– Я все понимаю, – сухо отозвался парень, закурил, встряхнулся, сбрасывая с головы шапочку снега. – Лимон двести. Последнее слово.
   Витя с Леной скорбно переглянулись.
   – Хорошо, – сказал Витя, – лимон двести.
   Парень пошел внутрь. Бросил из-за двери:
   – Полчаса погуляйте.
   Полчаса сидели в машине. Витя крыл матом «мясника», подсчитывал, сколько они заколачивают, если в день обслуживают хотя бы пять тел, да хотя бы сдирают по полторы тысячи и делят на четверых, да какая плюс к тому у них официальная зарплата. Лена тоже возмущалась: тут, дескать, ребенок в пять лет в младенческой кроватке спит, на другую денег нет, негде ее даже поставить, если б и появилась, – одна комната и та девять метров квадратных; бьешься-бьешься, а тут… нашли тепленькое местечко!.. Живодеры!.. Меня от выпитой без закуски и запивки водки помучивала изжога, хотелось съесть чего-нибудь жирного – беляшик или чебурек, а потом еще выпить. Мечталось о поминках, я представлял, как сейчас в школьной столовой готовят всякие вкусности, расставляют столы, несут из дома скатерти, посуду… Но чтобы насладиться жрачкой и выпивкой, нужно поработать, отдать виновнице застолья последний долг, проводить ее в мир иной.
   – Полчаса прошло, – объявил Витя, перестав материться, туша в пепельнице окурок. – Пошли, что ли?
   – Что-то ребят нет…
   – Может, там уже ждут. Снег-то, ни хрена не видать.
   – Да-а, – Лена вздохнула, – совсем зима…
   Наша машина стояла у ворот больницы, а морг прятался во дворе за многоэтажным корпусом, где борются за жизнь, лежат под капельницей, ждут от родных дефицитных лекарств. Никому не хочется умереть, по крайней мере из-за того хотя бы, чтоб не вводить родных в крупные расходы на похороны.
   Да, ребята пришли. Двое смутно знакомых мне, похожих один на другого; кажется, они учились класса на два старше. Витя их где-то нашел, попросил помочь потаскать гроб, завлекал, скорей всего, последующей выпивкой… Еще появились около морга другие люди – родственники другого покойного; видимо, подходила их очередь забирать тело. Здесь тоже все расписано по часам, есть свой распорядок.
   Тот же парень, с которым торговались, растворил перед нами двери. За ними оказался обтянутый черной материей зал, пустой и холодный; лишь на бетонном возвышении, по центру, стоял гроб.
   – Принимайте.
   Мы вошли. Лена первой положила цветы на покойную, затем мы с Витей. Постояли минуты две, глядя в лицо Анны Савельевны… Совсем не похожа на ту властную, умную, гордую учительницу. Теперь просто молчаливая, равнодушная мумия; вместе с ней умерли все ее знания, увлечения, умение разговаривать на нескольких языках, «Евгений Онегин» наизусть, соображения какие-то. Прожила вот – и все. Не подключилась бы Лена, не собрала бы нас, так и лежала бы Анна Савельевна в холодильнике этого морга, может, когда-нибудь и похоронили бы, как беспризорную, чтоб не мешалась.
   – Что, принимайте, некогда, – поторопил парень в халате.
   Лена очнулась от размышлений, раскрыла сумочку, достала заранее отсчитанные деньги.
   У морга уже стоял «ПАЗ», задняя его дверца открыта, мотор работает, из выхлопной трубы капает бензин… Мы вчетвером подняли гроб, понесли было к автобусу.
   – Э, а крышку!
   Снова поставили его на бетонное возвышение, накрыли крышкой. Погрузкой в автобус руководил шофер.
   – Так, на ролики ставим, до упора закатываем. Хорошо. Все, закрываем. – Он с силой захлопнул дверцу и пошел в кабину.
   Лена решила ехать в автобусе, затащила с собой и меня.
   Подоткнув бордовую шторку, я смотрел на улицу. Там ездили машины, кучки пешеходов нетерпеливо ждали зеленого огонька светофора; все спешило, тряслось, вертелось. Все хотят успеть, но никто никуда не успевает… Да, рядом с гробом должны приходить глобальные мысли. О смысле жизни, о значении смерти… Я взглянул на Лену, она сидела почти напротив меня, ее лицо изображало грусть утраты. Наверное, она вспоминала утраченные школьные годы, когда была такой примерной и умной; Анна Савельевна ее частенько хвалила, выделяла, готовила на литературные олимпиады. Ну и что в итоге? На хрена ей… что там мы изучали?.. «Война и мир» ей чем-нибудь помог? Чему– нибудь реально ее научил? Никто и ничто не может никого научить, как жить надо. Каждый бредет поодиночке на ощупь, спотыкается, накалывается на сучки, падает в ямы, выбирается, перевязывает раны и снова бредет. И не надо скулить – сам виноват, что пошел, теперь уж будь добр – мучайся, пока не свалишься в яму поглубже и не сломаешь шею.
   Мой папа, старый грибник, учил меня: «Найдешь гриб, не беги дальше, а оглядись вокруг, обязательно должны быть еще. Никогда не спеши, будь наблюдательным и осторожным». Вот так вот он и прожил и сейчас живет, как грибы собирает. И он кое-что поимел от жизни, но, конечно, жизнь во сто раз больше поимела его. Эти фотографии из семейного альбома – безжалостные документы мутации человека. Не то что он просто старится, нет – он сгибается, он становится перепуганным, трясущимся, желчным комочком, обиженным и бессильным. Как ни крути, а жизнь в итоге показывает вам язык, она уходит, чужая, молодая и свежая, находит новую жертву для своей шутки-обмана, безвыигрышной лотереи, и вы, задыхаясь, тянете к ней холодеющие ручки, до последней секунды на что-то надеясь.
   Автобус качнуло и крышка гроба чуть сдвинулась, и мне показалось, что Анна Савельевна хочет выбраться. Лена вздрогнула и тоже с испугом и интересом смотрела на гроб. Я нагнулся, поправил крышку.
 
   Возле подъезда к крематорию вереница «ПАЗов» с надписями на боках «Ритуал». Каждый автобус привез мертвеца, чтобы его вскоре сжечь. Измученные родственники и друзья покойных толкутся на снегу, ожидая очереди. На лицах читается: «Ах, ну скорей бы кончилось!» Мне тоже близка эта мысль.
   К Лене подошел похоронный агент – молодой человек, прилично одетый, в очках, больше смахивающий на компьютерщика, чем на бизнесмена от смерти. Они – агент и Лена – стали разбираться в бумагах, а затем пошли в крематорий, с ними и Витя, приехавший раньше нас.
   – Закурить не будет? – спросил я у тех ребят, что помогали в морге.
   Мне дали сигарету, я прикурил у них же и стоял рядом, не зная, что бы сказать; они тоже молчали. Вот будет прикольно, если никто больше не придет проводить Анну Савельевну. Хе-хе! Трое полуалкашей, бывшая отличница Лена и извозчик Витя Бурков. Поистине символичный набор.
   – Ну, все оформили, – вернулась Лена. – Что-то никого наших… – она взглянула на часы, – а уже половина третьего, мы следующие.
   В это время из соседнего автобуса вытаскивали гроб, спорили, вносить ли его закрытым или крышку лучше все-таки снять…
   Здание крематория черное и громоздкое, рядом статуя – выбитые из камня уродцы с перекошенными от страха лицами. А вокруг, засыпанное снегом, прячется среди тоже заснеженных елей кладбище. В стенах – ячейки с урнами… Я как-то смотрел по телику передачу, и там рассказывали, что раньше сжигали только наиболее опасных преступников, ведьм, колдунов, сами себя уничтожали в огне разные религиозные фанатики; огонь, считалось, насовсем кончает с человеком: ни душе, ни тем более телу не спастись, не воскреснуть. Я не верю в душу и подобные дела, но большинство, замечаю, верит. И тем не менее они так спокойно относятся к тому, что их близких превращают в кучку пепла. Интересно… И как там это все происходит? Не может быть, чтоб сжигали в отдельности каждый гроб, да и зачем гроб-то сжигать? Он дорого стоит: обит тканями, кружева на нем, внутри какие-то подушечки. Нет, наверное, гробы составляют рядком, а вечером, когда накопятся, трупы вынимают, бросают в топку, а гробы вновь поступают в продажу. Потом пепел делят поровну, рассыпают в урны и вручают родственникам: «Вот, пожалуйста, получите и делайте теперь, что хотите!» Можно в стену замуровать, или закопать, или на сервант поставить и скорбеть… Конечно, здесь экономия и удобство прежде всего: если бы всех хоронить телами, то какие бы территории понадобились! В год, наверное, тысяч по сто пятьдесят-то в Москве умирает, и каждому надо могилу с оградой, это метров пять квадратных. Ну, поменьше немного… Конечно, кремация, эти колумбарии – выход.
   Приехали представители районо на «Волге», несколько учеников Анны Савельевны, приковылял и старик – ее брат. Все они каким-то чутьем подходили к нашей кучке, здоровались, вздыхали, затем уточняли, правильно ли пришли. «Да, да, – уныло кивала Лена, – Анна Савельевна…» – «Да-а…» Некоторые были с недорогими букетиками.
   Снова появился агент, он торопливо подошел к Лене, что-то ей негромко сказал, а потом сообщил всем:
   – Пора вносить!
   Водитель, повеселев, открыл заднюю дверцу, послал двух парней в автобус выталкивать гроб. Я и Витя принимали снаружи.
   – Так, осторожно, ступеньки, – командовал агент. – Дверь, осторожненько! Вносим, так…
   Мы с Витей несли гроб спереди, агент мельтешил перед нами, в руках у него были документы. В чем заключается его роль, интересно? Когда мы торговались в морге, его не было, – да у него, конечно, есть дела поважнее.
   Полутемное, большое с высоченным потолком, холодное помещение. На противоположной стороне от входа – иконы, по стене развешены венки, черные ленты. Ажурное ограждение, нечто вроде подиума с надгробной мраморной плитой по центру.
   Тут уже руководство на себя приняла закутанная в толстый платок, в полушубке, намерзшаяся женщина средних лет. Она указала нам на стоящую посреди помещения кушетку (или что-то типа нее, для гроба), мягко сказала:
   – Вот сюда ставьте, пожалуйста. – И добавила, повысив голос, для всей нашей процессии: – Извините, церемония прощания строго по времени… Снимайте крышечку, – тише, уже непосредственно нам, кто нес гроб, – поставьте широкой стороной вниз, вон туда.
   Мы с Витей отнесли крышку на указанное место, поставили, как и велела женщина, на какую-то подстилку. В это время гроб на кушетке подкатили к подиуму… Человек пятнадцать все-таки набралось. Я узнал и директора школы, двух старых учительниц; были и из районо, а в основном люди лет под тридцать – ученики. Брат Анны Савельевны стоял ближе всех к покойной, смотрел на ее лицо; он был высок и строен, на вид не очень старый, но, казалось, в любой момент от слабого толчка готовый рассыпаться, как трухлявый, прикрывающий корой свою труху, ствол дерева. Я в детстве любил, оказавшись в лесу, с разбегу опрокидывать такие гнилушки, пиная их или врезаясь в них плечом. И этот старик такой же – со стороны выглядел еще более-менее, а на самом деле… А может, внезапное известие о смерти сестры, вся эта страшная для него, неожиданная церемония так его подкосили и он еще сумеет оправиться…
   Зазвучала органная музыка, что-то грустное и осеннее, и рядом с иконами, насколько я разбираюсь – православными, она воспринималась словно непонятное издевательство. Понравилось бы это самой Анне Савельевне? Я помню, она была убежденной коммунисткой, хотя, по слухам, и из дворян; а каково мусульманам здесь, иудеям, буддистам, нигилистам… Вряд ли уточняют, кто кем был, теперь уже все равно, смерть всех уравнивает. Всех ставят под эти иконы, врубают католический орган, говорят всем одно и то же. Действительно, все равно сгорят, всех упакуют в стандартные урны. Покойников слишком много, чтобы придумывать для каждого отдельную церемонию.
   – Дорогие родные, близкие и знакомые, – начала женщина, когда музыка, плавно затихая, умолкла совсем, – собрались в этом скорбном здании, чтобы проводить в последний путь, – она говорила, стоя на возвышении, на этом подобии подиума, говорила негромко, но внятно, и акустика зала усиливала ее слова, звуки отражались от стен, потолка, метались по помещению, – в последний путь Анну Савельевну Зюзину, замечательного человека, педагога, отдавшую всю свою жизнь…
   Мне вдруг стало жалко ее, нет, не умершую, а эту говорившую… Она напомнила мне другую женщину, из загса, – когда я женился, помню, слушая вымученно-радостный голос нарядной, с какой-то огромной цепью на шее, тети, думал, что вот, может, у нее сегодня случилось какое-нибудь горе, а она должна стоять здесь и делать вид, что радуется двум придуркам, решившим слиться в законном браке и отныне мучиться вместе… А у этой, может быть, радость, наоборот, но она изо всех сил прячет ее, скорбит вместе с нами о совсем чужом для нее человеке, об утрате давно пережившей свой век старушонки.
   – …Теперь прошу желающих сказать несколько слов. – Она выделила «несколько» и поежилась, кажется, подавив желание взглянуть на часы.
   Повисло молчание. Все смотрели на брата, ждали слов от него. Он потянулся, выпустил из груди тяжелый хрип, заговорил дрожащим, искренним голосом:
   – Р-родная… Родная моя Аничка… Что ж… вот и пришло в-время расстаться… – И он заплакал, вытянул из кармана платок, вытер глаза, просморкался. – Помнишь, Аня… как в сорок первом, как провожала меня?.. – Снова прервался, задохнувшись от слез. – Она, она была настоящим человеком! Н-настоящим творцом! Она столько воспитала замечательных!.. – Он словно кому-то доказывал, что Анна Савельевна прожила свою жизнь не зря, прожила ее, как надо. – Ты, ты была настоящим коммунистом, Аня! И я кланяюсь тебе не только от себя лично, но… но и от лица нашей родной партии, в которой ты, – голос его неожиданно окреп, слезы исчезли; он говорил теперь твердо, даже как бы радостно, – в которой ты состояла и работала пятьдесят четыре года!.. Твоя жизнь, Анна, это образец, это светлый пример для других, для всех нас! Прощай, родная моя сестра, п-прощай… – И снова заплакал, положил на умершую свой букетик, наклонился, поцеловал ее. Отступил, утирая слезы и вздрагивая.
   Слово взял директор школы… Да, с Анной Савельевной уходит целая эпоха; он счастлив, что был с ней знаком, работал с ней вместе; он пришел в школу совсем молодым пареньком, сразу после института, и она многому его научила; как глубоки были ее знания, как интересно она умела рассказывать, она была истинным интеллигентом; именно такие люди, как Анна Савельевна, зовутся учителями с большой буквы… Одна из женщин из районо выразила глубокую скорбь, боль невосполнимой утраты от всего коллектива районо, вспомнила, какой отзывчивой и бескорыстной была Анна Савельевна…
   – Дорогие мои, – нашла паузу и скорее заполнила ее хозяйка церемонии, – добавить можно многое. Много теплого сказать. – Она вздохнула, давая понять, что наше время вышло. – Но минута расставания приближается…
   Снова музыка… Пошли вокруг гроба, целуя покойницу, кто в губы, кто в лоб… Витя, не желая, видимо, участвовать в этом, направился за крышкой, я с ним… Наконец-то кончается. Ну и холодно же здесь! Я представлял крематорий другим. В каком-то фильме: там печь рядом, люди прощаются, и гроб тут же, при них, заезжает в огонь. А здесь… Когда попрощались, женщина со знанием дела поправила цветы, накрыла лицо покойной кисейным покрывалом. Дала нам знак, что можно опускать крышку. Затем переставляем гроб с тележки-кушетки на мраморную плиту. Пауза. Мощно воет орган. Женщина выжидает с полминуты, чтоб обозначить момент самого последнего прощания, а потом нажимает кнопочку где-то в ограде. Плита и гроб медленно опускаются, на месте плиты остался прямоугольник черного отверстия. Я невольно тянусь, пытаюсь туда заглянуть, ожидая увидеть блики огня. Нет, там холодно и темно.
 
   Вот, слава богу, и закончилось. Автобус везет нас, я надеюсь, в школу, на поминки. Кремация – это, в общем-то, те же похороны, одинаково прощаешься с образом человека, а пепел – совсем уже что-то другое. И уже все равно, что потом сделают с урной, главное – с телом разделались.
   Теперь в салоне много людей. Лена, те похожие друг на друга ребята, еще несколько учеников Анны Савельевны, ее брат… Витя незаметно исчез, наверное, отправился на извоз… Все молчат, смотрят в пол, на то место, где стоял недавно гроб. Автобус двигается медленно, то и дело останавливается перед светофорами, попадает в пробки.
   Скорей бы приехать. Я голоден и непривычно трезв, и я хочу получить награду за свои старания. Я часто оборачиваюсь к окну, пытаюсь узнать места, по которым едем. Вот широкая, забитая машинами улица, кажется, это Люсиновская. Автобус сворачивает в переулок. Да, правильно, уже близко. По Стремянному мы пробираемся к Павелецкой площади.
   Пассажиры стараются сохранять на лицах печать скорби, но ярче на них отражается удовольствие предстоящего застолья, выпивки, разговоров. Застолье, по какому бы поводу оно ни состоялось, все равно застолье. Оно приятно само по себе… Лишь брат покойной, по-моему, скорбит искренне: глаза у него светлые и слепые, на губах застыла полуулыбка – он вспоминает. Детство там, отрочество, юность… Сейчас воспоминание оборвется, сознание вернет его в настоящее, в жизнь, которая опустела еще на одного родного человека, и ему станет тоскливо и зябко, ведь вполне вероятно, что следующий – он.
 
   – Михаил Савельевич, это Роман, вот он с дочерью Анны Савельевны разговаривал, – подвела ко мне старика Лена.
   – Здравствуйте, – сухо, четко выговаривая каждую букву, сказал он, протягивая свою сморщенную, в старческих родинках, руку.
   – Здравствуйте, – я пожал ее, чувствуя кости, покрытые холодной, похожей на мятую тряпочку, кожей.
   Он пытался держаться прямо, хотя годы и горе гнули его тело, горбили, потряхивали. И когда он говорил, голос его тоже постоянно сбивался на дрожание.
   – Вы разговаривали с Натальей… Как она? Что сказала?
   Мы стояли в фойе, направо по коридору столовая, и оттуда доносился скрип сдвигаемых столов, возбужденные голоса, и вкусный запах еды стелился по школе, возбуждая меня, приятно щекоча нервы… Лена что-то бормотнула и ушла в столовую, наверное, помогать.
   – М-м, ну, сказала, что прилететь не успеет, денег на билет не может найти, – стал вспоминать я. – Спрашивала, как тут все, я ее успокоил.
   Старик смотрит значительно и сурово, словно я в чем-то виноват или по крайней мере – за что-то ответственен.
   – Просила вам сообщить… Сообщили…
   – Вот дошло до чего, – качнул головой Михаил Савельевич, – родная дочь не смогла на похороны матери прибыть. А телеграмму когда ей послали?
   Что, он главным энтузиастом этих похорон меня, что ли, считает?
   – Не знаю, это у Елены надо спросить. Я сам вчера вечером только узнал… о случившемся.
   С улицы вошел Витя Бурков. В руках – туго набитые пакеты.
   – Сэн, хватай! Рвется! – крикнул он. – Осторожно, бутылки здесь!
   Я подхватил один из пакетов, радуясь, что меня отвлекли от этого нудного разговора.
   – В столовую нести? – И пошел туда вслед за Витей.
   На лицах участников поминок одинаковое выражение: всем порядком хочется жрать. Бродят вдоль столов, поглядывают на еду, ожидают момента, когда раздастся призыв: «Все готово, можно рассаживаться!» А на столах-то много вкусненького, помянуть старую учительницу приготовились как следует. Суетливые женщины привычно расставляют вазочки, тарелки, бутылки, это они умеют – готовить, со вкусом накрыть на стол, – было бы что… Стопочки блинов, печеные куры, салатики, селедка под шубой, «Ферейн», кагор, «Привет»… Да, теперь-то я оттянусь.
   – Сэн, давай вот здесь, поговорим хоть путем, – предложил Витя, когда подали сигнал приступать. – Я машину поставил, так что можно как следует…
   – Давай, конечно.
   Мы сели рядом, напротив нас – те похожие друг на друга парни. Михаила Савельевича посадили во главу стола, как самое почетное лицо. Пришли стайкой директор, женщины из районо, учительницы, тоже заняли места. Сейчас все несколько скованы, никто не решается хозяйничать, первым совать ложку в салат, открывать водку… Но, спасибо директору, он все же взял на себя обязанности руководителя.
   – Уважаемый, гм, Михаил Савельевич, уважаемые коллеги, ученики, – начал он громко, размеренно и скорбно, – давайте помянем нашу дорогую Анну Савельевну. Пусть… м-м… земля будет ей пухом!
   Он отпил из кружки кисель, откусил блин и сел… Жевали в молчании, потупя глаза, усиленно и дружно выражая боль утраты прекрасного человека… Кисель был густым и приторно сладким, а блины слишком напитаны растительным маслом… Что ж, необходимо хотя бы показать, что тебе тяжело, больно, принять правила, если уж ввязался в эту игру… И я осторожно ел блин и пил кисель, склонив голову, смотрел на ближайший ко мне салат.
   А потом звякнули железом о фарфор, ожили, задышали, заговорили. В тот салат, куда я смотрел, вошла ложка и вышла, полная им, затем еще и еще. Полилась в рюмки водка. Началось…
 
   Если поразмыслить по-трезвому, с точки зрения природы все очень просто: одни рождаются, значит, другие обязаны умирать. Иначе случилась бы катастрофа. И так, мне кажется, людей слишком много. На одну собаку приходится, наверное, человек с сотню. Если не больше. В Москве, может, миллиона два кошек, а людей-то сколько! Если в одно прекрасное утро четвертая часть людей исчезнет, то оставшимся станет от этого только легче. И подсознательно в любом человеке, уверен, живет желание уничтожать окружающих, без всяких, в общем-то, на первый взгляд веских причин. Как-то я ехал с одной девочкой в метро, ей лет пятнадцать так. Такая симпатичная, хорошая девочка, чистенькая, веселая. И когда поднимались по эскалатору, она глянула вниз, туда, где толклась людская масса перед началом ступенек. «Вот бы им туда гранату, а, – с интересом сказала девочка. – Вот бы было прикольно!» Эта мысль вдруг возникла в ней и пропала, сменилась другой: она стала рассказывать, какое классное настоящее американское «Мальборо», с ковбоем на пачке, «но и стоит полтос!» Конечно, если дать ей гранату, она испугается. Не из-за того даже, что ее потом накажут, а просто людям внушают, что убивать – это плохо. Но иногда человек преодолевает внушение – или его заставляют преодолеть. И уж тогда его не остановить. Вон показывают маньяков, берут у них интервью, – как они рассказывают о своих делах, с каким наслаждением, как подробно, смакуя… Ну ладно, маньяки – дело особое, не частое, а те же солдаты. Повоевав, поубивав, почти все они стремятся пойти туда, где можно и дальше воевать и убивать. Людей сдерживает закон, предусматривающий наказание. Но если человек переступит… Или вот убивают животных: в первый раз человеку страшно, отвратительно, его тошнит, а потом второй, четвертый, седьмой… И уже никакого страха, отвращения, а, скорее, удовольствие, хотя бы удовольствие от того, как ловко полоснул свинью или барана по горлу, аккуратно оттяпал голову курице, мастерски содрал шкурку с кролика… И почти то же самое: «А я вот его сначала в пузо, а когда согнется – прямо в макушку. Гляди!» Пиф-паф! «Да-а, ты вообще ювелиром стал!»
   Но не меньше желания убить другого присутствует в человеке желание покончить с собой. Мне кажется, именно эта способность – осознанно, трезво взять и убить себя – основное отличие человека от животного. А потом уже: изготовление материальных ценностей, вторая сигнальная система, духовные всякие ценности, мораль… Всем этим только и подчеркивается желание и подготовка к собственной смерти. Не было б такого желания, не было бы искусства, праздников, электричества, человеческого извращенного совокупления. «В любую секунду я способен прекратить свою жизнь, и значит, нужно скорее хватать от нее все, что можно, пока этот момент не наступил, пока мне не стукнуло в голову, что уже пора!» И чтобы оттянуть этот момент, люди и запугивают самих себя и окружающих, выдумывая грех, ад, погребальные церемонии и все прочее. Природа же относится к смерти равнодушно, а иногда специально насылает эпидемии, чтоб разрядить слишком уж расплодившееся стадо… Помню, родители мои как-то решили заняться сельским хозяйством, отремонтировали дачу, купили полсотни цыплят, ну и штук тридцать из этих цыплят подохли. Дохли они постепенно, по пять-семь в день, а остальные спокойно клевали пшено и кусочки вареных яиц, лишь попискивали, спотыкаясь о мертвых. Выжившие выросли, осенью превратились в крепких, крупных кур, и отец порубил им головы, а мама ощипала. Их мы ели потом по праздникам.
   А вот я еще видел в передаче «Непознанное», кажется… Там рассказывали об одном англичанине, который чем-то заболел и умирал. Родные плакали, врачи боролись за его жизнь. Но сердце больного все же остановилось; лишь в последний момент этого англичанина сумели спасти, сделали какой-то массаж сердца, стукнули током, и он ожил. Через несколько дней встал на ноги. Ко всеобщему удивлению, англичанин был очень недоволен, что его вернули, ругал врачей, родственников, всех подряд: «Мне там было так хорошо! Эта жизнь в сравнении с тем, куда я восходил, и есть настоящая смерть. Как же я буду здесь после того, что испытал там?!» Еще через несколько дней он повесился… В то, что там, после смерти, еще что-то есть, и тем более лучшее, поверить, конечно, трудно, – люди просто-напросто успокаивают так свою трусость встречи со смертью. Как ни крути, а страшно. Но и тянет ощутить. Какой-то, и не малый, наверное, процент самоубийств происходит из интереса: «А как там? Что я почувствую? А как это вообще?..»
   Анна Савельевна была ярой материалисткой. Она говорила, что человек умирает полностью и навсегда и поэтому он должен успеть передать знания, им накопленные, дальше, следующим поколениям, а для этого черпать из опыта предшествующих поколений самое лучшее, полезное, пополнять это лучшее своим опытом. В этом она видела смысл жизни… Этакий интеллектуальный конвейер смертников…