Семен Петрович подошёл к бару, налил на три пальца бучанановского шотландского виски, люксового, двенадцатилетней выдержки. Выпил, захрустел солёными фисташками, помотал висячими щеками и только собрался повторить, как снова проснулся телефон. «Никакой на хрен жизни», – вздрогнув от звонка, Хомяков придвинулся к столу, рывком снял трубку и хотел было рявкнуть. Однако возле уха зазвучал голос начальника секьюрити, и Семён Петрович передумал орать, спросил человечно:
   – Что, Паша, скажешь? Соскучился? Паша носил прозвище Сивый и был, как принято говорить, в авторитете. С такими обращаются ласково.
   – Семен Петрович, тебе тут маляву подогнали. – Передних зубов у начальника секьюрити не хватало, так что с дикцией у него было не очень. – Корзина[7] одна притаранила, корынец[8] её с твоим дедом лежал на больничке, просила тебе лично в руки.
   Было слышно, как рядом, видимо, с магнитной ленты весёлый голос выводит с блатной интонацией:
 
Раздался выстрел, пуля просвистела,
И фраер, словно скесанный, упал…
 
   – Лады, Паша, жду. – Семён Петрович отключился и, вернувшись к бару, всё же «повторил», ибо любые дела привык доводить до конца. Желательно – победного. Оттого, между прочим, и сидел теперь в этом кабинете, при авторитетном секьюрити и двух секретаршах. В желудке разлилось приятное тепло, в голове чуть-чуть зашумело, мысли преисполнились спокойствия, всепрощения и тихой скорби. Загнулся, значит, дедушка. Константин Алексеевич. Врезал дуба. Не прошло, как у Высоцкого, и полгода… Пора, пора, столько не живут. Комнатуха, конечно, пропала, дом вот-вот пойдёт на снос. Вот так всегда. Хоть мелкая, а непруха. «Не мог, гнида, пораньше…»
   Принесли весточку от деда. Конверт (Хомяков почему-то подспудно именно такого и ждал) был ископаемый. С надписью «Почта СССР». Его украшало изображение гопника с каменюкой в руке, снабжённое разъяснением: булыжник – оружие пролетариата. Видно, чтобы другого чего не подумали.
   Скоро станет раритетом, как «Мозер». Денег у коллекционеров стоить будет немереных…
   От пожелтевшей бумаги пахло больницей, какой-то стариковской кислятиной и, как показалось Семёну Петровичу, парашей. Поморщившись, бизнесмен брезгливо, кончиками пальцев, вскрыл конверт. Развернул хрустящий тетрадный лист и стал разбирать корявые, будто курица лапой корябала, строчки.
   "Здравствуй, сукин сын! Сёмка, чтобы твои внуки так за тобой ухаживали, как ты, паскуда, за своим дедом. Ну да ладно, бог не фраер, правду авось разглядит. Пишу вот зачем. Паралич меня вдарил основательно, видимо, всё, амба. И хотя пошёл ты, Сёма. как есть в свою мать б…щу (а уж кто папаша у тебя, и вообще хрен знает), но других наследников нет у меня. Так что завещаю всё свое добро тебе, говнюку.
   В комнате моей под подоконником вмурован чемодан. В нём, сам увидишь, одно тяжёлое, другое лёгкое. Как тяжелым распорядиться, думаю, сообразишь. Если не полный дурак, сразу всё не толкай, сбагривай по частям. А что касаемо лёгкого – не пори горячку, раскинь мозгами. Тяжёлое – тьфу, вся ценность в лёгком, надо только суметь взять его с умом. И учти, дом скоро на расселение, так что клювом не щёлкай. На тебя чхать, просто не хочу, чтобы пропало. Ну всё, хреново левой писать, да и та еле слушается. Письмо передам с бабой одной… отец у неё тоже параличный, рядом лежит, лёгкий. Я, видать, сдохну раньше. Вот так, Сёмка, не кашляй, в аду встретимся. Все там будем.
Твой дед, Константин Алексеевич Хомяков, майор в отставке".
   И ещё приписка:
   «Сны замучили, Сёмка. Всё одно и то же: глаза, руки… Помирать страшно, эти все меня ТАМ ждут…»
   Буквы в последней строчке кое-где расплылись. Слюни, сопли, слезы? Теперь это уже не имело никакого значения.
   – Ага, – усмехнулся Хомяков. – Ждут. С нетерпением. Столько народа замочить!
   Напившись, дед часто похвалялся своими подвигами. Не где-нибудь – в НКВД. Грозой «врагов народа» считался. Потом подобные заслуги как-то вышли из моды, и дед замолчал. А теперь – ещё вона как прошлое-то аукалось… Семён Петрович перечитал письмо, поднялся, прошагал из конца в конец кабинета и вытащил очередную «туберкулёзную палочку». «Раздался выстрел, пуля просвистела…»
   Брови его сошлись, лоб собрался морщинами, щёки надулись. Он не гримасничал. Кто хорошо знал его, тот понял бы, что мысль бизнесмена заработала на полную мощность. Наконец приняв решение, он опустился в кресло и набрал сотовый номер Фимы Вырви-Глаза. Этого Фиму, звеньевого команды отморозков, респектабельный ныне господин Хомяков знал еще по своей первой ходке. Да, да – ходке. Уголовную молодость Семён Петрович не очень-то и скрывал, хотя, понятно, не афишировал. Это раньше считалось, что в биографии всякого крупного интеллигента почти обязательно должна была фигурировать отсидка в тюрьме. Имидж обязывал за правду страдать. Теперь две-три ходки стали непременным качеством почти каждого крупного бизнесмена. Причём с абсолютно аналогичными комментариями для прессы: «Знаете, двадцать лет назад за это сажали, а теперь к тому же самому призывают с самых высоких трибун…»
   …Фима отозвался после второго гудка: трубочка у него была всегда при себе, всегда наготове.
   – Садам алейхем, генацвале! – приветствовал его Хомяков. – Подгребай в темпе, тема есть.
   Дед правильно трактовал – клювом щёлкают только фраера. Которые «скесанными» падают…

«Времена не выбирают…»

   Иностранных языков Скудин знал почти целый десяток. Штирлицем, может, и не притворился бы, да ведь и не его это была работа. Вот объясниться, прочесть-написать, разобраться в терминологии… допрос произвести… это пожалуйста.
   Учили его по разным специальным методикам, с пресловутым двадцать пятым кадром и без. Родной речи такого внимания не досталось. Убедились, что парень грамотный, и отстали, в филологические тонкости не вдаваясь. Вот и вышло, что только теперь, женившись, понял Иван этимологию слова «холостой» и уразумел, отчего небоеспособные патроны тоже так называются. И с какой стати большущая неприятность, которая едва не случилась в плену с его другом-соратником Борькой Капустиным, именуется холощением. Недостача, вот в чём дело. Неполнота…
   Смех и грех – лишь теперь, на пятом десятке, Иван мог не кривя душой сказать о себе. что у него вправду ЕСТЬ ВСЁ. И чёрт с ними там, со званиями, квартирами, «Мерседесами» и загородными особняками, к полноте жизни они никакого отношения не имеют. Просто взял и прибавился в его личном мире всего один человек, и мир обрёл завершённость. Отними теперь этого человека, и не останется у подполковника Скудина ничего. Совсем ничего.
   Ребята слегка посмеивались над Иваном, когда он заделался примерным семьянином и, по их мнению, даже слегка подкаблучником. Услышав это о себе в самый первый раз, Кудеяр возмутился. Но после, остыв, понял, что так оно на самом деле и есть, и более того – ему нравится. И никаких перемен, никакого возвращения в якобы вольный, но НЕЗАВЕРШЁННЫЙ холостой мир он вовсе не хочет.
   Отжав над раковиной губку, Иван вновь намылил её и принялся оттирать с клеёнки застарелое, невыясненного происхождения пятно, одновременно слушая, как Марина в прихожей разговаривает по телефону с отцом.
   – Ну и что? – спросил он, когда она повесила трубку и вернулась на кухню. – Грозен?
   Про себя он считал, что проблему отцов и детей выдумали идиоты. На самом деле нет никакой проблемы. Есть лишь обычное неумение-нежелание поставить себя на место другого. Вообразить себя молодым или, наоборот, старым. Посмотреть на вещи чужими глазами. И, может быть, уступить…
   – Вначале рычал, аки скимен. – Маша криво улыбнулась, пряча за шуткой неловкость, с недавних пор возникшую в её отношениях с отцом. – Потом сменил гнев на милость. В общем… ждёт сегодня к обеду.
   – Ясно… – Скудин в который раз сунул губку под кран. Подозрительное пятно нипочём не желало оттираться. – В котором часу?
   Вообще-то на сегодня у них с Машей была запланирована загородная поездка с купанием, но Иван не стал о ней упоминать. Сам он вырос с родителями и бабушкой и полагал, что не следовало ставить молодую жену перед выбором «либо он, либо я». Отец есть отец.
   Мойка у него на кухне была самая современная, из нержавейки. Прежняя, сугубо отечественная, доставшаяся ему вместе с квартирой, была страшней атомной войны, и он её тут же сменил. Новая страдала хронической непроходимостью, через два дня на третий вызывавшей фундаментальный засор. Иван полагал, что мойка была изначально снабжена неподходящим сифоном, но, как водится, проверить и исправить это руки не дошли и поныне. Вот и теперь мутно-мыльная вода лениво кружилась над отверстием слива, не торопясь убегать. Скудин потянулся было за вантузом, но на сей раз хватило и морального устрашения. В недрах мойки испуганно всхлипнуло, чавкнуло, икнуло… и вода резво закрутилась воронкой.
   – То-то, – буркнул Иван и отправился перекурить на балкон. – Марьяна! – окликнул он погодя. – Ты Жирику давала?.. Что-то матюгов не слыхать, не помер ли с голодухи?
   – Давала, давала, утром ещё, – отозвалась Маша из комнаты. Она стояла перед зеркальной дверью платяного шкафа и пыталась сообразить, вызовет или не вызовет её внешний вид какие-нибудь нарекания с папиной стороны. – Спит как миленький. Тихий час у него.
   Жириком они окрестили здоровенного говорящего попугая, случайно залетевшего в форточку. Маша обошла. весь дом, а потом, озираясь – как бы кто не застукал за осквернением очередной водосточной трубы – всюду расклеила объявления о «потеряшке». Небось чей-то любимец, да и денег в зоомагазине такие стоят немалых;
   Увы, никто так и не откликнулся, и сугубо временное проживание в их квартире «птицы-говоруна» грозило, как всё временное, сделаться постоянным.
   Имя пернатому они дали в честь видного российского политика. А что? Оба южных кровей, оба кичливы, драчливы и языкасты. Правда, по части ругани «попка» все же, наверное, поотстал, хоть и знал с полсотни звукосочетаний на редкость скабрёзного свойства и мастерски использовал их в различных жизненных коллизиях. Ещё в квартире обреталась… нет, не кавказская овчарка, вроде бы соответствовавшая имиджу Скудина, а – крыса. Декоративная. То есть белая с тёмно-серой отметиной на холке. Снабжённая фирменным сертификатом о непредставлении ею угрозы в плане холеры и чумы. Хвостатая была умна, носила кличку Валька, за обе щеки лопала «Педигри пал» и для поддержания формы бегала в колесе. Жирик держался вольноопределяющимся, летал, где хотел, спал, где придётся, столовался, где дадут, гадил, где приспичит… и по ходу дела громко ругался ужасными словами.
   – Миленький?.. – Иван в задумчивости посмотрел на обои, обрызганные будто известью с мастерка, и решил быть оптимистом:
   – Хорошо, что коровы не летают.
   Однокомнатная квартира, которой отечество пожаловало его за двадцатилетнюю безупречную службу, имела место в «точечном» доме на улице Тимуровской, там, где её рассекает пополам Светлановский проспект. Если кто не знает – это в одном квартале от северной границы Санкт-Петербурга. Двести метров – и добро пожаловать в Ленинградскую область. Из окон третьего этажа видны поля совхоза «Бугры». И сам дом хорошо виден с горки, когда подъезжаешь к городу по шоссе… Только с появлением Марины Иван стал воспринимать свои квадратные метры действительно как ДОМ. До тех пор было – так, очередное (сколько их он видал!) обиталище, которое, может быть, предстоит завтра покинуть, да и не больно-то жалко. Теперь…
   Да. В правильной семье, то есть построенной на доверии и любви, не бывает проблемы отцов и детей. Там не отменяют поездку на пляж, потому что надо срочно мириться с отцом. Но правильные семьи не образуются по волшебству. Их надо выращивать.
   «Ах, лето красное, любил бы я тебя…» В душном воздухе жужжали мухи, наглые, разъевшиеся, отливающие зелёным. На близком, хорошо просматриваемом балконе загорала девица, безуспешно (насколько знал Скудин) мечтавшая о карьере фотомодели. Результат насилия над организмом был костляв, неаппетитен и отчётливо напоминал бледную поганку. «Тощие ключицы фройляйн Ангелики меня не волнуют…» – брезгливо покосился Иван. Он кого-то когда-то он слышал, будто манекенщиц, ни дать ни взять вчера сбежавших из Бухенвальда, продвинули на подиум «голубые» кутюрье, одержимые образом недоразвитого подростка. А что? Кого ещё могут вдохновить сорок восемь кило при росте под сто девяносто?.. Ко всему прочему, девица загорала «топлесс», сиречь без лифчика, в одних неопределённо-серых, застиранных трусиках. Видимо, полагала, что на балконе «не считается». Так иные дамы вполне зрелого возраста, выйдя в чахлый сквер, стелют на траву одеяло и разоблачаются до нижнего белья, чтобы улечься на солнышке. Не до купальников, а именно до розового «семейного» бельеца. И нипочём не желают слушать милиционера, когда тот пытается оградить общественную нравственность. Они «на природе» – стало быть, «не считается»…
   Иван затянулся и выпустил дым колечком. Небось, встретившись следующий раз у почтового ящика, опять ему глазки строить начнёт.
   Внизу, во дворе, было зелено и шумно. Четыре аксакала стучали костяшками по дощатому столику, забивая «козла». Тинейджеры на скамейке резались в буру, хрипло орали слова, коим позавидовал бы Жирик – и не только пернатый, но и тот, который двуногий. Скудин снова покосился на соседний балкон. «Фройляйн Ангелика» безмятежно пропускала словесные изыски мимо ушей. Это при том, что ее бабушка уже дважды наведывалась к соседям, дабы обсудить с ними особенности попугаева лексикона, пагубные для стыдливости нецелованной внучки. Ребятня помладше бесхитростно ловила кайф короткого питерского лета. Кто пинал мяч в облаке пыли, кто накручивал педали велика… Какие-то обалдуи, уже задетые микробом акселерации, ломались в танце под грохот магнитолы. Площадку для этого дела они облюбовали довольно оригинальную. А именно – крышу скудинского кровного гаража, одиноко притулившегося у помойки. Эту самую крышу Иван в своё время застелил – на кой хрен, интересно?.. – благороднейшей зеленью турмалайского рубероида.
   «Хорошо хоть, не брейк-данс… – Скудин вздохнул, понаблюдал немного за подростками, бросил окурок. – Точно стыки смолить придётся…» – Валя, Валя, – позвал он, вернувшись в комнату. – Где ты, девочка моя?
   Крыса, недавно отобедавшая, призыв проигнорировала. Вместо неё с энтузиазмом откликнулся Жирик:
   – А в жопу? А в жопу? Слабо? Слабо? За чир-рик, за чир-р-рик!
   Где он воспитывался и где его обучили всю нецензурщину повторять дважды – один Бог знает.
   – На Руси раньше сорок дрессировали, – прокомментировала Маша. – Во экзотика для иностранцев! Русская говорящая сорока…
   – И лексикон – весь словарь Даля, – Скудин вновь глянул на обои, густо оштукатуренные Жириком, вздох-пул, посмотрел на часы. – Так к какому часу нас пригласили?..
   Лев Поликарпович жил совсем рядом со своим институтом. На той же Бассейной, только по другую сторону Московского проспекта, в добротном позднесталинском доме на углу улицы Победы, в том, что развёрнут к парку фасадом.
   Внешне это вполне обычный дом, без особых архитектурных кружев, подразумевающих необыкновенное внутреннее устройство. Но, если присмотреться, на нём можно найти мемориальные доски. Здесь в своё время жил артист Копелян и ещё несколько не менее выдающихся личностей. Доски под стать всей остальной внешности дома – неброские, но основательные и достойные. Несколько лет назад Маше впервые пришло в голову, что когда-нибудь, а на самом деле – ужасающе скоро, здесь появится ещё одна. О её папе. «Здесь жил…» Она помнила: в тот день папа показался ей совсем пожилым, бренным и хрупким. С тех пор она стала очень болезненно переживать любую размолвку, житейски неизбежную, но способную, по её мнению, приблизить появление пресловутой доски. Это всё было до появления Вани. До того, как папа выговорил слова, которые в древности правильно называли непроизносимыми: «Вот помру…»
   Она нашла руку мужа и крепко стиснула её. Иван не вполне правильно истолковал причину её волнения и клятвенно пообещал:
   – Я буду беленьким и пушистым…
   Маша не стала его разубеждать.
   Она ещё помнила времена, когда на двери парадной красовалась начищенная медная ручка. Той ручки давно не было и в помине, а сама дверь из красиво застеклённой превратилась в банально-железную с кодом. «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Маша не помнила, кто это сказал.
   – Ну, Господи, пронеси… – Выйдя из лифта, она оглянулась на Скудина и придавила кнопку звонка. У неё был ключ, и папа, надобно думать, не стал разыгрывать плохую мыльную оперу, меняя замок. Тем не менее Маша предпочла позвонить. Кнопка работала скверно, её следовало нажимать строго определённым образом, чтобы состоялся контакт; сапожник был без сапог – один из ведущих специалистов «Государственного института передовых технологий» всё не мог наладить простейшее по его меркам устройство… Машин палец автоматически нашёл нужную точку – изнутри послышалась электронная трель «Марсельезы». Времена действительно не выбирают, но прогибаться под каждое веяние и слушать «Боже, царя» папу не заставила бы никакая сила на свете.
   В глубине квартиры звонко затявкала собака, раздался звук таких знакомых шагов. Щёлкнул замок. Один-единственный и, как определил по звуку Иван, – простенький до неприличия. Подполковник слегка покачал головой. По его мнению, обороноспособность квартиры никакой критики не выдерживала.
   – А-а, гости дорогие! – На пороге появился хозяин, Лев Поликарпович Звягинцев. Он улыбался. Спортивный костюм облегал крепкую, несмотря на шестьдесят с гаком, фигуру. – Прошу, прошу…
   У Маши сперва слегка дрогнуло сердце: она, стало быть, в родительском доме уже «гостья»?.. Но папа расцеловался с ней как ни в чём не бывало, а Ивану пожал руку. На её памяти – в первый раз.
   Костюм, в котором он нынче щеголял, ему купила Маша. Купила с некоторым скандалом. Профессор, державшийся старомодных понятий, поначалу встал на дыбы, категорически утверждая, что яркий и жизнерадостно-красивый «Найк» ему не по возрасту. Но дочь настояла, он капитулировал… и вскоре обнаружил, что, надевая «молодёжный» костюм, всерьёз чувствует себя почти молодым.
   На самом деле он зря торопился причислять себя к старикам. Как сказал бы давний друг-однокашник Иська Шихман – "Ты глупый поц[9], в приличных государствах в твоём возрасте только жить начинают. Сбережения накоплены, дети выращены…" К тому же и внешностью Бог Звягинцева не обидел. Открытое, с правильными чертами лицо, густые, зачёсанные назад волосы цвета «соль с перцем», хороший рост… и ещё то особое качество, которое делает человека красивым вне зависимости от возраста и наружности. Оно трудно поддаётся описанию, но ощущается безошибочно, причём в первые же минуты. Иван посмотрел на профессора и, кажется, наконец понял, за что полюбил его дочь. А Маша невнятно всхлипнула и повисла у папы на шее.
   …При всех своих габаритах подполковник Скудин, когда было нужно, весьма успешно делался незаметным. Воссоединение профессорской семьи в зрителях не нуждалось, и он тихо опустился на корточки, знакомясь со странным существом, выбежавшим в прихожую. Существо было бородато, как фокстерьер, по-боксёрски куцехвосто и вдобавок продолговато, как такса. То есть смахивало, точно в детской песенке, «на собаку водолаза и на всех овчарок сразу». Имя «двортерьер» носил грозное и такое же классово направленное, как «Марсельеза» в звонке: Враг Капитала. Однако выговорить подобную кличку, отдавая команду, оказалось решительно невозможно, и пёсику приходилось довольствоваться домашним прозвищем: Кнопик.
   В большинстве своем спецназовцы псовых не жалуют, но Скудина это не касалось. Формула «в тайболе живём» подразумевала, помимо ножа, верную собаку, желательно посерьёзнее. Ту самую, которая соответствовала бы его имиджу и которую он всё никак не мог завести. Иван сперва погладил, потом дружески потрепал мутанта по загривку. Вот кого он действительно не переносил, так это трусливых и оттого непредсказуемых собачонок, мелких пуделей например. Кнопик, к его полному удовлетворению. оказался совсем не таков. Он восторженно облизал его руку, виляя обрубком… и из самых лучших чувств набрызгал на паркет.
   – Щенячья реакция. – Маша метнулась в ванную, вернулась с половой тряпкой и принялась затирать, а профессор сделал приглашающий жест:
   – Вы, Иван Степанович, я вижу, не только моей дочери нравитесь.
   Nothing personal[10], как говорят в американских боевиках. Да только им бы, американцам, наши проблемы. В тридцать девятом году люди с синими околышами увели на смерть отца будущего учёного. А мать как ЧСИРа – была такая аббревиатура, означавшая члена семьи изменника родины – отправили по этапу. Где и как она умерла, было до сих пор неизвестно. Трёхлетнему малышу повезло. Он не погиб от пневмонии в спецяслях, умудрился выжить в детдоме. Позднее даже поступил в институт – сын за отца, как известно, не отвечал. И вообще, «за детство счастливое наше…»
   Теперь он двигал вперёд бывшую советскую науку. Двигал, чёрт возьми, под присмотром всё тех же людей в синих околышах. А вот лучший, ещё институтский друг Ицхок-Хаим Гершкович Шихман, первым из их выпуска оформивший докторскую, такой жизни не захотел. Намылился за рубеж. Головастую публику вроде Иськи советская родина тогда выпускала из материнских объятий только после десяти лет на рабочей сетке. Чтобы окончательно отупели и не смогли там, за рубежом, сразу «всё рассказать». Иська оттрубил эти годы ассенизатором. Можно сказать, в дерьме высидел. И отчалил… Теперь он у них там крупнейший учёный. Председатель богатого фонда, «многочлен» полудюжины академий… не говоря уже об упорно ползущих слухах насчёт нобелевского лауреатства. А в дерьме нынче сидит любимое отечество. Сидит, как ни печально, по уши. И с ним те, у кого историческая родина была и останется – здесь. Здесь, «где мой народ, к несчастью, был…»[11]
   Приехав в очередной раз, Иська посмотрел на пост-перестроечное житьё-бытьё старого друга… и прослезился. "Кишен мире тохэс[12], Лёва, какой же ты всё-таки упрямый поц…" После его отъезда профессору Звягинцеву вдруг доставили целый контейнер всякого барахла.
   Та по мелочи, холодильник, стиральную машину, телевизор, компьютер… и так далее и тому подобное. Сты-добища, уж что говорить. Но приятно.
   – In hac spevivo[13], – Скудин вспомнил о своём обещании быть «беленьким и пушистым» и доброжелательно улыбнулся:
   – Magna res est amor[14].
   Профессор удивлённо хмыкнул, в глазах его блеснуло нечто подозрительно похожее на уважение. Меньше всего он ожидал от «питекантропа» склонности к латинским сентенциям.
   – Пап, может, помочь чего? – Маша, скинув туфли, босиком направлялась мыть руки.
   – Да всё готово, сейчас картошка сварится, и сядем…
   Маша задумчиво покивала и отправилась помогать. Скудин про себя улыбнулся. Кухня – это такое место, где лишних рук не бывает. И уж в особенности – за пять минут перед началом застолья.
   Он не ошибся. Очень скоро там хлопнула дверца холодильника, забренчала посуда и застучал нож, шинковавший нечто жизненно необходимое, но, как водится, благополучно забытое. Раздались голоса. Иван чуть не пошёл предлагать свои услуги, но вовремя сообразил, что отца с дочерью лучше оставить на некоторое время наедине.
   Клопик с энтузиазмом повёл его на экскурсию по гостиной. «Покажи мне, где ты живёшь, и я скажу, кто ты»… И наоборот. После нескольких месяцев общения с профессором Звягинцевым Иван не удивился царившему в комнате смешению стилей и времён. Супермодерновый «Панасоник» по соседству с секретером «Хельга» производства покойной ГДР, красавец «Пентиум» – на древнем столике с резными, ненадёжного вида ножками, стереоцентр «Сони», фосфоресцирующий голубым дисплеем с полированной полочки, сразу видно, самодельной…
   Против двери в простой чёрной раме висел фотопортрет женщины, удивительно похожей на Машу. Казалось, со стены смотрела её родная сестра. Смотрела, с лёгкой улыбкой наблюдая за своими домашними, за их жизнью и хлопотами, происходившими уже без неё…
   …Но доминировали, без сомнения, книги. В высоких шкафах, достигавших облупленного потолка. На крышке кабинетного «Стейнвея» (явно забывшего. Господи прости, когда его последний раз открывали). На кожаных подушках огромного кожаного дивана, на подоконниках больших окон, выходящих в сторону парка…
   Иван сунул палец в кадку со столетником, вздохнул, покачал головой. Горшечная земля была сухой, потрескавшейся, словно в пустыне.
   Окно оказалось не заперто на шпингалет, лишь притворено – видимо, в спешке. Иван открыл створку, слегка высунулся и, повернув голову, увидел – благо этаж позволял – над крышами мрачноватый силуэт «Гипертеха». Пятнадцатиэтажная башня, хмурящаяся тёмным стеклом окон и от чердака до подвала набитая государственными секретами. Иван слышал, будто её в своё время возвели потрясающе быстро и не снизу вверх, как все нормальные здания, а наоборот. То есть собрали из блоков самый верхний этаж, подняли чудовищными домкратами, приделали снизу следующий… и так все пятнадцать. Правда или вражьи выдумки, а только Ивану башня не нравилась. Было в ней, по его внутреннему убеждению, нечто подспудно зловещее. Он помнил: когда он в самый первый раз подошёл к проходной и посмотрел вверх, ему отчётливо показалось, будто гладкая отвесная стена кренилась и нависала. С явным намерением рухнуть лично ему на голову. Иллюзия, конечно. Такая же, как та, что накрывает посетителей Эйфелевой башни: смотришь вниз и не можешь отделаться от ощущения, что железная конструкция, простоявшая больше ста лет, вот прямо сейчас заскрипит и медленно завалится набок… Иллюзия, а всё равно неприятно.