Пароходы чернелись на синеющем краю точками, исчезли, и на берегу уже никто не молил, не проклинал.
23
Над лесами, над ущельями стали громоздиться скалистые вершины. Когда оттуда ветерок - тянет холодком, а внизу на шоссе - жара, мухи, пыль.
Шоссе потянулось узким коридором - по бокам стиснули скалы. Сверху свешиваются размытые корни. Повороты поминутно скрывают от глаз, что впереди и сзади. Ни свернуть, ни обернуться. По коридору неумолчно течет все в одном направлении живая масса. Скалы заслонили море.
Замирает движение. Останавливаются повозки, люди, лошади. Долго, томительно стоят, потом опять двигаются, опять останавливаются. Никто ничего не знает, да и не видно ничего - одни повозки, а там - поворот и стена; вверху кусочек синего неба.
Тоненький голосок:
- Ма-а-мо, кисли-ицы!..
И на другой повозке:
- Ма-а-мо!..
И на третьей:
- Та цытьте вы! Дэ ии узяты?.. Чи на стину лизты? Бачишь, станы?
Ребятишки не унимаются, хнычут, потом, надрываясь, истошно кричат:
- Ма-а-мо!.. дай кукурузы!.. дай кислицы... ки-ислицы!.. ку-ку-ру-узы... дай!..
Как затравленные волчицы с сверкающими глазами, матери, дико озираясь, колотят ребятишек.
- Цыть! пропасти на вас нету. Когда только подохнете, усю душу повтягалы, - и плачут злыми, бессильными слезами.
Где-то глухо далекая перестрелка. Никто не слышит, никто ничего не знает.
Стоят час, другой, третий. Двинулись, опять остановились.
- Ма-амо, кукурузы!..
Матери так же озлобленно, готовые перегрызть каждому горло, роются в телегах, переругиваются друг с другом; надергивают из повозки стеблей молодой кукурузы, мучительно долго жуют, с силой стискивают зубы, кровь сочится из десен; потом наклоняются к жадно открытому детскому ротику и всовывают теплым языком. Детишки хватают, пробуют проглотить, солома колет горло, задыхаются, кашляют, выплевывают, ревут.
- Не хо-очу! Не хо-очу!
Матери в остервенении колотят.
- Та якого же вам биса?
Дети, размазывая грязные слезы по лицу, давятся, глотают.
Кожух, сжав челюсти, рассматривает в бинокль из-за скалы позиции врага. Толпятся командиры, тоже глядя в бинокли; солдаты, сощурившись, рассматривают не хуже бинокля.
За поворотом ущелье раздалось. Сквозь его широкое горло засинели дальние горы. Громада лесов густо сползает на массив, загораживающий ущелье. Голова массива кремниста, а самый верх стоит отвесно четырехсаженным обрывом, - там окопы противника, и шестнадцать орудий жадно глядят на выбегающее из коридора шоссе. Когда колонна двинулась было из скалистых ворот, батарея и пулеметы засыпали, - места живого не осталось; солдаты отхлынули назад за скалы. Для Кожуха ясно - тут и птица не пролетит. Развернуться негде, один путь - шоссе, а там - смерть. Он смотрит на белеющий далеко внизу городок, на голубую бухту, на которой чернеют грузинские пароходы. Надо придумать что-то новое, - но что? Нужен какой-то иной подход, - но какой? И он становится на колени и начинает лазать по карте, разостланной на пыльном шоссе, изучая малейшие изгибы, все складки, все тропинки.
- Товарищ Кожух!
Кожух подымает голову. Двое стоят веселыми ногами.
"Канальи!.. успели..."
Но на них молча смотрит.
- Так что, товарищ Кожух, не перескочить нам по шаше, - всех перебьет Грузия. Зараз мы были, как сказать, на разведке... добровольцами.
Кожух, так же не спуская глаз:
- Дыхни. Да не тяни в себе, дыхай на мене. Знаешь, за это расстрел?
- И вот те Христос, это лесной дух, - лесом пробирались все время, ну, надыхали в себе.
- Хиба ж тут шинки, чи що! - подхватывает с хитро-веселыми украинскими глазами другой. - В лиси одни дерева, бильш ничого.
- Говори дело.
- Так что, товарищ Кожух, идем это мы с им, и разговор у нас сурьезный: али помирать нам тут усем на шаше, али ворочаться в лапы козакам. И помирать не хотится, и в лапы не хотится. Как тут быть? Гля-а, за деревьями - духан. Мы подползли - четверо грузин вино пьют, шашлык едят; звесно: грузины - пьяницы. Так и завертело у носе, так и завертело, мочи нету. Ливорверты у их. Выскочили мы, пристрелили двоих: "Стой, ни с места! Окружены, так вас растак!.. Руки кверху!.." Энти обалдели, - не ждали. Мы еще одного прикололи, а энтого связали. Ну, духанщик спужался до скончания. Ну, мы, правду сказать, шашлык доели, оставшийся от грузин, которые заплатить должны, - жалованье большое получают, - а вина и не пригубили, как вы, одно слово, приказ дали.
- Та нэхай воно сказыться, це зилье прокляте... Нэхай мени сковородить на сторону усю морду, колы я хочь нюхнул его. Нэхай вывернэ мени усю требуху...
- К делу.
- Грузин оттащили в лес, оружие забрали, а остатнего грузина приволокли сюды, и духанщика, чтобы не распространял. Опять же ветрели пять мужчинов с бабами и с девками, - здешние, с-под городу, нашинские, русские, у них абселюция под городом, а грузины азияты, опять же черномазые и не с нашей нации, до белых баб дюже охочи. Ну, все бросили, до нас идут, сказывают, по тропкам можно обход городу сделать. Чижало, сказывают - пропасти, леса, обрывы, щели, но можно. А в лоб, сказывают, немысленно. Тропинки они все знают, как пять пальцев. Ну, трудно, несть числа, одно слово, погибель, а все-таки обойтить можно.
- Где они?
- Здеся.
Подходит командир батальона.
- Товарищ Кожух, сейчас мы были у моря, там никак нельзя пройти: берег скалистый, прямо обрывом в воду.
- Глубоко?
- Да у самой скалы по пояс, а то и по шею, а то и с головой.
- Та що ж, - говорит внимательно слушавший солдат, в лохмотьях, с винтовкой в руке, - що ж, с головой... А есть каменюки наворочены, с гор попадали у море, можно скочить зайцами с камень на камень.
К Кожуху со всех сторон ползут донесения, указания, разъяснения, планы, иногда неожиданные, остроумные, яркие, - и общее положение выступает отчетливо.
Собирает командный состав. У него сжаты челюсти, колкие, под насунутым черепом, недопускающие глаза.
- Товарищи, вот как. Все три эскадрона пойдут в обход города. Обход трудный: по тропинкам, лесами, скалами, ущельями да еще ночью, но его во что бы то ни стало выполнить!
"Пропадем... ни одной лошади не вернется..." - стояло запрятанное в глазах, чего бы не сказал язык.
- Имеется пять проводников - русские, здешние жители. Грузины им насолили. У нас их семьи. Проводникам объявлено - семьи отвечают за них. Обойти с тыла, ворваться в город...
Он помолчал, вглядываясь в наползающую в ущелье ночь, коротко уронил:
- Всех уничтожить!
Кавалеристы молодецки поправили на затылках папахи:
- Будет исполнено, товарищ Кожух, - и лихо стали садиться на лошадей.
Кожух:
- Пехотный полк... товарищ Хромов, ваш полк спустите с обрыва, проберетесь по каменьям к порту. С рассветом ударить без выстрела, захватить пароходы на причале.
И опять, помолчав, уронил:
- Всех истребить!
"На море грузины поставят одного стрелка, весь полк поснимают с каменюков поодиночке..."
А вслух дружно сказали:
- Слушаем, товарищ Кожух.
- Два полка приготовить к атаке в лоб.
Одна за одной стала тухнуть алость дальних вершин: однообразно и густо засинело. В ущелье вползала ночь.
- Я поведу.
Перед глазами у всех в темном молчании отпечаталось: дремучий лес, за ним кремнистый подъем, а над ним одиноко, как смерть с опущенным взором, отвес скалы... Постояло и растаяло. В ущелье вползала ночь. Кожух вскарабкался на уступ. Внизу смутно тянулись ряды тряпья, босые ноги, выделялось колко множество теснившихся штыков.
Все смотрели, не спуская глаз, на Кожуха, - у него был секрет разрешить вопрос жизни и смерти: он обязан указать выход, выход - все это отчетливо видели - из безвыходного положения.
Подмываемый этими тысячами устремленных на него требующих глаз, чувствуя себя обладателем неведомого секрета жизни и смерти, Кожух сказал:
- Товариство! Нам нэма с чого выбирать: або тут сложим головы, або козаки сзаду всих замучут до одного. Трудности неодолимые: патронов нэма, снарядов к орудию нэма, брать треба голыми руками, а на нас оттуда глядят шестнадцать орудий. Но колы вси, как один... - Он с секунду перемолчал, железное лицо окаменело, и закричал диким, непохожим голосом, и у всех захолонуло: - Колы вси как один ударимо, тоди дорога открыта до наших.
То, что он говорил, знал и без него каждый последний солдат, но, когда закричал странным голосом, всех поразила неожиданная новизна сказанного, и солдаты закричали:
- Як один!! Або пробьемось, або сложим головы!
Пропали последние пятна белевших скал. Ничего не видно: ни массива, ни скал, ни лесов. Потонули зады последних уходящих лошадей. Не видать сыпавших мелкими камнями солдат, спускавшихся, держась за тряпье друг друга, по промоине к морю. Скрылись последние ряды двух полков в непроглядном лесу, над которым, как смерть с закрытыми глазами, чудилась отвесная скала.
Обоз замер в громадном ночном молчании: ни костров, ни говора, ни смеха, и детишки беззвучно лежат с голодно ввалившимися личиками.
Молчание. Темь.
24
Грузинский офицер с молодыми усами, в тонко перетянутой красной черкеске, в золотых погонах, с черными миндалевидными глазами, от которых (он это знал) захлебывались женщины, похаживал по площадке массива, изредка взглядывал. Окопы, брустверы, пулеметные гнезда.
В двадцати саженях недоступно отвесный обрыв, под ним крутой каменистый спуск, а там непролазная темень лесов, а за лесами - скалистое ущелье, из которого выбегает белая пустынная полоска шоссе. Туда скрыто глядят орудия, там - враг.
Около пулеметов мерно ходят часовые - молодцеватые, с иголочки.
Этим рваным свиньям дали сегодня утром жару, когда они попробовали было высунуться по шоссе из-за скал, - попомнят.
Это он, полковник Михеладзе (такой молодой и уже полковник!), выбрал позицию на этом перевале, настоял на ней в штабе. Ключ, которым заперто побережье.
Он опять глянул на площадку массива, на отвесный обрыв, на береговые скалы, отвесно срывавшиеся в море, - да, все, как по заказу, сгрудилось, чтобы остановить любую армию.
Но этого мало, мало их не пустить - их надо истребить. И у него уже составлен план: отправить пароходы им в тыл, где шоссе спускается к морю, обстрелять с моря, высадить десант, запереть эту вонючую рвань с обоих концов, и они подохнут, как крысы в мышеловке.
Это он, князь Михеладзе, владелец небольшого, но прелестного имения под Кутаисом, он отсечет одним ударом голову ядовитой гадине, которая ползет по побережью.
Русские - враги Грузии, прекрасной, культурной, великой Грузии, такие же враги, как армяне, турки, азербайджане, татары, абхазцы. Большевики враги человечества, враги мировой культуры. Он, Михеладзе, сам социалист, но он... ("Послать, что ли, за этой, за девчонкой, за гречанкой?.. Нет, не стоит... не стоит на позиции, ради солдат...") ...но он истинный социалист, с глубоким пониманием исторического механизма событий, и кровный враг всех авантюристов, под маской социализма разнуздывающих в массах самые низменные инстинкты.
Он не кровожаден, ему претит пролитая кровь, но когда вопрос касается мировой культуры, касается величия и блага родного народа, - он беспощаден, и _эти_ поголовно все будут истреблены.
Он похаживает с биноклем, посматривает на страшной крутизны спуск, на темень непроходимых лесов, на извилисто выбегающую из-за скал белую полоску шоссе, на которой никого нет, на алеющие вечерней алостью вершины и слышит тишину, мирную тишину мягко наступающего вечера.
И эта стройно охватывающая его красивую фигуру великолепного сукна черкеска, дорогие кинжал и револьвер, выложенные золотом с подчернью, белоснежная папаха единственного мастера, знаменитости Кавказа, Османа, все это его обязывает, обязывает к подвигу, к особенному, что он должен совершить; оно отделяет его ото всех - от солдат, которые вытягиваются перед ним в струнку, от офицеров, у которых нет его опытности и знаний, и когда он стройно ходит, чувствует - носит в себе тяжесть своего одиночества.
- Эй!
Подбегает денщик, молоденький грузин с неправильно-желтым приветливым лицом и такими же, как у полковника, влажно-черными глазами, вытягивается в струнку, берет под козырек.
- Чего изволите?
"...Эту девчонку... гречанку... приведи..." Но не выговорил, а сказал, строго глядя:
- Ужин?
- Так точно. Господа офицеры ждут.
Полковник величественно прошел мимо вскакивавших и вытягивавшихся в струнку солдат с худыми лицами: не было подвоза - солдаты получали только горсточку кукурузы и голодали. Они отдавали честь, провожая глазами, и он небрежно взмахивал белой перчаткой, слегка надетой на пальцы. Прошел мимо тихонько, по-вечернему дымивших синеватым дымком костров, мимо артиллерийских коновязей, мимо пирамид составленных винтовок пехотного прикрытия и вошел в длинно белевшую палатку, в которой ослепительно тянулся из конца в конец стол, заставленный бутылками, тарелками, рюмками, икрой, сыром, фруктами.
Разговор в группах таких же молодых офицеров, так же стройно перетянутых, в красивых черкесках, торопливо упал; все встали.
- Прошу, - сказал полковник, и стали все усаживаться.
А когда ложился в своей палатке, приятно шла кругом голова, и, подставляя ногу денщику, стаскивавшему блестяще лакированный сапог, думал:
"Напрасно не послал за гречанкой... Впрочем, хорошо, что не послал..."
25
Ночь так громадна, что поглотила и горы и скалы, колоссальный провал, который днем лежал перед массивом, в глубине которого леса, а теперь ничего не видно.
По брустверу ходит часовой - такой же бархатно-черный, как и все в этой бархатной черноте. Он медленно делает десять шагов, медленно поворачивается, медленно проходит назад. Когда идет в одну сторону смутно проступают очертания пулемета, когда в другую - чувствуется скалистый обрыв, до самых краев ровно залитый тьмой. Невидимый отвесный обрыв вселяет чувство спокойствия и уверенности: ящерица не взберется.
И опять медленно тянутся десять шагов, медленный поворот, и опять...
Дома маленький сад, маленькое кукурузное поле. Нина, и на руках у нее маленький Серго. Когда он уходил, Серго долго смотрел на него черносливовыми глазами, потом запрыгал на руках матери, протянул пухлые ручонки и улыбнулся, пуская пузыри, улыбнулся чудесным беззубым ртом. А когда отец взял его, он обслюнявил милыми слюнями лицо. И эта беззубая улыбка, эти пузыри не меркнут в темноте.
Десять медленных шагов, смутно угадываемый пулемет, медленный поворот, так же смутно угадываемый край отвесного обрыва, опять...
Большевики зла ему не сделали... Он будет в них стрелять с этой высоты. По шоссе ящерица не проскочит... Большевики царя спихнули, а царь пил Грузию, - очень хорошо... В России говорят, всю землю крестьянам... Он вздохнул. Он мобилизован и будет стрелять, если прикажут, в тех, что там, за скалами.
Ничем не вызываемая, выплывает беззубая улыбка и пузыри, и в груди теплеет, он внутренне улыбается, а на темном лице серьезность.
Тянется все та же тишина, до краев наполненная тьмой. Должно быть, к рассвету - и эта тишина густо наваливается... Голова неизмеримой тяжести, ниже, ниже... Да разом вздернется. Даже среди ночи особенно непроглядна распростершаяся неровная чернота - горы; в изломах мерцают одинокие звезды.
Далеко и непохоже закричала ночная птица. Отчего в Грузии таких не слыхал?
Все налито тяжестью, все недвижимо и медленно плывет ему навстречу океаном тьмы, и это не странно, что недвижимо и неодолимо плывет ему навстречу.
- Нина, ты?.. А Серго?..
Открыл глаза, а голова мотается на груди, и сам прислонился к брустверу. Последние секунды оторванного сна медленно плыли перед глазами ночными пространствами.
Тряхнул головой, все замерло. Подозрительно вгляделся: та же недвижимая темь, тот же смутно видимый бруствер, край обрыва, пулемет, смутно ощущаемый, но невидимый провал. Далеко закричала птица. Таких не бывает в Грузии...
Он переносит взгляд вдаль. Та же изломанная чернота, и в изломах слабо мерцают побелевшие и уже в ином расположении звезды. Прямо - океан молчаливой тьмы, и он знает - на дне его дремучие леса. Зевает и думает: "Надо ходить, а то опять..." - да не додумал, и сейчас же опять поплыла неподвижная тьма из-под обрыва, из провала, бесконечная и неодолимая, и у него тоскливо стало задыхаться сердце.
Он спросил:
"Разве может плыть ночная темь?"
А ему ответили:
"Может".
Только ответили не словами, а засмеялись одними деснами.
Оттого, что рот был беззубый и мягкий, ему стало страшно. Он протянул руку, а Нина выронила голову ребенка. Серая голова покатилась (у него замерло), но у самого края остановилась... Жена в ужасе - ах!.. но не от того, а от другого ужаса: в напряженно-предрассветном сумраке по краю обрыва серело множество голов, должно быть, скатившихся... Они все повышались: показались шеи, вскинулись руки, приподнялись плечи, и железно-ломаный, с лязгом, голос, как будто протиснутый сквозь неразмыкающиеся челюсти, поломал оцепенение и тишину:
- Вперед!.. в атаку!!
Нестерпимо звериный рев взорвал все кругом. Грузин выстрелил, покатился, и в нечеловечески-раздирающей боли разом погас прыгавший на руках матери с протянутыми ручонками, пускающий пузыри улыбающимся ртом, где одни десны, ребенок.
26
Полковник вырвался из палатки и бросился вниз, туда, к порту. Кругом, прыгая через камни, через упавших, летели в яснеющем рассвете солдаты. Сзади, наседая, катился нечеловеческий, никогда не слышанный рев. Лошади рвались с коновязи и в ужасе мчались, болтая обрывками...
Полковник, как резвый мальчишка, прыгая через камни, через кусты, несся с такой быстротой, что сердце не поспевало отбивать удары. Перед глазами стояло одно: бухта... пароходы... спасенье...
И с какой быстротой он несся ногами, с такой же быстротой - нет, не через мозг, а через все тело - неслось:
"...Только б... только б... только б... не убили... только б пощадили. Все готов делать для них... Буду пасти скотину, индюшек... мыть горшки... копать землю... убирать навоз... только б жить... только б не убили... Господи!.. жизнь-то - жизнь..."
Но этот сплошной, потрясающий землю топот несется страшно близко сзади, с боков. Еще страшнее, наполняя умирающую ночь, безумно накатывается сзади, охватывая, дикий, нечеловеческий рев: а-а-а!.. и отборные, хриплые, задыхающиеся ругательства.
И в подтверждение ужаса этого рева то там, то там слышится: кррак!.. кррак!.. Он понимает: это прикладом, как скорлупу, разбивают череп. Взметываются заячьи вскрики, мгновенно смолкая, и он понимает: это штыком.
Он несется, каменно стиснув зубы, и жгучее дыхание, как пар, вырывается из ноздрей.
"...Только б жить... только б пощадили... Нет у меня ни родины, ни матери... ни чести, ни любви... только уйти... а потом все это опять будет... А теперь - жить, жить, жить..."
Казалось, израсходованы все силы, но он напружил шею, втянул голову, сжал кулаки в мотающихся руках и понесся с такой силой, что навстречу побежал ветер, а безумно бегущие солдаты стали отставать, и их смертные вскрики несли на крыльях бежавшего полковника.
- Кррак!.. кррак!..
Заголубела бухта... Пароходы... О, спасение!..
Когда подбежал к сходням, на секунду остановился: на пароходах, на сходнях, на набережной, на молу что-то делалось и отовсюду: крррак!.. крррак!..
Его поразило: и тут стоял неукротимый, потрясающий рев, и неслось: кррак!.. кррак!.. и вспыхивали и гасли смертные вскрики.
Он мгновенно повернул и с еще большей легкостью и быстротой понесся прочь от бухты, и в глаза на мгновение блеснула последний раз за молом бесконечная синева...
"...Жить... жить... жить!.."
Он летел мимо белых домиков, бездушно глядевших черными немыми окнами, летел на край города, туда, где потянулось шоссе, такое белое, такое спокойное, потянулось в Грузию. Не в великодержавную Грузию, не в Грузию, рассадницу мировой культуры, не в Грузию, где он произведен в полковники, а в милую, единственную, родную, где так чудесно пахнет весною цветущими деревьями, где за зелеными лесными горами белеют снега, где звенящий зной, где Тифлис, Воронцовская, пенная Кура и где он бегал мальчишкой...
"...Жить... жить... жить!.."
Стали редеть домики, прерываясь виноградниками, а рев, страшный рев и одиночные выстрелы остались далеко назади, внизу, у моря.
"Спасен!!"
В ту же секунду все улицы наполнились потрясающе тяжелым скоком; из-за угла вылетели на скакавших лошадях, и вместе с ними покатился такой же отвратительный, смертельный рев: рры-а-а... Вспыхивали узкие полосы шашек.
Бывший князь Михеладзе, когда-то грузинский полковник, мгновенно бросился назад.
"...Спаси-ите!"
И, зажав дыхание, полетел по улице к центру города. Раза два ударился в калитку, - калитки и ворота были наглухо заперты железными засовами, никто не подавал и признаков жизни: там чудовищно было все равно, что делалось на улице.
Тогда он понял: одно спасение - гречанка. Она ждет с черно-блестящими жалостливыми глазами. Она - единственный в мире человек... Он на ней женится, отдаст имение, деньги, будет целовать край ее одеж...
Голова взрывом разлетелась на мелкие части.
А на самом деле не на мелкие части, а расселась под наискось вспыхнувшей шашкой надвое, вывалив мозги.
27
Зной разгорается. Невидимый мертвый туман тяжело стоит над городом. Улицы, площади, набережная, мол, дворы, шоссе завалены. Груды людей неподвижно лежат в разнообразных позах. Одни страшно подвернули головы, у других шея без головы. Студнем трясутся на мостовой мозги. Запекшаяся, как на бойне, кровь темно тянется вдоль домов, каменных заборов, подтекает под ворота.
На пароходах, в каютах, в кубрике, на палубе, в трюме, в кочегарке, в машинном отделении - все они с тонкими лицами, черненькими молодыми усиками.
Неподвижно перевешиваются через парапет набережной и, когда глянешь в прозрачно-голубую воду, спокойно лежат на ослизло-зеленоватых камнях, а над ними неподвижно виснут серые стаи рыб.
Только из центра города несутся частые выстрелы и торопливо татакает пулемет: вокруг собора засела грузинская рота и геройски умирает. Но и эти замолчали.
Мертвые лежат, а живые переполнили городок, улицы, дворы, дома, набережную, и около города, по шоссе, на склонах в ущельях - все повозки, люди, лошади. Суета, восклицания, смех, гомон.
По этим мертво-живым местам проезжает Кожух.
- Победа, товарищи, победа!!
И как будто нет ни мертвых, ни крови, - буйно-радостно раскатывается:
- Уррра-а-а!!
Далеко откликается в синих горах и далеко умирает за пароходами, за бухтой, за молом, во влажной синеве.
А на базарах, в лавках, в магазинах идет уже мелькающая озабоченная работа: разбивают ящики, рвут штуки сукна, сдергивают с полок белье, одеяла, галстуки, очки, юбки.
Больше всего налетело матросов - они тут как тут. Всюду крепкие, кряжистые фигуры в белых матросках, брюках клеш, круглые шапочки, и ленточки полощутся, и зычно разносится:
- Греби!
- Причалива-ай!
- Кро-ой!!
- Выгребай с энтой полки!
Орудовали быстро, ловко, организованно. Один приправил на голове роскошную дамскую шляпу, обмотал морду вуалью, другой - под шелковым кружевным зонтиком.
Суетились и солдаты в невероятных отрепьях, с черными, босыми, полопавшимися ногами; забирали ситец, полотно, парусину для баб и детей.
Вытаскивает один из картонного короба крахмаленную рубаху, растопырил за рукава и загоготал во все горло:
- Хлопьята, бач: рубаха!.. Матери твоей по потылице...
Полез, как в хомут, головой в ворот.
- Та що ж вона не гнеться? Як лубок.
И он стал нагибаться и выпрямляться, глядя себе на грудь, как баран.
- Ей-бо, не гнеться! Як пружина.
- Тю, дура! Це крахмал.
- Що таке?
- Та с картофелю паны у грудях соби роблють, щоб у грудях у их выходыло.
Высокий, костлявый - почернелое тело сквозит в тряпье - вытащил фрак. Долго рассматривал со всех сторон, решительно скинул тряпье и голый полез длинными, как у орангутанга, руками в рукава, но рукава - по локоть. Надел прямо на голое тело. На животе застегнул, а книзу вырез. Хмыкнул.
- Треба штанив.
Полез искать, но брюки забрали. Полез в бельевое отделение, вытащил картон, - в нем что-то странное. Развернул, прицелился, опять хмыкнул:
- Чудно! Штани не штани, а дуже тонко. Хведор, що таке?
Но Хведору было не до того, - он вытаскивал ситец бабе и ребятам голые.
Опять прицелился и вдруг хмуро и решительно надернул на длинные, жилистые, почернелые от солнца и грязи ноги. Оказалось, то, что надел, болталось выше колен кружевами.
Хведор глянул и покатился:
- Хлопьята, гляньте! Опанас!..
Магазин дрогнул от хохота:
- Та це ж бабьи портки!!
А Опанас мрачно:
- А що ж, баба нэ чоловик?
- Як же ты будешь шагать, - разризано, усе видать, и тонина.
- А мотня здоровая!..
Опанас сокрушенно посмотрел.
- Правда. То-то дурни, штани з якой тонины роблять, тильки материал портють.
Вытащил из коробка все, что там было, и стал молча надевать одни за другими, - шесть штук надел; кружева пышным валом повыше колена.
Матросы на секунду прислушались и вдруг бешено ринулись в двери, в окна. А за окнами улюлюканье, матерная ругань, конский топот, хруст нагаек о человеческое тело. Солдаты - к окнам. По площади, что было силы, бежали матросы, стараясь спасти захваченное. Эскадронцы, шпоря лошадей, нещадно пороли их, просекая одежду, и синие вздувшиеся жгуты опоясывали лица, кровь брызгала.
Матросы, озверело оглядываясь, побросали набитые сумки - невтерпеж стало - рассыпались кто куда.
23
Над лесами, над ущельями стали громоздиться скалистые вершины. Когда оттуда ветерок - тянет холодком, а внизу на шоссе - жара, мухи, пыль.
Шоссе потянулось узким коридором - по бокам стиснули скалы. Сверху свешиваются размытые корни. Повороты поминутно скрывают от глаз, что впереди и сзади. Ни свернуть, ни обернуться. По коридору неумолчно течет все в одном направлении живая масса. Скалы заслонили море.
Замирает движение. Останавливаются повозки, люди, лошади. Долго, томительно стоят, потом опять двигаются, опять останавливаются. Никто ничего не знает, да и не видно ничего - одни повозки, а там - поворот и стена; вверху кусочек синего неба.
Тоненький голосок:
- Ма-а-мо, кисли-ицы!..
И на другой повозке:
- Ма-а-мо!..
И на третьей:
- Та цытьте вы! Дэ ии узяты?.. Чи на стину лизты? Бачишь, станы?
Ребятишки не унимаются, хнычут, потом, надрываясь, истошно кричат:
- Ма-а-мо!.. дай кукурузы!.. дай кислицы... ки-ислицы!.. ку-ку-ру-узы... дай!..
Как затравленные волчицы с сверкающими глазами, матери, дико озираясь, колотят ребятишек.
- Цыть! пропасти на вас нету. Когда только подохнете, усю душу повтягалы, - и плачут злыми, бессильными слезами.
Где-то глухо далекая перестрелка. Никто не слышит, никто ничего не знает.
Стоят час, другой, третий. Двинулись, опять остановились.
- Ма-амо, кукурузы!..
Матери так же озлобленно, готовые перегрызть каждому горло, роются в телегах, переругиваются друг с другом; надергивают из повозки стеблей молодой кукурузы, мучительно долго жуют, с силой стискивают зубы, кровь сочится из десен; потом наклоняются к жадно открытому детскому ротику и всовывают теплым языком. Детишки хватают, пробуют проглотить, солома колет горло, задыхаются, кашляют, выплевывают, ревут.
- Не хо-очу! Не хо-очу!
Матери в остервенении колотят.
- Та якого же вам биса?
Дети, размазывая грязные слезы по лицу, давятся, глотают.
Кожух, сжав челюсти, рассматривает в бинокль из-за скалы позиции врага. Толпятся командиры, тоже глядя в бинокли; солдаты, сощурившись, рассматривают не хуже бинокля.
За поворотом ущелье раздалось. Сквозь его широкое горло засинели дальние горы. Громада лесов густо сползает на массив, загораживающий ущелье. Голова массива кремниста, а самый верх стоит отвесно четырехсаженным обрывом, - там окопы противника, и шестнадцать орудий жадно глядят на выбегающее из коридора шоссе. Когда колонна двинулась было из скалистых ворот, батарея и пулеметы засыпали, - места живого не осталось; солдаты отхлынули назад за скалы. Для Кожуха ясно - тут и птица не пролетит. Развернуться негде, один путь - шоссе, а там - смерть. Он смотрит на белеющий далеко внизу городок, на голубую бухту, на которой чернеют грузинские пароходы. Надо придумать что-то новое, - но что? Нужен какой-то иной подход, - но какой? И он становится на колени и начинает лазать по карте, разостланной на пыльном шоссе, изучая малейшие изгибы, все складки, все тропинки.
- Товарищ Кожух!
Кожух подымает голову. Двое стоят веселыми ногами.
"Канальи!.. успели..."
Но на них молча смотрит.
- Так что, товарищ Кожух, не перескочить нам по шаше, - всех перебьет Грузия. Зараз мы были, как сказать, на разведке... добровольцами.
Кожух, так же не спуская глаз:
- Дыхни. Да не тяни в себе, дыхай на мене. Знаешь, за это расстрел?
- И вот те Христос, это лесной дух, - лесом пробирались все время, ну, надыхали в себе.
- Хиба ж тут шинки, чи що! - подхватывает с хитро-веселыми украинскими глазами другой. - В лиси одни дерева, бильш ничого.
- Говори дело.
- Так что, товарищ Кожух, идем это мы с им, и разговор у нас сурьезный: али помирать нам тут усем на шаше, али ворочаться в лапы козакам. И помирать не хотится, и в лапы не хотится. Как тут быть? Гля-а, за деревьями - духан. Мы подползли - четверо грузин вино пьют, шашлык едят; звесно: грузины - пьяницы. Так и завертело у носе, так и завертело, мочи нету. Ливорверты у их. Выскочили мы, пристрелили двоих: "Стой, ни с места! Окружены, так вас растак!.. Руки кверху!.." Энти обалдели, - не ждали. Мы еще одного прикололи, а энтого связали. Ну, духанщик спужался до скончания. Ну, мы, правду сказать, шашлык доели, оставшийся от грузин, которые заплатить должны, - жалованье большое получают, - а вина и не пригубили, как вы, одно слово, приказ дали.
- Та нэхай воно сказыться, це зилье прокляте... Нэхай мени сковородить на сторону усю морду, колы я хочь нюхнул его. Нэхай вывернэ мени усю требуху...
- К делу.
- Грузин оттащили в лес, оружие забрали, а остатнего грузина приволокли сюды, и духанщика, чтобы не распространял. Опять же ветрели пять мужчинов с бабами и с девками, - здешние, с-под городу, нашинские, русские, у них абселюция под городом, а грузины азияты, опять же черномазые и не с нашей нации, до белых баб дюже охочи. Ну, все бросили, до нас идут, сказывают, по тропкам можно обход городу сделать. Чижало, сказывают - пропасти, леса, обрывы, щели, но можно. А в лоб, сказывают, немысленно. Тропинки они все знают, как пять пальцев. Ну, трудно, несть числа, одно слово, погибель, а все-таки обойтить можно.
- Где они?
- Здеся.
Подходит командир батальона.
- Товарищ Кожух, сейчас мы были у моря, там никак нельзя пройти: берег скалистый, прямо обрывом в воду.
- Глубоко?
- Да у самой скалы по пояс, а то и по шею, а то и с головой.
- Та що ж, - говорит внимательно слушавший солдат, в лохмотьях, с винтовкой в руке, - що ж, с головой... А есть каменюки наворочены, с гор попадали у море, можно скочить зайцами с камень на камень.
К Кожуху со всех сторон ползут донесения, указания, разъяснения, планы, иногда неожиданные, остроумные, яркие, - и общее положение выступает отчетливо.
Собирает командный состав. У него сжаты челюсти, колкие, под насунутым черепом, недопускающие глаза.
- Товарищи, вот как. Все три эскадрона пойдут в обход города. Обход трудный: по тропинкам, лесами, скалами, ущельями да еще ночью, но его во что бы то ни стало выполнить!
"Пропадем... ни одной лошади не вернется..." - стояло запрятанное в глазах, чего бы не сказал язык.
- Имеется пять проводников - русские, здешние жители. Грузины им насолили. У нас их семьи. Проводникам объявлено - семьи отвечают за них. Обойти с тыла, ворваться в город...
Он помолчал, вглядываясь в наползающую в ущелье ночь, коротко уронил:
- Всех уничтожить!
Кавалеристы молодецки поправили на затылках папахи:
- Будет исполнено, товарищ Кожух, - и лихо стали садиться на лошадей.
Кожух:
- Пехотный полк... товарищ Хромов, ваш полк спустите с обрыва, проберетесь по каменьям к порту. С рассветом ударить без выстрела, захватить пароходы на причале.
И опять, помолчав, уронил:
- Всех истребить!
"На море грузины поставят одного стрелка, весь полк поснимают с каменюков поодиночке..."
А вслух дружно сказали:
- Слушаем, товарищ Кожух.
- Два полка приготовить к атаке в лоб.
Одна за одной стала тухнуть алость дальних вершин: однообразно и густо засинело. В ущелье вползала ночь.
- Я поведу.
Перед глазами у всех в темном молчании отпечаталось: дремучий лес, за ним кремнистый подъем, а над ним одиноко, как смерть с опущенным взором, отвес скалы... Постояло и растаяло. В ущелье вползала ночь. Кожух вскарабкался на уступ. Внизу смутно тянулись ряды тряпья, босые ноги, выделялось колко множество теснившихся штыков.
Все смотрели, не спуская глаз, на Кожуха, - у него был секрет разрешить вопрос жизни и смерти: он обязан указать выход, выход - все это отчетливо видели - из безвыходного положения.
Подмываемый этими тысячами устремленных на него требующих глаз, чувствуя себя обладателем неведомого секрета жизни и смерти, Кожух сказал:
- Товариство! Нам нэма с чого выбирать: або тут сложим головы, або козаки сзаду всих замучут до одного. Трудности неодолимые: патронов нэма, снарядов к орудию нэма, брать треба голыми руками, а на нас оттуда глядят шестнадцать орудий. Но колы вси, как один... - Он с секунду перемолчал, железное лицо окаменело, и закричал диким, непохожим голосом, и у всех захолонуло: - Колы вси как один ударимо, тоди дорога открыта до наших.
То, что он говорил, знал и без него каждый последний солдат, но, когда закричал странным голосом, всех поразила неожиданная новизна сказанного, и солдаты закричали:
- Як один!! Або пробьемось, або сложим головы!
Пропали последние пятна белевших скал. Ничего не видно: ни массива, ни скал, ни лесов. Потонули зады последних уходящих лошадей. Не видать сыпавших мелкими камнями солдат, спускавшихся, держась за тряпье друг друга, по промоине к морю. Скрылись последние ряды двух полков в непроглядном лесу, над которым, как смерть с закрытыми глазами, чудилась отвесная скала.
Обоз замер в громадном ночном молчании: ни костров, ни говора, ни смеха, и детишки беззвучно лежат с голодно ввалившимися личиками.
Молчание. Темь.
24
Грузинский офицер с молодыми усами, в тонко перетянутой красной черкеске, в золотых погонах, с черными миндалевидными глазами, от которых (он это знал) захлебывались женщины, похаживал по площадке массива, изредка взглядывал. Окопы, брустверы, пулеметные гнезда.
В двадцати саженях недоступно отвесный обрыв, под ним крутой каменистый спуск, а там непролазная темень лесов, а за лесами - скалистое ущелье, из которого выбегает белая пустынная полоска шоссе. Туда скрыто глядят орудия, там - враг.
Около пулеметов мерно ходят часовые - молодцеватые, с иголочки.
Этим рваным свиньям дали сегодня утром жару, когда они попробовали было высунуться по шоссе из-за скал, - попомнят.
Это он, полковник Михеладзе (такой молодой и уже полковник!), выбрал позицию на этом перевале, настоял на ней в штабе. Ключ, которым заперто побережье.
Он опять глянул на площадку массива, на отвесный обрыв, на береговые скалы, отвесно срывавшиеся в море, - да, все, как по заказу, сгрудилось, чтобы остановить любую армию.
Но этого мало, мало их не пустить - их надо истребить. И у него уже составлен план: отправить пароходы им в тыл, где шоссе спускается к морю, обстрелять с моря, высадить десант, запереть эту вонючую рвань с обоих концов, и они подохнут, как крысы в мышеловке.
Это он, князь Михеладзе, владелец небольшого, но прелестного имения под Кутаисом, он отсечет одним ударом голову ядовитой гадине, которая ползет по побережью.
Русские - враги Грузии, прекрасной, культурной, великой Грузии, такие же враги, как армяне, турки, азербайджане, татары, абхазцы. Большевики враги человечества, враги мировой культуры. Он, Михеладзе, сам социалист, но он... ("Послать, что ли, за этой, за девчонкой, за гречанкой?.. Нет, не стоит... не стоит на позиции, ради солдат...") ...но он истинный социалист, с глубоким пониманием исторического механизма событий, и кровный враг всех авантюристов, под маской социализма разнуздывающих в массах самые низменные инстинкты.
Он не кровожаден, ему претит пролитая кровь, но когда вопрос касается мировой культуры, касается величия и блага родного народа, - он беспощаден, и _эти_ поголовно все будут истреблены.
Он похаживает с биноклем, посматривает на страшной крутизны спуск, на темень непроходимых лесов, на извилисто выбегающую из-за скал белую полоску шоссе, на которой никого нет, на алеющие вечерней алостью вершины и слышит тишину, мирную тишину мягко наступающего вечера.
И эта стройно охватывающая его красивую фигуру великолепного сукна черкеска, дорогие кинжал и револьвер, выложенные золотом с подчернью, белоснежная папаха единственного мастера, знаменитости Кавказа, Османа, все это его обязывает, обязывает к подвигу, к особенному, что он должен совершить; оно отделяет его ото всех - от солдат, которые вытягиваются перед ним в струнку, от офицеров, у которых нет его опытности и знаний, и когда он стройно ходит, чувствует - носит в себе тяжесть своего одиночества.
- Эй!
Подбегает денщик, молоденький грузин с неправильно-желтым приветливым лицом и такими же, как у полковника, влажно-черными глазами, вытягивается в струнку, берет под козырек.
- Чего изволите?
"...Эту девчонку... гречанку... приведи..." Но не выговорил, а сказал, строго глядя:
- Ужин?
- Так точно. Господа офицеры ждут.
Полковник величественно прошел мимо вскакивавших и вытягивавшихся в струнку солдат с худыми лицами: не было подвоза - солдаты получали только горсточку кукурузы и голодали. Они отдавали честь, провожая глазами, и он небрежно взмахивал белой перчаткой, слегка надетой на пальцы. Прошел мимо тихонько, по-вечернему дымивших синеватым дымком костров, мимо артиллерийских коновязей, мимо пирамид составленных винтовок пехотного прикрытия и вошел в длинно белевшую палатку, в которой ослепительно тянулся из конца в конец стол, заставленный бутылками, тарелками, рюмками, икрой, сыром, фруктами.
Разговор в группах таких же молодых офицеров, так же стройно перетянутых, в красивых черкесках, торопливо упал; все встали.
- Прошу, - сказал полковник, и стали все усаживаться.
А когда ложился в своей палатке, приятно шла кругом голова, и, подставляя ногу денщику, стаскивавшему блестяще лакированный сапог, думал:
"Напрасно не послал за гречанкой... Впрочем, хорошо, что не послал..."
25
Ночь так громадна, что поглотила и горы и скалы, колоссальный провал, который днем лежал перед массивом, в глубине которого леса, а теперь ничего не видно.
По брустверу ходит часовой - такой же бархатно-черный, как и все в этой бархатной черноте. Он медленно делает десять шагов, медленно поворачивается, медленно проходит назад. Когда идет в одну сторону смутно проступают очертания пулемета, когда в другую - чувствуется скалистый обрыв, до самых краев ровно залитый тьмой. Невидимый отвесный обрыв вселяет чувство спокойствия и уверенности: ящерица не взберется.
И опять медленно тянутся десять шагов, медленный поворот, и опять...
Дома маленький сад, маленькое кукурузное поле. Нина, и на руках у нее маленький Серго. Когда он уходил, Серго долго смотрел на него черносливовыми глазами, потом запрыгал на руках матери, протянул пухлые ручонки и улыбнулся, пуская пузыри, улыбнулся чудесным беззубым ртом. А когда отец взял его, он обслюнявил милыми слюнями лицо. И эта беззубая улыбка, эти пузыри не меркнут в темноте.
Десять медленных шагов, смутно угадываемый пулемет, медленный поворот, так же смутно угадываемый край отвесного обрыва, опять...
Большевики зла ему не сделали... Он будет в них стрелять с этой высоты. По шоссе ящерица не проскочит... Большевики царя спихнули, а царь пил Грузию, - очень хорошо... В России говорят, всю землю крестьянам... Он вздохнул. Он мобилизован и будет стрелять, если прикажут, в тех, что там, за скалами.
Ничем не вызываемая, выплывает беззубая улыбка и пузыри, и в груди теплеет, он внутренне улыбается, а на темном лице серьезность.
Тянется все та же тишина, до краев наполненная тьмой. Должно быть, к рассвету - и эта тишина густо наваливается... Голова неизмеримой тяжести, ниже, ниже... Да разом вздернется. Даже среди ночи особенно непроглядна распростершаяся неровная чернота - горы; в изломах мерцают одинокие звезды.
Далеко и непохоже закричала ночная птица. Отчего в Грузии таких не слыхал?
Все налито тяжестью, все недвижимо и медленно плывет ему навстречу океаном тьмы, и это не странно, что недвижимо и неодолимо плывет ему навстречу.
- Нина, ты?.. А Серго?..
Открыл глаза, а голова мотается на груди, и сам прислонился к брустверу. Последние секунды оторванного сна медленно плыли перед глазами ночными пространствами.
Тряхнул головой, все замерло. Подозрительно вгляделся: та же недвижимая темь, тот же смутно видимый бруствер, край обрыва, пулемет, смутно ощущаемый, но невидимый провал. Далеко закричала птица. Таких не бывает в Грузии...
Он переносит взгляд вдаль. Та же изломанная чернота, и в изломах слабо мерцают побелевшие и уже в ином расположении звезды. Прямо - океан молчаливой тьмы, и он знает - на дне его дремучие леса. Зевает и думает: "Надо ходить, а то опять..." - да не додумал, и сейчас же опять поплыла неподвижная тьма из-под обрыва, из провала, бесконечная и неодолимая, и у него тоскливо стало задыхаться сердце.
Он спросил:
"Разве может плыть ночная темь?"
А ему ответили:
"Может".
Только ответили не словами, а засмеялись одними деснами.
Оттого, что рот был беззубый и мягкий, ему стало страшно. Он протянул руку, а Нина выронила голову ребенка. Серая голова покатилась (у него замерло), но у самого края остановилась... Жена в ужасе - ах!.. но не от того, а от другого ужаса: в напряженно-предрассветном сумраке по краю обрыва серело множество голов, должно быть, скатившихся... Они все повышались: показались шеи, вскинулись руки, приподнялись плечи, и железно-ломаный, с лязгом, голос, как будто протиснутый сквозь неразмыкающиеся челюсти, поломал оцепенение и тишину:
- Вперед!.. в атаку!!
Нестерпимо звериный рев взорвал все кругом. Грузин выстрелил, покатился, и в нечеловечески-раздирающей боли разом погас прыгавший на руках матери с протянутыми ручонками, пускающий пузыри улыбающимся ртом, где одни десны, ребенок.
26
Полковник вырвался из палатки и бросился вниз, туда, к порту. Кругом, прыгая через камни, через упавших, летели в яснеющем рассвете солдаты. Сзади, наседая, катился нечеловеческий, никогда не слышанный рев. Лошади рвались с коновязи и в ужасе мчались, болтая обрывками...
Полковник, как резвый мальчишка, прыгая через камни, через кусты, несся с такой быстротой, что сердце не поспевало отбивать удары. Перед глазами стояло одно: бухта... пароходы... спасенье...
И с какой быстротой он несся ногами, с такой же быстротой - нет, не через мозг, а через все тело - неслось:
"...Только б... только б... только б... не убили... только б пощадили. Все готов делать для них... Буду пасти скотину, индюшек... мыть горшки... копать землю... убирать навоз... только б жить... только б не убили... Господи!.. жизнь-то - жизнь..."
Но этот сплошной, потрясающий землю топот несется страшно близко сзади, с боков. Еще страшнее, наполняя умирающую ночь, безумно накатывается сзади, охватывая, дикий, нечеловеческий рев: а-а-а!.. и отборные, хриплые, задыхающиеся ругательства.
И в подтверждение ужаса этого рева то там, то там слышится: кррак!.. кррак!.. Он понимает: это прикладом, как скорлупу, разбивают череп. Взметываются заячьи вскрики, мгновенно смолкая, и он понимает: это штыком.
Он несется, каменно стиснув зубы, и жгучее дыхание, как пар, вырывается из ноздрей.
"...Только б жить... только б пощадили... Нет у меня ни родины, ни матери... ни чести, ни любви... только уйти... а потом все это опять будет... А теперь - жить, жить, жить..."
Казалось, израсходованы все силы, но он напружил шею, втянул голову, сжал кулаки в мотающихся руках и понесся с такой силой, что навстречу побежал ветер, а безумно бегущие солдаты стали отставать, и их смертные вскрики несли на крыльях бежавшего полковника.
- Кррак!.. кррак!..
Заголубела бухта... Пароходы... О, спасение!..
Когда подбежал к сходням, на секунду остановился: на пароходах, на сходнях, на набережной, на молу что-то делалось и отовсюду: крррак!.. крррак!..
Его поразило: и тут стоял неукротимый, потрясающий рев, и неслось: кррак!.. кррак!.. и вспыхивали и гасли смертные вскрики.
Он мгновенно повернул и с еще большей легкостью и быстротой понесся прочь от бухты, и в глаза на мгновение блеснула последний раз за молом бесконечная синева...
"...Жить... жить... жить!.."
Он летел мимо белых домиков, бездушно глядевших черными немыми окнами, летел на край города, туда, где потянулось шоссе, такое белое, такое спокойное, потянулось в Грузию. Не в великодержавную Грузию, не в Грузию, рассадницу мировой культуры, не в Грузию, где он произведен в полковники, а в милую, единственную, родную, где так чудесно пахнет весною цветущими деревьями, где за зелеными лесными горами белеют снега, где звенящий зной, где Тифлис, Воронцовская, пенная Кура и где он бегал мальчишкой...
"...Жить... жить... жить!.."
Стали редеть домики, прерываясь виноградниками, а рев, страшный рев и одиночные выстрелы остались далеко назади, внизу, у моря.
"Спасен!!"
В ту же секунду все улицы наполнились потрясающе тяжелым скоком; из-за угла вылетели на скакавших лошадях, и вместе с ними покатился такой же отвратительный, смертельный рев: рры-а-а... Вспыхивали узкие полосы шашек.
Бывший князь Михеладзе, когда-то грузинский полковник, мгновенно бросился назад.
"...Спаси-ите!"
И, зажав дыхание, полетел по улице к центру города. Раза два ударился в калитку, - калитки и ворота были наглухо заперты железными засовами, никто не подавал и признаков жизни: там чудовищно было все равно, что делалось на улице.
Тогда он понял: одно спасение - гречанка. Она ждет с черно-блестящими жалостливыми глазами. Она - единственный в мире человек... Он на ней женится, отдаст имение, деньги, будет целовать край ее одеж...
Голова взрывом разлетелась на мелкие части.
А на самом деле не на мелкие части, а расселась под наискось вспыхнувшей шашкой надвое, вывалив мозги.
27
Зной разгорается. Невидимый мертвый туман тяжело стоит над городом. Улицы, площади, набережная, мол, дворы, шоссе завалены. Груды людей неподвижно лежат в разнообразных позах. Одни страшно подвернули головы, у других шея без головы. Студнем трясутся на мостовой мозги. Запекшаяся, как на бойне, кровь темно тянется вдоль домов, каменных заборов, подтекает под ворота.
На пароходах, в каютах, в кубрике, на палубе, в трюме, в кочегарке, в машинном отделении - все они с тонкими лицами, черненькими молодыми усиками.
Неподвижно перевешиваются через парапет набережной и, когда глянешь в прозрачно-голубую воду, спокойно лежат на ослизло-зеленоватых камнях, а над ними неподвижно виснут серые стаи рыб.
Только из центра города несутся частые выстрелы и торопливо татакает пулемет: вокруг собора засела грузинская рота и геройски умирает. Но и эти замолчали.
Мертвые лежат, а живые переполнили городок, улицы, дворы, дома, набережную, и около города, по шоссе, на склонах в ущельях - все повозки, люди, лошади. Суета, восклицания, смех, гомон.
По этим мертво-живым местам проезжает Кожух.
- Победа, товарищи, победа!!
И как будто нет ни мертвых, ни крови, - буйно-радостно раскатывается:
- Уррра-а-а!!
Далеко откликается в синих горах и далеко умирает за пароходами, за бухтой, за молом, во влажной синеве.
А на базарах, в лавках, в магазинах идет уже мелькающая озабоченная работа: разбивают ящики, рвут штуки сукна, сдергивают с полок белье, одеяла, галстуки, очки, юбки.
Больше всего налетело матросов - они тут как тут. Всюду крепкие, кряжистые фигуры в белых матросках, брюках клеш, круглые шапочки, и ленточки полощутся, и зычно разносится:
- Греби!
- Причалива-ай!
- Кро-ой!!
- Выгребай с энтой полки!
Орудовали быстро, ловко, организованно. Один приправил на голове роскошную дамскую шляпу, обмотал морду вуалью, другой - под шелковым кружевным зонтиком.
Суетились и солдаты в невероятных отрепьях, с черными, босыми, полопавшимися ногами; забирали ситец, полотно, парусину для баб и детей.
Вытаскивает один из картонного короба крахмаленную рубаху, растопырил за рукава и загоготал во все горло:
- Хлопьята, бач: рубаха!.. Матери твоей по потылице...
Полез, как в хомут, головой в ворот.
- Та що ж вона не гнеться? Як лубок.
И он стал нагибаться и выпрямляться, глядя себе на грудь, как баран.
- Ей-бо, не гнеться! Як пружина.
- Тю, дура! Це крахмал.
- Що таке?
- Та с картофелю паны у грудях соби роблють, щоб у грудях у их выходыло.
Высокий, костлявый - почернелое тело сквозит в тряпье - вытащил фрак. Долго рассматривал со всех сторон, решительно скинул тряпье и голый полез длинными, как у орангутанга, руками в рукава, но рукава - по локоть. Надел прямо на голое тело. На животе застегнул, а книзу вырез. Хмыкнул.
- Треба штанив.
Полез искать, но брюки забрали. Полез в бельевое отделение, вытащил картон, - в нем что-то странное. Развернул, прицелился, опять хмыкнул:
- Чудно! Штани не штани, а дуже тонко. Хведор, що таке?
Но Хведору было не до того, - он вытаскивал ситец бабе и ребятам голые.
Опять прицелился и вдруг хмуро и решительно надернул на длинные, жилистые, почернелые от солнца и грязи ноги. Оказалось, то, что надел, болталось выше колен кружевами.
Хведор глянул и покатился:
- Хлопьята, гляньте! Опанас!..
Магазин дрогнул от хохота:
- Та це ж бабьи портки!!
А Опанас мрачно:
- А що ж, баба нэ чоловик?
- Як же ты будешь шагать, - разризано, усе видать, и тонина.
- А мотня здоровая!..
Опанас сокрушенно посмотрел.
- Правда. То-то дурни, штани з якой тонины роблять, тильки материал портють.
Вытащил из коробка все, что там было, и стал молча надевать одни за другими, - шесть штук надел; кружева пышным валом повыше колена.
Матросы на секунду прислушались и вдруг бешено ринулись в двери, в окна. А за окнами улюлюканье, матерная ругань, конский топот, хруст нагаек о человеческое тело. Солдаты - к окнам. По площади, что было силы, бежали матросы, стараясь спасти захваченное. Эскадронцы, шпоря лошадей, нещадно пороли их, просекая одежду, и синие вздувшиеся жгуты опоясывали лица, кровь брызгала.
Матросы, озверело оглядываясь, побросали набитые сумки - невтерпеж стало - рассыпались кто куда.