Страница:
Люди вообще-то очень слабы. Вот она смотрит в телевизор (а как бы и на меня) ненавидящим взглядом; я обидел ее, я унижаю ее своим невниманием, равнодушием. Я издеваюсь над ней, – так она думает, – где-то нажираюсь, заливаюсь водкой, а ее, беременную и больную, заставляю выкручиваться самой. Да, она сейчас ненавидит меня, но стоит сказать ей пару нежных слов, погладить по голове, пощекотать за ухом, и она растает, улыбнется, потянется ко мне, забудет и голод, и обиду, и дурноту беременности, всякие там токсикозы. Всему живому нужна ласка и доброе слово. Не кормите собаку, но только время от времени ласкайте ее, и она будет вам предана и благодарна сильнее, чем если б вы кормили ее и не ласкали. Еду легче раздобыть, чем ласку… Но я сохраняю между нами стену, так, в общем-то, легче, да и, по-моему, правильнее. Каждый должен быть поодиночке, если с кем-то соединишься, крепко прилипнешь к кому-то, скорее пойдешь ко дну. Барахтаться надо порознь.
Вечерами эти твари активизируются. Я не помню, как научно они называются, кажется, площицы. Это такие, навроде вшей… раньше я думал, что вши – это быстрые, проворные насекомые, а оказалось – поймать вшу очень легко. А может, это не вши. Они не в голове, а в других местах: на лобке, мошонке, под мышками, на груди. Вечером у них, я думаю, прием пищи, так как тело начинает зудеть, я чешусь, не нахожу себе места. Когда могу, закрываюсь в ванной или в клозете, спускаю трико, снимаю майку и вытаскиваю из волос, отлепляю от кожи этих маленьких паразитов.
Не знаю, когда они появились, с какой сиповки переползли на меня, но благодаря им я изучил некоторые места на себе до завидных подробностей. И так же благодаря этим площицам мы с женой находимся почти что на равных: у нее есть инородное тело внутри и на мне тоже что-то живет, размножается, питается мной. Интересно, что жена помалкивает об этих мандавошках, я, как обнаружил их, думал – и она вскоре их на себе почувствует и устроит мне бурный скандал. Но она молчит. Я при случае рассматриваю ее подмышки, лобок и пока не заметил ничего подозрительного.
Фильм виденный-перевиденный, а площицы не дают покоя. И как раз сегодня я в состоянии их повылавливать. Встаю с кресла, направляюсь в ванную. Пускаю воду, дескать, моюсь, раздеваюсь и начинаю копаться в волосах в паху, выворачиваю мошонку… Раньше я с трудом различал их, мне стоило больших усилий, чтобы их вытащить, а теперь я даже научился уничтожать висящие на волосах личинки. Личинки напоминают бутылочки и сочно щелкают на ногте… Это занятие увлекает, можно часами перебирать кожу, ворошить волоски, нащупывать площиц в районе заднего прохода, – глазами туда не проникнешь, приходится вот на ощупь.
Заодно я вспоминаю школьные годы и Анну Савельевну. Я кончил школу девять лет назад. Как раз последний год, когда была десятилетка и однообразная общеобразовательная программа. Это потом стали экспериментировать: с шести лет, лицеи, гимназии всякие, одиннадцатилетки без какого-то (четвертого, кажется) класса. А у нас все было нормально… Анна Савельевна взяла нас после третьего; она уже тогда была старухой, но еще не совсем. Она вела русский язык и литературу. Наверное, неплохо вела, если бы мы ее слушали и хотели понять. Мы не очень-то и шумели на уроках, просто занимались своими делами – рисовали в тетрадках, переписывали друг у друга домашние по химии, перекидывались записками, играли в морской бой, а потом в картишки. Иногда Анна Савельевна срывалась и начинала доказывать нам, что литература – это необходимо, что читать – это, дескать, как воздух; что мы «вряд ли еще где-нибудь услышим и найдем» то, о чем она рассказывает. Она приходила в отчаяние, когда мы бубнили наизусть стихи; показывала, как надо, и мне становилось смешно… Говорили, что она из дворянского рода, – но вряд ли, если судить по отчеству, – а фамилия у нее была Зюзина. «Зюзя», я потом узнал, это типа алкаша что-то… Она сначала казалась нам высокой, сухой и тонкой, гордой, а к окончанию школы мы видели ее согнутой, маленькой, жалкой. Выпустив нас, она сразу ушла на пенсию…
О, какой крупный экземпляр попался! Вроде я уже проверил этот участок… Кладу площицу на ноготь большого пальца, на спину. Вошь сначала лежит смирно, потом начинает двигать лапками, они похожи на весла… Другим ногтем я придавливаю ее. Щелкнуло, осталась капелька бледно-розовой жидкости и пустая беловатая оболочка. Шабаш, погуляла…
Мне представляется тот район города, куда завтра надо ехать. Это возле Павелецкого вокзала – Дербеневская улица, Кожевническая, Павелецкая набережная… Я там не был несколько лет, родители в предпоследний год социализма сумели отвернуть трехкомнатную сносную квартиру на Каширском шоссе (я как раз в армии был), теперь разменяли ее, чтобы я жил с женой отдельно; ее родители купили мебель для нас. В общем, в местах, где прошло детство, мне делать нечего и вспоминаю я о них без особой грусти. Район невеселый. Стоит отойти от Ленинской площади, и начинаются заводики, склады, «Государственная штемпельно– граверная фабрика», «Мосхладкомбинат № 3», «Дрожжевой завод», беспрерывно испускающий шипение бьющего из трубы пара. Вдоль набережной тянется труба теплотрассы, похожая на жирную стальную змею, местами поднимающую свое тело, образуя арки для проезда автомобилей. Улицы пусты, серы, – хорошо снимать фильмы о прошлом… Анна Савельевна жила в двухэтажном домике, окруженном ржавыми гаражами; это… да, это на Летниковской. Мы однажды ходили к ней, когда она долго болела. Однокомнатная сумрачная квартирка, старинные вещи, почерневшие кружева на этажерке, комоде, буфете. Ее кровать была окружена с трех сторон книжными стеллажами… Вот завтра еще раз придется там побывать… Она, помню, тогда так радостно нам улыбалась, своему седьмому «б»; девочки приготовили чай, мы принесли торт, и каждому досталось по маленькому кусочку. Некоторые спрашивали о здоровье, Анна Савельевна крепилась, развлекала нас какими-то рассказами из жизни писателей. Кажется, о Некрасове, об этом… о Кольцове, как он лежал один в проходной комнате и задыхался от сигаретного дыма, а вокруг пьянствовали и веселились соседи. Радовалась, что мы пришли к ней, значит, она не зря живет, учит нас, прививает прекрасное и вечное. Лена Борисова, отличница, читала стихи с выражением. А теперь Анна Савельевна умерла и больше ничего не чувствует и не видит. Интересно, как она жила эти годы, вспоминал о ней кто-нибудь, навещал? Наверное, все, как и я, думали, что она давно умерла. Кое-кто, может, придет, чтоб проводить ее в печь крематория…
Жена уснула, на экране рябь – «СТС» закончил свои передачи. Я выключил телевизор, потормошил жену, чтоб подвинулась, и лег рядом.
Утром она подобрела: поджарила картошечки, дала три тысячи на метро, даже пыталась пообщаться. Конечно, ей приятна мысль, что я сейчас пойду не черт знает куда, чтобы вернуться вечером на рогах, а готовлюсь исполнить свой долг – проводить в последний путь классную руководительницу.
– Когда тебя ждать? – спросила напоследок.
– Не знаю, как получится там. Если что, позвоню.
– Пока.
– Пока.
Спускаюсь по лестнице, а не на лифте. Около мусоропроводов стоят бутылки, чаще всего это пузатенькие из-под иностранного пива или винные, но иногда можно встретить старые верные «чебурашки» и ценящиеся «очаковки» 0,33. И сегодня, проверив подъезд, я нашел кое-что подходящее, положил бутылки в пакет. Я знаю место поблизости, где их принимают.
С неба крупными хлопьями падает сырой, липкий снег. В конце марта это особенно неприятно, ведь все уже готово к пробуждению и теплу, а приходится терпеть зиму. Люди идут, согнувшись, месят соленую кашу на тротуарах; из-под колес автомобилей вылетают грязные комки, приходится сторониться дороги.
Возле метро есть дешевый пивной ларек. Это редкость теперь, ведь всё стараются сделать цветастым и аппетитным, а здесь пиво подают в стеклянных банках и изредка в кружках с отбитыми ручками, оно явно разбавленное. Зато дешевое. Перед работой и после нее мужчины выпивают по пол-литра, без разницы, какая погода, и если ларек закроют, я думаю, они очень расстроются, потеряют очередную радость в жизни. А к соседнему павильону «Холстен», где пиво крепкое и тягучее и стоит всего раза в два с половиной дороже, почему-то не подходят. Там обитает другой слой населения.
Перед тем как совершить длительную поездку от «Дмитровской» до «Павелецкой», необходимо глотнуть пивка. Знакомый продавец-хачик принимает у меня «чебурашки» по триста рэ, две «очаковки» – по четыреста. Получилось, со вчерашней мелочью, на поллитровую кружку. Я курю, потихоньку отхлебываю из кружки, любуюсь, как другие наскоро оглушают полстакана водки, запивают пивом и, пободревшие, спешат по делам… Ничего, и я, может быть, волью сегодня в себя стаканчик-другой. Не зря же тащусь на эти похороны… Время от времени встряхиваюсь, с меня опадают на тротуар куски тяжелого снега. Конечно, таскаться по городу в такую погоду не очень-то в кайф.
В вагоне душно и скучно. Людей битком, все сырые, вонючие, хмурые. Остается только размышлять, это как-то отвлекает, съедает время… Например, – когда-то я видел по телику передачу, там один чудак-исследователь доказывал, что наше общество развивается по зэковским законам. Дескать, порядки, язык, взаимоотношения между людьми – все как в колониях строгого режима. Я, помню, тогда воспринял это как очередную херню решившего сделать себе имя придурка. Конечно, какие-то черты есть, но он-то говорил о глобальном переходе зоновского мира в общий наш повседневный быт, в культуру и т. д. А теперь (правда, не побывав на зоне, мне сравнивать трудно) я с ним согласен. У меня такое впечатление, что объявили амнистию и разрешили всем делать, что они захотят, или – отпустили на волю рабов. Преступники продолжили совершать свои преступления, но законы изменились, многих статей уже нет; а рабы бродят и не знают, что им делать со своей свободой. Я тоже чувствую себя таким вот свободным, точнее – освобожденным, и эта свобода пугает меня, она тяжелее, чем кандалы и плеть хозяина. Я такой же мелкий пакостник, воришка, каким должен быть раб, и так же труслив и беспомощен… Все мои предки, видимо, из поколения в поколение были людишками смирными, забитыми, исполнительными; они ворчали, тихонько злились и вкалывали. А мне дали вольную. И вот приходится теперь бродить, кружить по жизни праздным, голодным, потерянным и мечтать, чтоб меня сделали снова чьим-нибудь рабом, заставили что-нибудь делать. Хочется знать наверняка, где мне спать, где оправляться, быть уверенным, что вечером меня уложат, а утром поднимут; что вовремя накормят, оденут; я буду выполнять приказы и не ломать голову, как же мне жить. Обо мне подумает хозяин… А сейчас?.. Я не знаю, куда направиться из четырех сторон света, я боюсь отойти далеко от развалин барака, где жили мои предки-рабы; вдруг меня свистнут, отведут и поставят к занятию, а потом сытно покормят и укажут на подстилку… Я слаб и глуп, но мне многое хочется. Вокруг столько красивого, заманчивого, вкусного. Время от времени я подворовываю, но по мелочам и когда знаю, что не последует наказания. Мне в общем-то без разницы, что стащить. Рулончик туалетной бумаги из «Макдоналдса», кассету со все равно какой музыкой из гостей, солонку в каком-нибудь кафе… И вся вот эта полусонная масса в вагоне, торговцы на рынках, покупатели с тощими кошельками, приставучие дилеры на тротуарах, всовывающие «подарок от фирмы», распространители рекламы, – все это такие же, как и я; просто некоторым удалось пристроиться, найти хозяев, хоть на некоторое время внутренне успокоиться. Их свистнули… Да, существуют «мужики», «шестерки», «урки», а им нужен «пахан», который бы ими руководил, использовал их и заботился. «Ебет и кормит» – есть поговорка.
С «Чеховской» перехожу на «Тверскую». Теперь уже скоро, осталось три станции. О предстоящем процессе похорон стараюсь не думать – что будет, то будет. По крайней мере, если что, можно в любой момент слинять.
В новом вагоне приходят новые мысли. Я смотрю на наклеенные на стене красочные рекламки и представляю жену, как она лежит сейчас на диване животом вверх и читает какую-нибудь пьеску. Это ее обычное дневное занятие, исключая, естественно, перебирания и пошива одежды для будущего ребенка… Жена считает себя актрисой. Она рассказывала, что с детства мечтала о театре, о сцене и всю жизнь движется к цели – стать большой актрисой. Движется в меру сил и способностей, конечно. Поступала раз по пять в Щуку и ГИТИС – не поступила. Занималась в каких-то студиях, которые создают неудачливые, полусумасшедшие режиссеры; кочевала по этим студиям в поисках лучшей, но все они похожи одна на другую, все «экспериментальные», то есть ставят какую-нибудь дрянь или превращают в дрянь сносное. Ее крупнейшим достижением явилось участие в спектакле в известном, но не особенно популярном театре, что на Тверской, в двух минутах ходьбы от Кремля. Правда, спектакль шел всего несколько раз, и то на «свободной сцене» (практически та же студия, но в здании известного театра). Я сходил на премьеру. Такой маленький-премаленький зальчик, мест на тридцать, заполненный друзьями и родственниками исполнителей. Какая-то забытая пьеса забытого Лорки. Жена играла служанку, почти бессловесную, вечно перепуганную, наблюдающую гибель аристократической семьи, в которой служит. Накрывает на стол, убирает со стола, вздыхает, покачивает головой… А в дни репетиций она так переживала, корчилась перед зеркалом, трепетала, нервничала! И все ради какой-то второстепенной ролишки. Но она была счастлива, ее там похвалил главреж, и она замечтала о том, что ее пригласят в основную труппу. Но тут ее прихватила беременность. А девяносто процентов: женщина, родив ребенка, сжигает за собой все мосты, ей не светит большее, чем быть домохозяйкой или, в лучшем случае, продавщицей в близлежащей к дому палатке.
– Спасибо, Рома, спасибо, что приехал. Сейчас, слава богу, люди нашлись, из школы звонили, м-м, обещали помочь, она ведь там сорок лет проработала… Районо тоже подключилось… А вчера, о-ох, мы совсем уж отчаялись. Ни денег, никого…
Пахло каким-то варевом и застоявшимся духом немощной одинокой старухи. Квартира оказалась еще меньше, чем мне представлялось в воспоминаниях. Было полутемно, зеркала завешены черными тряпками.
Говорят, что голос у женщин с годами почти не меняется, но у Лены изменился он совершенно. Я помню его, уверенно-переливающийся, неспешно и четко произносящий слова; он торжествовал над тупостью одноклассников, когда Лена отвечала учителю. А теперь голос стал сбивчивым, мятым, наполненным вздохами и междометиями, каким-то бледным, пустым.
– Вот Витю жду сижу, – провожая меня на кухню, объясняла она. – Витю Буркова… У него машина, я до него дозвонилась вчера. Ох, надо в морг ехать, одежду везти. В три часа кремация уже, а его нет до сих пор…
Я сел к столу, сочувственно кивал. Лена помешивала в кастрюле. Мы были в квартире одни.
– Поминки школа на себя взяла, девчонки там сейчас, в столовой готовят, а я здесь решила сварить немного… на всякий случай. Ты покушать не хочешь?
– Нет, спасибо, – ответил я. – Вот покурить бы… Здесь можно?
– Кури, кури. – Лена поставила на стол грязное блюдце для пепла, взглянула на часы. – Уже одиннадцать. Знаешь, я сейчас домой сбегаю, у меня там Сашка один, сын. Посмотрю, как он, покормлю хоть… Так, здесь готово… Сбегаю, ладно?
– Конечно, гм…
Она тоже мыкнула, пошла в прихожую одеваться. Оттуда, спохватившись, спросила:
– Да, извини, как ты живешь-то? Совсем голова кругом…
– Нормально. А ты?
– Да тоже, вроде бы. Ну, я на десять минут буквально…
– Угу, беги.
Даже и не скажешь, что у нас с ней когда-то чуть было не возникла любовь. Мы учились вместе все десять классов, Лена считалась самой лучшей у нас, умной, симпатичной. После окончания школы, в тот же год, осенью, меня забирали в армию. А Лена не поступила в университет и как раз рассталась со своим парнем, с которым долго дружила. И мы случайно столкнулись на улице, разговорились, выпили аперитива в кафе, пошли к ней и перепихнулись. Она хотела этого, наверное, из-за какого-то отчаяния и обиды к этому парню, к тем, кто ее в университет не принял, и специально выбрала одного из самых малосимпатичных своих знакомых, то есть – меня. А я, конечно, не отказался. Еще бы! Класса с шестого я хотел ее, наблюдал за ней, любовался на физкультуре, дрочил, думая о ней, а тут выпал случай реально ее поиметь.
Потом, в первые месяцы в армии, я писал ей чуть ли не каждый день, я просил, умолял ее отвечать на мои письма. Случайная попилка готова была разрастись во мне до любви… Мне казалось, что только Лена и ее письма спасут меня, помогут выжить в армейском аду. Но она не отвечала, и я выжил так, без ее помощи.
Вообще, человек совершает столько глупых поступков, тратит столько сил на напрасные переживания, пока не научится правильно вести себя в жизни. Я тоже много надурил, конечно, а потом только понял: равнодушие – вот что в состоянии уберечь, во что нужно прятаться и через его толстую броню смотреть на окружающий мир. Равнодушие спасает от безумия, оно помогает человеку остаться человеком… Сразу и не придумаю, что может меня вывести из себя, огорчить, озаботить. Конечно, неприятно, если действительно водку запретят с первого июля продавать в ларьках (я знаю ларьки, где ее можно купить всего за десять пятьсот), но ведь столько раз происходило нечто подобное и находились новые точки, новые варианты; слегка расстроит меня и повышение цен на проезд в метро, или если поймают ребята-контролеры в троллейбусе – я не заплачу штраф и мне в итоге стукнут по дыне. Если в вытрезвителе окажусь, тоже как-нибудь переживу, не впервой; если телевизор сломается, станет немного скучней. С родителями если случится что… ну я живу без них сейчас, их и сейчас как бы нет. Вот жена ждет ребенка, и я должен или радоваться, что скоро появится на свет моя дочь или мой сын, мое продолжение, или мучиться, что вот будет у нас в квартире красноватый, орущий комок, мешающий и раздражающий. Но мне как-то все равно, пусть жена делает с ним, что захочет: возится, наряжает, целует или придушит… Мне ни хорошо и ни плохо. Нормально. У меня каждый день есть задача (она же максимум и она же минимум) – выпить по возможности больше, поесть желательно плотно, не упустить шанс повеселиться, подобрать, что плохо лежит. Вот и все, в общем-то. Не так уж и мало. Вчера день был не особенно удачный, я надеюсь, что сегодня будет получше. Я, в общем-то, оптимист…
Громко и неожиданно зазвонил телефон. Я вскочил, прошел в комнату. Снял трубку.
– Алло?
Издалека, словно из люка канализации, закричал осипший женский голос:
– Алё! Алё!
– Да, – ответил я.
– Алё! Вы меня слышите?
– Да!
– Я, я дочь Анны Савельевны! Алё?!
– Да! Слушаю!
– Похороны сегодня?
– Сегодня кремация. В три часа.
– Алё?! Не слышу! Алё?!
– Сегодня кремация! – я тоже вынужден закричать. – В три часа!
– Я ее дочь! Я звоню из Прокопьевска! Утром получила телеграмму! Алё?!
– Да, слышу!
– На самолет нет денег! Я не могу найти! Я не могу прилететь!! Алё?!
– Да, да, я слышу! Слы-шу!
Голос стал плакать.
– Когда это случилось?! Причина смерти?! Алё?! Сообщите!.. Как с похоронами?!
– Все нормально! Школа поможет! – так же отрывисто выкрикивал я. – Сегодня кремация! А похороны потом! Все нормально!
– Ее брат!.. Михаил Савельевич! Адрес! Запишите адрес! Алё?! Адрес брата!
– Да, диктуйте! – Я нашел на подзеркальнике огрызок карандаша для бровей, измятую салфетку. – Алло, диктуйте!
Она продиктовала адрес брата.
– А телефон? У него есть телефон?
– Что? Не слышу! Алё?
– У него есть те-ле-фон?!
– Да, да! Пишите!..
Я записал.
– Больше у нее никого! Сообщите ему! Если жив! Алё?! – И голос захлебнулся в слезах и помехах связи.
Я положил трубку.
Сейчас вернется Лена, пусть сообщает брату сама. Если жив еще… Я сунул салфетку под диск телефона, чтоб не затерялся. Вернулся на кухню.
Только закурил – в дверь застучали. Черт, становится суетливо.
На пороге стоял невысокий, квадратный парень; короткая стрижка скрашивала две внушительные залысины.
– А-а, Сэн! – парень, входя, крепко хлопнул меня по плечу. – Здорово! Что, приехал? А Ленка где?
Оказалось, это и есть Витя Бурков. Н-да, изменился… Он всегда казался мне туповатым, хотя и учился в основном на четверки; у него мама – заведующая детсадом, была и в школе председательницей родительского комитета. Очень крепкая тетя, она держала сына Витю в ежовых рукавицах, стремясь сделать из него человека, но Витя не оправдал ее надежд – не стал получать высшего образования, а кое-как купив «жигуленок», превратился в простого извозчика. Что ж, он с детства имел склонность к технике, и это ему пригодилось.
– Как дела, Сэн? – Витя снова хлопнул меня и засмеялся, как запыхавшаяся собака.
– Нормально, – пожал я плечами и, не в силах больше терпеть себя трезвым, спросил: – Слушай, а выпить ничего нет? Может, по чуть– чуть… помянем?
Витя по-хозяйски прошел на кухню, открыл холодильник.
– Я-то за рулем. Какую желаешь? «Привет», «Ферейн»? Я вчера закупил как раз.
– «Привет».
Он протянул мне бутылку:
– Пей!
Он был отчего-то горд и уверен в себе, словно человек, все имеющий и стоящий так крепко, что никакие силы не собьют его с ног. По крайней мере многие себе это внушают, хотя на самом деле ползают на карачках и получают пинки по ребрам, по морде, по жопе; уж он-то натерпелся от своих пассажиров, и поэтому при любом удобном случае старается показать себя уверенным, добившимся всего, чего желал.
– Не будешь? – я налил в одну чашку и взглянул на Витю, ради приличия приглашая его выпить тоже.
– Ну, капелюшечку, чисто формально, – согласился он, – за встречу… Да-а, давненько ж мы не видались, – добавил с грустинкой.
– Давненько.
– За встречу!
Чокнулись.
– Давай.
Выпили. Горячая струйка вбежала, моментально размягчая что-то во мне, согревая. Голове еще тяжело и тоскливо, а тело наполнилось, совсем немножко, но уже ощутимо, силой, бодростью. Захотелось схватить бутылку и побежать куда-нибудь без оглядки, спрятаться, опустошить ее залпом и лечь. Но я пересилил это желание ради большего…
Пришла Лена, все такая же перепуганная, озабоченная, в руке белая прозрачная тряпочка, а на голове черная, повязанная как платок.
– Витя, ну слава богу! Надо ехать скорей. Еще цветов купить… Так, вот сумка с одеждой. Поехали!..
Я торопливо выпил граммов семьдесят и последовал за Витей на улицу, Лена что-то еще хлопотала в квартирке.
– Э, да! – вспомнил я, вернулся. – Лен, там дочь ее звонила, Анны Савельевны. Она прилететь не может, денег вроде нет. Дала телефон ее брата, просила ему сообщить. Вон бумажка, на телефоне.
– Да, конечно, надо сообщить. – Лена пошла звонить.
Я еще приложился к бутылке. Поколебался, взять ли ее с собой или нет; но придется ведь таскать гроб, мешать будет… Черт… Обидно… Еще раз хлебнул…
– Рома, ты здесь? Все, позвонила. Поехали! Он на кремацию придет, сказал… Заплакал старик – как дура, сразу ляпнула, без подготовки…
Путь человеческий можно проследить по больничным отделениям. Начинаешь с родильного, а кончаешь – через терапевтическое, стоматологическое, хирургическое – патологоанатомическим… Параллельно с просто жизнью – элементарным вдыханием-выдыханием и настолько обычными делами, что делами они и не кажутся, – есть еще много других жизней; я с ними сталкиваюсь редко, и от того тем более вижу их мощь. Например, беспрерывная, буйная, круглосуточная, потусторонняя жизнь вытрезвителя; жизнь всех этих Тимирязевских, вьетнамских, Москворецких рынков со своими тайнами и законами; жизнь гинекологии, жизнь улицы Миклухо-Маклая… Теперь вот пришло время заглянуть, прикоснуться к жизни и обычаям морга.
Обыкновенный в общем-то день, и если бы не знать, что уже весна должна быть вовсю, а валит снег и достаточно холодно, то день можно назвать совсем рядовым. И для работников морга он рядовой, обыкновенный день. Но для нас, приехавших за телом, которое нужно забрать и отвезти в крематорий, день, конечно же, неординарный. Мы касаемся другой жизни, другого мира, нам диктуют свои условия…
– Как, два миллиона?! – пугается Лена. – Нам сказали, что косметическое это… – Она не находит слов, вместо слов показывает на свое лицо, будто мажет его, – бесплатно делают.
Крупный, сытый парень в небрежно застегнутом белом халате лениво и устало морщится:
– Бесплатно, так и забирайте так. Сами и одевайте. Давай, заходи.
Он приоткрыл дверь, приглашая нас внутрь. Мы мнемся на крыльце со своими розочками в руках. Ясно, никто из нас не войдет туда, чтоб хотя бы взглянуть на голый труп, не то что одевать его, подкрашивать.
– Ну, семьсот, а? – просит жалобно Лена.
Парень в ответ снова показал внутрь морга.
– Слушай, – деловито, но с оттенком просительности обратился к нему Витя, – давай на восьмистах сойдемся. Понимаешь, мы ей не родные, она наша учительница была. Родных нет. Понимаешь, вот районо выдало пятисотку на все расходы…
Вечерами эти твари активизируются. Я не помню, как научно они называются, кажется, площицы. Это такие, навроде вшей… раньше я думал, что вши – это быстрые, проворные насекомые, а оказалось – поймать вшу очень легко. А может, это не вши. Они не в голове, а в других местах: на лобке, мошонке, под мышками, на груди. Вечером у них, я думаю, прием пищи, так как тело начинает зудеть, я чешусь, не нахожу себе места. Когда могу, закрываюсь в ванной или в клозете, спускаю трико, снимаю майку и вытаскиваю из волос, отлепляю от кожи этих маленьких паразитов.
Не знаю, когда они появились, с какой сиповки переползли на меня, но благодаря им я изучил некоторые места на себе до завидных подробностей. И так же благодаря этим площицам мы с женой находимся почти что на равных: у нее есть инородное тело внутри и на мне тоже что-то живет, размножается, питается мной. Интересно, что жена помалкивает об этих мандавошках, я, как обнаружил их, думал – и она вскоре их на себе почувствует и устроит мне бурный скандал. Но она молчит. Я при случае рассматриваю ее подмышки, лобок и пока не заметил ничего подозрительного.
Фильм виденный-перевиденный, а площицы не дают покоя. И как раз сегодня я в состоянии их повылавливать. Встаю с кресла, направляюсь в ванную. Пускаю воду, дескать, моюсь, раздеваюсь и начинаю копаться в волосах в паху, выворачиваю мошонку… Раньше я с трудом различал их, мне стоило больших усилий, чтобы их вытащить, а теперь я даже научился уничтожать висящие на волосах личинки. Личинки напоминают бутылочки и сочно щелкают на ногте… Это занятие увлекает, можно часами перебирать кожу, ворошить волоски, нащупывать площиц в районе заднего прохода, – глазами туда не проникнешь, приходится вот на ощупь.
Заодно я вспоминаю школьные годы и Анну Савельевну. Я кончил школу девять лет назад. Как раз последний год, когда была десятилетка и однообразная общеобразовательная программа. Это потом стали экспериментировать: с шести лет, лицеи, гимназии всякие, одиннадцатилетки без какого-то (четвертого, кажется) класса. А у нас все было нормально… Анна Савельевна взяла нас после третьего; она уже тогда была старухой, но еще не совсем. Она вела русский язык и литературу. Наверное, неплохо вела, если бы мы ее слушали и хотели понять. Мы не очень-то и шумели на уроках, просто занимались своими делами – рисовали в тетрадках, переписывали друг у друга домашние по химии, перекидывались записками, играли в морской бой, а потом в картишки. Иногда Анна Савельевна срывалась и начинала доказывать нам, что литература – это необходимо, что читать – это, дескать, как воздух; что мы «вряд ли еще где-нибудь услышим и найдем» то, о чем она рассказывает. Она приходила в отчаяние, когда мы бубнили наизусть стихи; показывала, как надо, и мне становилось смешно… Говорили, что она из дворянского рода, – но вряд ли, если судить по отчеству, – а фамилия у нее была Зюзина. «Зюзя», я потом узнал, это типа алкаша что-то… Она сначала казалась нам высокой, сухой и тонкой, гордой, а к окончанию школы мы видели ее согнутой, маленькой, жалкой. Выпустив нас, она сразу ушла на пенсию…
О, какой крупный экземпляр попался! Вроде я уже проверил этот участок… Кладу площицу на ноготь большого пальца, на спину. Вошь сначала лежит смирно, потом начинает двигать лапками, они похожи на весла… Другим ногтем я придавливаю ее. Щелкнуло, осталась капелька бледно-розовой жидкости и пустая беловатая оболочка. Шабаш, погуляла…
Мне представляется тот район города, куда завтра надо ехать. Это возле Павелецкого вокзала – Дербеневская улица, Кожевническая, Павелецкая набережная… Я там не был несколько лет, родители в предпоследний год социализма сумели отвернуть трехкомнатную сносную квартиру на Каширском шоссе (я как раз в армии был), теперь разменяли ее, чтобы я жил с женой отдельно; ее родители купили мебель для нас. В общем, в местах, где прошло детство, мне делать нечего и вспоминаю я о них без особой грусти. Район невеселый. Стоит отойти от Ленинской площади, и начинаются заводики, склады, «Государственная штемпельно– граверная фабрика», «Мосхладкомбинат № 3», «Дрожжевой завод», беспрерывно испускающий шипение бьющего из трубы пара. Вдоль набережной тянется труба теплотрассы, похожая на жирную стальную змею, местами поднимающую свое тело, образуя арки для проезда автомобилей. Улицы пусты, серы, – хорошо снимать фильмы о прошлом… Анна Савельевна жила в двухэтажном домике, окруженном ржавыми гаражами; это… да, это на Летниковской. Мы однажды ходили к ней, когда она долго болела. Однокомнатная сумрачная квартирка, старинные вещи, почерневшие кружева на этажерке, комоде, буфете. Ее кровать была окружена с трех сторон книжными стеллажами… Вот завтра еще раз придется там побывать… Она, помню, тогда так радостно нам улыбалась, своему седьмому «б»; девочки приготовили чай, мы принесли торт, и каждому досталось по маленькому кусочку. Некоторые спрашивали о здоровье, Анна Савельевна крепилась, развлекала нас какими-то рассказами из жизни писателей. Кажется, о Некрасове, об этом… о Кольцове, как он лежал один в проходной комнате и задыхался от сигаретного дыма, а вокруг пьянствовали и веселились соседи. Радовалась, что мы пришли к ней, значит, она не зря живет, учит нас, прививает прекрасное и вечное. Лена Борисова, отличница, читала стихи с выражением. А теперь Анна Савельевна умерла и больше ничего не чувствует и не видит. Интересно, как она жила эти годы, вспоминал о ней кто-нибудь, навещал? Наверное, все, как и я, думали, что она давно умерла. Кое-кто, может, придет, чтоб проводить ее в печь крематория…
Жена уснула, на экране рябь – «СТС» закончил свои передачи. Я выключил телевизор, потормошил жену, чтоб подвинулась, и лег рядом.
Утром она подобрела: поджарила картошечки, дала три тысячи на метро, даже пыталась пообщаться. Конечно, ей приятна мысль, что я сейчас пойду не черт знает куда, чтобы вернуться вечером на рогах, а готовлюсь исполнить свой долг – проводить в последний путь классную руководительницу.
– Когда тебя ждать? – спросила напоследок.
– Не знаю, как получится там. Если что, позвоню.
– Пока.
– Пока.
Спускаюсь по лестнице, а не на лифте. Около мусоропроводов стоят бутылки, чаще всего это пузатенькие из-под иностранного пива или винные, но иногда можно встретить старые верные «чебурашки» и ценящиеся «очаковки» 0,33. И сегодня, проверив подъезд, я нашел кое-что подходящее, положил бутылки в пакет. Я знаю место поблизости, где их принимают.
С неба крупными хлопьями падает сырой, липкий снег. В конце марта это особенно неприятно, ведь все уже готово к пробуждению и теплу, а приходится терпеть зиму. Люди идут, согнувшись, месят соленую кашу на тротуарах; из-под колес автомобилей вылетают грязные комки, приходится сторониться дороги.
Возле метро есть дешевый пивной ларек. Это редкость теперь, ведь всё стараются сделать цветастым и аппетитным, а здесь пиво подают в стеклянных банках и изредка в кружках с отбитыми ручками, оно явно разбавленное. Зато дешевое. Перед работой и после нее мужчины выпивают по пол-литра, без разницы, какая погода, и если ларек закроют, я думаю, они очень расстроются, потеряют очередную радость в жизни. А к соседнему павильону «Холстен», где пиво крепкое и тягучее и стоит всего раза в два с половиной дороже, почему-то не подходят. Там обитает другой слой населения.
Перед тем как совершить длительную поездку от «Дмитровской» до «Павелецкой», необходимо глотнуть пивка. Знакомый продавец-хачик принимает у меня «чебурашки» по триста рэ, две «очаковки» – по четыреста. Получилось, со вчерашней мелочью, на поллитровую кружку. Я курю, потихоньку отхлебываю из кружки, любуюсь, как другие наскоро оглушают полстакана водки, запивают пивом и, пободревшие, спешат по делам… Ничего, и я, может быть, волью сегодня в себя стаканчик-другой. Не зря же тащусь на эти похороны… Время от времени встряхиваюсь, с меня опадают на тротуар куски тяжелого снега. Конечно, таскаться по городу в такую погоду не очень-то в кайф.
В вагоне душно и скучно. Людей битком, все сырые, вонючие, хмурые. Остается только размышлять, это как-то отвлекает, съедает время… Например, – когда-то я видел по телику передачу, там один чудак-исследователь доказывал, что наше общество развивается по зэковским законам. Дескать, порядки, язык, взаимоотношения между людьми – все как в колониях строгого режима. Я, помню, тогда воспринял это как очередную херню решившего сделать себе имя придурка. Конечно, какие-то черты есть, но он-то говорил о глобальном переходе зоновского мира в общий наш повседневный быт, в культуру и т. д. А теперь (правда, не побывав на зоне, мне сравнивать трудно) я с ним согласен. У меня такое впечатление, что объявили амнистию и разрешили всем делать, что они захотят, или – отпустили на волю рабов. Преступники продолжили совершать свои преступления, но законы изменились, многих статей уже нет; а рабы бродят и не знают, что им делать со своей свободой. Я тоже чувствую себя таким вот свободным, точнее – освобожденным, и эта свобода пугает меня, она тяжелее, чем кандалы и плеть хозяина. Я такой же мелкий пакостник, воришка, каким должен быть раб, и так же труслив и беспомощен… Все мои предки, видимо, из поколения в поколение были людишками смирными, забитыми, исполнительными; они ворчали, тихонько злились и вкалывали. А мне дали вольную. И вот приходится теперь бродить, кружить по жизни праздным, голодным, потерянным и мечтать, чтоб меня сделали снова чьим-нибудь рабом, заставили что-нибудь делать. Хочется знать наверняка, где мне спать, где оправляться, быть уверенным, что вечером меня уложат, а утром поднимут; что вовремя накормят, оденут; я буду выполнять приказы и не ломать голову, как же мне жить. Обо мне подумает хозяин… А сейчас?.. Я не знаю, куда направиться из четырех сторон света, я боюсь отойти далеко от развалин барака, где жили мои предки-рабы; вдруг меня свистнут, отведут и поставят к занятию, а потом сытно покормят и укажут на подстилку… Я слаб и глуп, но мне многое хочется. Вокруг столько красивого, заманчивого, вкусного. Время от времени я подворовываю, но по мелочам и когда знаю, что не последует наказания. Мне в общем-то без разницы, что стащить. Рулончик туалетной бумаги из «Макдоналдса», кассету со все равно какой музыкой из гостей, солонку в каком-нибудь кафе… И вся вот эта полусонная масса в вагоне, торговцы на рынках, покупатели с тощими кошельками, приставучие дилеры на тротуарах, всовывающие «подарок от фирмы», распространители рекламы, – все это такие же, как и я; просто некоторым удалось пристроиться, найти хозяев, хоть на некоторое время внутренне успокоиться. Их свистнули… Да, существуют «мужики», «шестерки», «урки», а им нужен «пахан», который бы ими руководил, использовал их и заботился. «Ебет и кормит» – есть поговорка.
С «Чеховской» перехожу на «Тверскую». Теперь уже скоро, осталось три станции. О предстоящем процессе похорон стараюсь не думать – что будет, то будет. По крайней мере, если что, можно в любой момент слинять.
В новом вагоне приходят новые мысли. Я смотрю на наклеенные на стене красочные рекламки и представляю жену, как она лежит сейчас на диване животом вверх и читает какую-нибудь пьеску. Это ее обычное дневное занятие, исключая, естественно, перебирания и пошива одежды для будущего ребенка… Жена считает себя актрисой. Она рассказывала, что с детства мечтала о театре, о сцене и всю жизнь движется к цели – стать большой актрисой. Движется в меру сил и способностей, конечно. Поступала раз по пять в Щуку и ГИТИС – не поступила. Занималась в каких-то студиях, которые создают неудачливые, полусумасшедшие режиссеры; кочевала по этим студиям в поисках лучшей, но все они похожи одна на другую, все «экспериментальные», то есть ставят какую-нибудь дрянь или превращают в дрянь сносное. Ее крупнейшим достижением явилось участие в спектакле в известном, но не особенно популярном театре, что на Тверской, в двух минутах ходьбы от Кремля. Правда, спектакль шел всего несколько раз, и то на «свободной сцене» (практически та же студия, но в здании известного театра). Я сходил на премьеру. Такой маленький-премаленький зальчик, мест на тридцать, заполненный друзьями и родственниками исполнителей. Какая-то забытая пьеса забытого Лорки. Жена играла служанку, почти бессловесную, вечно перепуганную, наблюдающую гибель аристократической семьи, в которой служит. Накрывает на стол, убирает со стола, вздыхает, покачивает головой… А в дни репетиций она так переживала, корчилась перед зеркалом, трепетала, нервничала! И все ради какой-то второстепенной ролишки. Но она была счастлива, ее там похвалил главреж, и она замечтала о том, что ее пригласят в основную труппу. Но тут ее прихватила беременность. А девяносто процентов: женщина, родив ребенка, сжигает за собой все мосты, ей не светит большее, чем быть домохозяйкой или, в лучшем случае, продавщицей в близлежащей к дому палатке.
– Спасибо, Рома, спасибо, что приехал. Сейчас, слава богу, люди нашлись, из школы звонили, м-м, обещали помочь, она ведь там сорок лет проработала… Районо тоже подключилось… А вчера, о-ох, мы совсем уж отчаялись. Ни денег, никого…
Пахло каким-то варевом и застоявшимся духом немощной одинокой старухи. Квартира оказалась еще меньше, чем мне представлялось в воспоминаниях. Было полутемно, зеркала завешены черными тряпками.
Говорят, что голос у женщин с годами почти не меняется, но у Лены изменился он совершенно. Я помню его, уверенно-переливающийся, неспешно и четко произносящий слова; он торжествовал над тупостью одноклассников, когда Лена отвечала учителю. А теперь голос стал сбивчивым, мятым, наполненным вздохами и междометиями, каким-то бледным, пустым.
– Вот Витю жду сижу, – провожая меня на кухню, объясняла она. – Витю Буркова… У него машина, я до него дозвонилась вчера. Ох, надо в морг ехать, одежду везти. В три часа кремация уже, а его нет до сих пор…
Я сел к столу, сочувственно кивал. Лена помешивала в кастрюле. Мы были в квартире одни.
– Поминки школа на себя взяла, девчонки там сейчас, в столовой готовят, а я здесь решила сварить немного… на всякий случай. Ты покушать не хочешь?
– Нет, спасибо, – ответил я. – Вот покурить бы… Здесь можно?
– Кури, кури. – Лена поставила на стол грязное блюдце для пепла, взглянула на часы. – Уже одиннадцать. Знаешь, я сейчас домой сбегаю, у меня там Сашка один, сын. Посмотрю, как он, покормлю хоть… Так, здесь готово… Сбегаю, ладно?
– Конечно, гм…
Она тоже мыкнула, пошла в прихожую одеваться. Оттуда, спохватившись, спросила:
– Да, извини, как ты живешь-то? Совсем голова кругом…
– Нормально. А ты?
– Да тоже, вроде бы. Ну, я на десять минут буквально…
– Угу, беги.
Даже и не скажешь, что у нас с ней когда-то чуть было не возникла любовь. Мы учились вместе все десять классов, Лена считалась самой лучшей у нас, умной, симпатичной. После окончания школы, в тот же год, осенью, меня забирали в армию. А Лена не поступила в университет и как раз рассталась со своим парнем, с которым долго дружила. И мы случайно столкнулись на улице, разговорились, выпили аперитива в кафе, пошли к ней и перепихнулись. Она хотела этого, наверное, из-за какого-то отчаяния и обиды к этому парню, к тем, кто ее в университет не принял, и специально выбрала одного из самых малосимпатичных своих знакомых, то есть – меня. А я, конечно, не отказался. Еще бы! Класса с шестого я хотел ее, наблюдал за ней, любовался на физкультуре, дрочил, думая о ней, а тут выпал случай реально ее поиметь.
Потом, в первые месяцы в армии, я писал ей чуть ли не каждый день, я просил, умолял ее отвечать на мои письма. Случайная попилка готова была разрастись во мне до любви… Мне казалось, что только Лена и ее письма спасут меня, помогут выжить в армейском аду. Но она не отвечала, и я выжил так, без ее помощи.
Вообще, человек совершает столько глупых поступков, тратит столько сил на напрасные переживания, пока не научится правильно вести себя в жизни. Я тоже много надурил, конечно, а потом только понял: равнодушие – вот что в состоянии уберечь, во что нужно прятаться и через его толстую броню смотреть на окружающий мир. Равнодушие спасает от безумия, оно помогает человеку остаться человеком… Сразу и не придумаю, что может меня вывести из себя, огорчить, озаботить. Конечно, неприятно, если действительно водку запретят с первого июля продавать в ларьках (я знаю ларьки, где ее можно купить всего за десять пятьсот), но ведь столько раз происходило нечто подобное и находились новые точки, новые варианты; слегка расстроит меня и повышение цен на проезд в метро, или если поймают ребята-контролеры в троллейбусе – я не заплачу штраф и мне в итоге стукнут по дыне. Если в вытрезвителе окажусь, тоже как-нибудь переживу, не впервой; если телевизор сломается, станет немного скучней. С родителями если случится что… ну я живу без них сейчас, их и сейчас как бы нет. Вот жена ждет ребенка, и я должен или радоваться, что скоро появится на свет моя дочь или мой сын, мое продолжение, или мучиться, что вот будет у нас в квартире красноватый, орущий комок, мешающий и раздражающий. Но мне как-то все равно, пусть жена делает с ним, что захочет: возится, наряжает, целует или придушит… Мне ни хорошо и ни плохо. Нормально. У меня каждый день есть задача (она же максимум и она же минимум) – выпить по возможности больше, поесть желательно плотно, не упустить шанс повеселиться, подобрать, что плохо лежит. Вот и все, в общем-то. Не так уж и мало. Вчера день был не особенно удачный, я надеюсь, что сегодня будет получше. Я, в общем-то, оптимист…
Громко и неожиданно зазвонил телефон. Я вскочил, прошел в комнату. Снял трубку.
– Алло?
Издалека, словно из люка канализации, закричал осипший женский голос:
– Алё! Алё!
– Да, – ответил я.
– Алё! Вы меня слышите?
– Да!
– Я, я дочь Анны Савельевны! Алё?!
– Да! Слушаю!
– Похороны сегодня?
– Сегодня кремация. В три часа.
– Алё?! Не слышу! Алё?!
– Сегодня кремация! – я тоже вынужден закричать. – В три часа!
– Я ее дочь! Я звоню из Прокопьевска! Утром получила телеграмму! Алё?!
– Да, слышу!
– На самолет нет денег! Я не могу найти! Я не могу прилететь!! Алё?!
– Да, да, я слышу! Слы-шу!
Голос стал плакать.
– Когда это случилось?! Причина смерти?! Алё?! Сообщите!.. Как с похоронами?!
– Все нормально! Школа поможет! – так же отрывисто выкрикивал я. – Сегодня кремация! А похороны потом! Все нормально!
– Ее брат!.. Михаил Савельевич! Адрес! Запишите адрес! Алё?! Адрес брата!
– Да, диктуйте! – Я нашел на подзеркальнике огрызок карандаша для бровей, измятую салфетку. – Алло, диктуйте!
Она продиктовала адрес брата.
– А телефон? У него есть телефон?
– Что? Не слышу! Алё?
– У него есть те-ле-фон?!
– Да, да! Пишите!..
Я записал.
– Больше у нее никого! Сообщите ему! Если жив! Алё?! – И голос захлебнулся в слезах и помехах связи.
Я положил трубку.
Сейчас вернется Лена, пусть сообщает брату сама. Если жив еще… Я сунул салфетку под диск телефона, чтоб не затерялся. Вернулся на кухню.
Только закурил – в дверь застучали. Черт, становится суетливо.
На пороге стоял невысокий, квадратный парень; короткая стрижка скрашивала две внушительные залысины.
– А-а, Сэн! – парень, входя, крепко хлопнул меня по плечу. – Здорово! Что, приехал? А Ленка где?
Оказалось, это и есть Витя Бурков. Н-да, изменился… Он всегда казался мне туповатым, хотя и учился в основном на четверки; у него мама – заведующая детсадом, была и в школе председательницей родительского комитета. Очень крепкая тетя, она держала сына Витю в ежовых рукавицах, стремясь сделать из него человека, но Витя не оправдал ее надежд – не стал получать высшего образования, а кое-как купив «жигуленок», превратился в простого извозчика. Что ж, он с детства имел склонность к технике, и это ему пригодилось.
– Как дела, Сэн? – Витя снова хлопнул меня и засмеялся, как запыхавшаяся собака.
– Нормально, – пожал я плечами и, не в силах больше терпеть себя трезвым, спросил: – Слушай, а выпить ничего нет? Может, по чуть– чуть… помянем?
Витя по-хозяйски прошел на кухню, открыл холодильник.
– Я-то за рулем. Какую желаешь? «Привет», «Ферейн»? Я вчера закупил как раз.
– «Привет».
Он протянул мне бутылку:
– Пей!
Он был отчего-то горд и уверен в себе, словно человек, все имеющий и стоящий так крепко, что никакие силы не собьют его с ног. По крайней мере многие себе это внушают, хотя на самом деле ползают на карачках и получают пинки по ребрам, по морде, по жопе; уж он-то натерпелся от своих пассажиров, и поэтому при любом удобном случае старается показать себя уверенным, добившимся всего, чего желал.
– Не будешь? – я налил в одну чашку и взглянул на Витю, ради приличия приглашая его выпить тоже.
– Ну, капелюшечку, чисто формально, – согласился он, – за встречу… Да-а, давненько ж мы не видались, – добавил с грустинкой.
– Давненько.
– За встречу!
Чокнулись.
– Давай.
Выпили. Горячая струйка вбежала, моментально размягчая что-то во мне, согревая. Голове еще тяжело и тоскливо, а тело наполнилось, совсем немножко, но уже ощутимо, силой, бодростью. Захотелось схватить бутылку и побежать куда-нибудь без оглядки, спрятаться, опустошить ее залпом и лечь. Но я пересилил это желание ради большего…
Пришла Лена, все такая же перепуганная, озабоченная, в руке белая прозрачная тряпочка, а на голове черная, повязанная как платок.
– Витя, ну слава богу! Надо ехать скорей. Еще цветов купить… Так, вот сумка с одеждой. Поехали!..
Я торопливо выпил граммов семьдесят и последовал за Витей на улицу, Лена что-то еще хлопотала в квартирке.
– Э, да! – вспомнил я, вернулся. – Лен, там дочь ее звонила, Анны Савельевны. Она прилететь не может, денег вроде нет. Дала телефон ее брата, просила ему сообщить. Вон бумажка, на телефоне.
– Да, конечно, надо сообщить. – Лена пошла звонить.
Я еще приложился к бутылке. Поколебался, взять ли ее с собой или нет; но придется ведь таскать гроб, мешать будет… Черт… Обидно… Еще раз хлебнул…
– Рома, ты здесь? Все, позвонила. Поехали! Он на кремацию придет, сказал… Заплакал старик – как дура, сразу ляпнула, без подготовки…
Путь человеческий можно проследить по больничным отделениям. Начинаешь с родильного, а кончаешь – через терапевтическое, стоматологическое, хирургическое – патологоанатомическим… Параллельно с просто жизнью – элементарным вдыханием-выдыханием и настолько обычными делами, что делами они и не кажутся, – есть еще много других жизней; я с ними сталкиваюсь редко, и от того тем более вижу их мощь. Например, беспрерывная, буйная, круглосуточная, потусторонняя жизнь вытрезвителя; жизнь всех этих Тимирязевских, вьетнамских, Москворецких рынков со своими тайнами и законами; жизнь гинекологии, жизнь улицы Миклухо-Маклая… Теперь вот пришло время заглянуть, прикоснуться к жизни и обычаям морга.
Обыкновенный в общем-то день, и если бы не знать, что уже весна должна быть вовсю, а валит снег и достаточно холодно, то день можно назвать совсем рядовым. И для работников морга он рядовой, обыкновенный день. Но для нас, приехавших за телом, которое нужно забрать и отвезти в крематорий, день, конечно же, неординарный. Мы касаемся другой жизни, другого мира, нам диктуют свои условия…
– Как, два миллиона?! – пугается Лена. – Нам сказали, что косметическое это… – Она не находит слов, вместо слов показывает на свое лицо, будто мажет его, – бесплатно делают.
Крупный, сытый парень в небрежно застегнутом белом халате лениво и устало морщится:
– Бесплатно, так и забирайте так. Сами и одевайте. Давай, заходи.
Он приоткрыл дверь, приглашая нас внутрь. Мы мнемся на крыльце со своими розочками в руках. Ясно, никто из нас не войдет туда, чтоб хотя бы взглянуть на голый труп, не то что одевать его, подкрашивать.
– Ну, семьсот, а? – просит жалобно Лена.
Парень в ответ снова показал внутрь морга.
– Слушай, – деловито, но с оттенком просительности обратился к нему Витя, – давай на восьмистах сойдемся. Понимаешь, мы ей не родные, она наша учительница была. Родных нет. Понимаешь, вот районо выдало пятисотку на все расходы…