как вы можете так говорить со мной?
– Могу. Если бы не мог, не говорил. Когда я уйду, попозже вечером возьмите такси и поезжайте в Звенигород. Скажите Самсонову, но так, чтобы Ленька не слышал, пусть до вторника он будет на даче. Пусть он ни в коем случае не возвращается в Москву.
– Но у него в понедельник экзамен…
– Вызовите врача – не мне вас учить. Со справкой поезжайте в школу. Ясно?
– Да.
– В понедельник вечером я зайду.
– Боже мой…
– Все будет хорошо.
– Боже мой, боже мой…
– Ну, нечего вам, Людмила Аркадьевна. Извините меня, но вы сами во всем виноваты.
– Я знаю, – тихо ответила женщина.
– Неужели такие нужны встряски, чтобы понять?
– Я знаю, – повторила она, – я все сделаю, как вы сказали, не сомневайтесь. Чем я только смогу вас отблагодарить?
– С ума только не сходите. До свидания.
– До свидания. Спасибо вам. Огромное, великое вам спасибо.
– Да ладно, господи, – рассердился Костенко и, не попрощавшись, ушел, совершив должностное преступление.
Эх, женщины, женщины…
Садчиков вернулся домой поздно вечером. Загар его был, казалось, смыт – такой он стал бледный и серый. К тому же Садчиков оброс за эти два дня, и колючая щетина делала его лицо не по годам старым.
Сняв пиджак, он прошел в ванную и долго мылся холодной водой. Потом так же долго вытирался шершавым полотенцем, глядя на себя в зеркало.
«Я же седой, – подумал он. – Какая нелепость: седой, старый, а продолжаю считать себя молодым и с Валькой на „ты“.
– Хочешь есть? – спросила Галина Васильевна.
– Не очень.
– Уже обедал?
– Если бы…
– Ляг отдохни. Я сейчас приготовлю кровать.
– Ничего, я так…
– Зачем же? Ложись по-настоящему.
– А ты?
– У нас тетя Валя. Мы смотрим телевизор. Интересный фильм, польский…
– У них хорошие к-картины. Сейчас я переоденусь и выйду к т-тете Вале. Только минутку отдохну.
«Надо пойти поздороваться с тетей Валей, – подумал он, – иначе старуха обидится и будет пилить за меня Галю. Но она сразу же начнет рассказывать про свои болезни, а я не могу, когда она талдычит о болезнях».
Садчиков слышал, как за стеной сердитый телевизионный голос ругал кого-то, и ему было смешно слышать эту ругань, потому что, ругайся так все, было бы удивительно спокойно работать в МУРе. Телевизионная ругань злых киношных героев – мечта любого сыщика.
«Надо бы выйти к старухе», – еще раз подумал Садчиков и выключил свет.
Передача шла, по-видимому, очень долго, потому что, когда легла Галя, в квартире было тихо и слышалось, как по улице, гулко топоча острыми каблучками, пробегали девушки из студенческого общежития.
Садчиков секунду лежал с закрытыми глазами. Он всегда думал, лежа с закрытыми глазами, чтобы ничего не видеть и не отвлекаться, размышляя об увиденном. Потом он обернулся к Гале и обнял ее.
Он лежал, обнимая жену, и по-прежнему ясно, будто на экране кино, видел парня, сожженного в комнате. А потом он представил себе Леньку, стриженного наголо, без пояса, без шнурков, в камере, среди бандитов… Костенко, наверное, уже привез его в КПЗ и сдал дежурному офицеру, и мальчишка стал белым, и от волнения у него заледенели кончики пальцев…
Все эти видения пронеслись у него перед глазами, и на душе стало так пусто и горько, что Садчиков порывисто вздохнул и начал искать рукой на столике папиросы. Папирос не было, а у него не хватало силы заставить себя подняться и пойти за ними в другую комнату.
– Может быть, ты скажешь мне что-нибудь? – спросила Галя.
– Что?
– Ну, я не знаю…
– Не сердись т-только, Галочка. Я очень устал. Понимаешь? Сил нет, как устал.
Садчиков ничего не мог с собой поделать. Он не мог сейчас думать ни о чем другом, кроме как об убитом парне. Садчиков видел его желтые пятки и ослепительный оскал зубов. Он все это видел, но не мог, не имел права говорить обо всем этом Гале, потому что раз уж он взял на себя великую муку бороться со зверством, так, значит, все это надо держать в себе самом. Если есть сила. Если нет – тогда надо просто уходить в какую-нибудь канцелярию и регистрировать дела. Ужасы, которые он видит, должны умирать в нем одном: иначе какой же смысл сидеть в управлении? Репортер скандальной хроники играет на нервах читателей. А Садчиков хочет сделать так, чтобы этой проклятой игры вообще не было. Для этого он и сидит в управлении и дерется за каждого человека. А ужасы, которые он смотрит во время этой драки, убивают любовь, они противны самому желанию любить. Они заставляют человека напрягаться до предела, для того чтобы победить в борьбе со зверством.
– Ты, Галка, н-ничего не знаешь, – сказал Садчиков и снова обнял ее. – Совсем ничегошепьки, и слава богу, что ты ничего не знаешь…
Галя отодвинулась от него и усмехнулась:
– Так уж и ничего? Кое-что я, наверное, все-таки знаю…
Сняв пиджак, он прошел в ванную и долго мылся холодной водой. Потом так же долго вытирался шершавым полотенцем, глядя на себя в зеркало.
«Я же седой, – подумал он. – Какая нелепость: седой, старый, а продолжаю считать себя молодым и с Валькой на „ты“.
– Хочешь есть? – спросила Галина Васильевна.
– Не очень.
– Уже обедал?
– Если бы…
– Ляг отдохни. Я сейчас приготовлю кровать.
– Ничего, я так…
– Зачем же? Ложись по-настоящему.
– А ты?
– У нас тетя Валя. Мы смотрим телевизор. Интересный фильм, польский…
– У них хорошие к-картины. Сейчас я переоденусь и выйду к т-тете Вале. Только минутку отдохну.
«Надо пойти поздороваться с тетей Валей, – подумал он, – иначе старуха обидится и будет пилить за меня Галю. Но она сразу же начнет рассказывать про свои болезни, а я не могу, когда она талдычит о болезнях».
Садчиков слышал, как за стеной сердитый телевизионный голос ругал кого-то, и ему было смешно слышать эту ругань, потому что, ругайся так все, было бы удивительно спокойно работать в МУРе. Телевизионная ругань злых киношных героев – мечта любого сыщика.
«Надо бы выйти к старухе», – еще раз подумал Садчиков и выключил свет.
Передача шла, по-видимому, очень долго, потому что, когда легла Галя, в квартире было тихо и слышалось, как по улице, гулко топоча острыми каблучками, пробегали девушки из студенческого общежития.
Садчиков секунду лежал с закрытыми глазами. Он всегда думал, лежа с закрытыми глазами, чтобы ничего не видеть и не отвлекаться, размышляя об увиденном. Потом он обернулся к Гале и обнял ее.
Он лежал, обнимая жену, и по-прежнему ясно, будто на экране кино, видел парня, сожженного в комнате. А потом он представил себе Леньку, стриженного наголо, без пояса, без шнурков, в камере, среди бандитов… Костенко, наверное, уже привез его в КПЗ и сдал дежурному офицеру, и мальчишка стал белым, и от волнения у него заледенели кончики пальцев…
Все эти видения пронеслись у него перед глазами, и на душе стало так пусто и горько, что Садчиков порывисто вздохнул и начал искать рукой на столике папиросы. Папирос не было, а у него не хватало силы заставить себя подняться и пойти за ними в другую комнату.
– Может быть, ты скажешь мне что-нибудь? – спросила Галя.
– Что?
– Ну, я не знаю…
– Не сердись т-только, Галочка. Я очень устал. Понимаешь? Сил нет, как устал.
Садчиков ничего не мог с собой поделать. Он не мог сейчас думать ни о чем другом, кроме как об убитом парне. Садчиков видел его желтые пятки и ослепительный оскал зубов. Он все это видел, но не мог, не имел права говорить обо всем этом Гале, потому что раз уж он взял на себя великую муку бороться со зверством, так, значит, все это надо держать в себе самом. Если есть сила. Если нет – тогда надо просто уходить в какую-нибудь канцелярию и регистрировать дела. Ужасы, которые он видит, должны умирать в нем одном: иначе какой же смысл сидеть в управлении? Репортер скандальной хроники играет на нервах читателей. А Садчиков хочет сделать так, чтобы этой проклятой игры вообще не было. Для этого он и сидит в управлении и дерется за каждого человека. А ужасы, которые он смотрит во время этой драки, убивают любовь, они противны самому желанию любить. Они заставляют человека напрягаться до предела, для того чтобы победить в борьбе со зверством.
– Ты, Галка, н-ничего не знаешь, – сказал Садчиков и снова обнял ее. – Совсем ничегошепьки, и слава богу, что ты ничего не знаешь…
Галя отодвинулась от него и усмехнулась:
– Так уж и ничего? Кое-что я, наверное, все-таки знаю…
Костенко отдыхает
«Милые мои девчата!
Сижу чищу себе картошку на ужин и сочиняю вам письмо. Я тут закончил одну работу и думаю, что дня через два меня отпустят отдыхать. Сразу еду к вам. В общем, у меня все в порядке. С квартирой пока плохо. Обещают на зиму. Вот так-то. Как там Аринушка моя маленькая? Я просто не представляю себе, как мы жили раньше без нее. Толстой писал, что ребенок делает человека более уязвимым. Так только своя боль и забота, а здесь махонькое существо, за которое ты в ответе перед миром. А посему, писал Толстой, надо иметь по крайней мере трех, а не одного ребенка. Любопытно, как ты к этому его мнению отнесешься? Должен тебе признаться, что мое мнение полностью совпадает с мнением классика.
Да, неделю назад меня, между прочим, затащил к себе Митька Степанов. Он читал мне и Левону Кочаряну главу из своей книжки. Вообще-то ничего, но только много сочиняет. Что-то сейчас пошла мода на сочинительство. Чтоб не так, как бывает на самом деле или на самом деле было, а именно так, как хочется писателю. Левон, правда, хвалил, ты знаешь, Левушка никогда душой не кривит. Черт его знает, быть может, у меня после работы в милиции выработалась чрезмерная придирчивость по отношению к недостаточности доказательств? В нашем деле истина должна быть абсолютной. Иначе прокуратура завернет дело. Или суд. Может быть, впрочем, если писатель станет выписывать абсолютную истину, его работу завернет читатель? Она ведь вроде милицейского протокола, эта самая абсолютная истина… Потом пришел Ларик Влас. Веселый и маленько пьяный. «Я, говорит, уникальную кость из глотки старухи вытащил. Ругалась с золовкой и подавилась. Так ведь, говорит, ругаться не могла, задыхалась и полезла на золовку драться. Мычит и дерется…» Ларик тоже послушал Митькин рассказ и посоветовал ему переключаться на детектив. «Это хоть читают, Мить, – сказал он, – в детективе хоть заранее неизвестно, что будет. Самый-то конец, конечно, известен – изловят супостатов, зато очень интересно читать, как за ними гоняются». Потом мы сообразили холостяцкий ужин, наварили полную кастрюлю макарон, и писатель поставил две бутылки «пива с быком», что на языке алкоголиков означает «зубровку». Тебе от всех ребят привет. Митька считает тебя образцово-показательной женой. «Женщина, которая оставляет мужа одного на все лето, – святая, – сказал он. – Надя меня оставляет максимум на два дня, но при этом по десять раз звонит, проверяет, где я».
Пожалуйста, напиши мне поскорее. Целую вас обеих. Люблю вас очень. Очень люблю вас. Скучаю. До свидания. Слава».
Сижу чищу себе картошку на ужин и сочиняю вам письмо. Я тут закончил одну работу и думаю, что дня через два меня отпустят отдыхать. Сразу еду к вам. В общем, у меня все в порядке. С квартирой пока плохо. Обещают на зиму. Вот так-то. Как там Аринушка моя маленькая? Я просто не представляю себе, как мы жили раньше без нее. Толстой писал, что ребенок делает человека более уязвимым. Так только своя боль и забота, а здесь махонькое существо, за которое ты в ответе перед миром. А посему, писал Толстой, надо иметь по крайней мере трех, а не одного ребенка. Любопытно, как ты к этому его мнению отнесешься? Должен тебе признаться, что мое мнение полностью совпадает с мнением классика.
Да, неделю назад меня, между прочим, затащил к себе Митька Степанов. Он читал мне и Левону Кочаряну главу из своей книжки. Вообще-то ничего, но только много сочиняет. Что-то сейчас пошла мода на сочинительство. Чтоб не так, как бывает на самом деле или на самом деле было, а именно так, как хочется писателю. Левон, правда, хвалил, ты знаешь, Левушка никогда душой не кривит. Черт его знает, быть может, у меня после работы в милиции выработалась чрезмерная придирчивость по отношению к недостаточности доказательств? В нашем деле истина должна быть абсолютной. Иначе прокуратура завернет дело. Или суд. Может быть, впрочем, если писатель станет выписывать абсолютную истину, его работу завернет читатель? Она ведь вроде милицейского протокола, эта самая абсолютная истина… Потом пришел Ларик Влас. Веселый и маленько пьяный. «Я, говорит, уникальную кость из глотки старухи вытащил. Ругалась с золовкой и подавилась. Так ведь, говорит, ругаться не могла, задыхалась и полезла на золовку драться. Мычит и дерется…» Ларик тоже послушал Митькин рассказ и посоветовал ему переключаться на детектив. «Это хоть читают, Мить, – сказал он, – в детективе хоть заранее неизвестно, что будет. Самый-то конец, конечно, известен – изловят супостатов, зато очень интересно читать, как за ними гоняются». Потом мы сообразили холостяцкий ужин, наварили полную кастрюлю макарон, и писатель поставил две бутылки «пива с быком», что на языке алкоголиков означает «зубровку». Тебе от всех ребят привет. Митька считает тебя образцово-показательной женой. «Женщина, которая оставляет мужа одного на все лето, – святая, – сказал он. – Надя меня оставляет максимум на два дня, но при этом по десять раз звонит, проверяет, где я».
Пожалуйста, напиши мне поскорее. Целую вас обеих. Люблю вас очень. Очень люблю вас. Скучаю. До свидания. Слава».
Росляков и Алена
Валя зашел в автомат. Позвонил девушке, с которой как-то вместе сидел на литературном вечере в Политехническом музее. Девушку звали Алена. Она училась на четвертом курсе филфака, ругала жизнь и ничего не хотела. Так она, во всяком случае, говорила Рослякову.
– Слушаю…
– Можно Алену?
– Это я.
– Здравствуйте, Росляков.
– Кто?
– Ну, это я… Валентин…
– А, это с которым мы сидели на диспуте?
– Да. Что вы делаете?
– Ничего. Сижу и думаю, как было бы хорошо выпить.
– А что вы пьете?
– Все.
– Предпочтение есть? Водка, вино, коньяк?
– Я пью все, – повторила Алена.
– И политуру?
– Что?
Валя засмеялся.
– Значит, не все. Политуру не пьете.
– Слушаю…
– Можно Алену?
– Это я.
– Здравствуйте, Росляков.
– Кто?
– Ну, это я… Валентин…
– А, это с которым мы сидели на диспуте?
– Да. Что вы делаете?
– Ничего. Сижу и думаю, как было бы хорошо выпить.
– А что вы пьете?
– Все.
– Предпочтение есть? Водка, вино, коньяк?
– Я пью все, – повторила Алена.
– И политуру?
– Что?
Валя засмеялся.
– Значит, не все. Политуру не пьете.