Страница:
- Почему трудно? Неисполнение приказа моего по явной трусости, перебил Гильчевский.
- Вы говорите - трусость, а он - осторожность, предусмотрительность, мало ли что еще. Вас же он обвиняет в гораздо более серьезном.
- Меня? Вот как! - удивился Гильчевский. - А в чем же именно, если не секрет?
- В том-то и дело, что секрет, в том-то и дело! - многозначительно подмигнул Федотов, давая этим жестом самому Гильчевскому понять, что дело тут политическое, что отставленный от командования 402-м полком немец Кюн пустил в ход что-нибудь вроде обвинения его в замыслах ниспровергнуть династию.
Представив Кюна и в руках его бумажку именно с подобным доносом, Гильчевский сказал, глядя на Надежного больше, чем на Федотова:
- Предчувствую, что этот Кюн за свою трусость и подлость произведен уже в генерал-майоры и едет сюда, на мое место, принимать сто первую дивизию!
- Ну что вы, что вы, Константин Лукич! - попробовал даже рассмеяться такому предчувствию Федотов, а Надежный, который вообще оказался из молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, - дескать, сущие пустяки.
- Нет, в самом деле, - ведь обвинить меня там, в Петрограде, он может в чем ему будет угодно, а раз он пойдет для этого с заднего крыльца, то и преуспеет. Вот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным огнем! Чего же лучшего и желать?
- Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что и я надеюсь, и штаб армии тоже, - теперь уже посмеиваясь вполне благожелательно и похлопывая его дружественно по локтю, сказал Федотов. - А доносы на всякого из нас пишут, - на то мы и занимаем видные посты. На нас пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, - он посмотрел на часы, - адмиральский час, и сядем просто обедать.
В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надежного. Он даже покинул совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина, который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом скрылся.
- Джек, иси! - крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.
- Что? Аэропланы? - спросил Надежный.
- Да, тройка! Черт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от них покоя, ни днем, ни ночью! - взволнованно проговорил Федотов, а Гильчевский подхватил оживленно и нескрываемо зло:
- Вот то-то и есть, что "сколько машин"! А у нас они где? Две-три сотни на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины - дело новое, и для них заводы нужны, а понтоны - это так же старо, как мир, и для них нужны только плотники, однако и их нет!.. А живем на фронте друг против друга с волками, весьма хозяйственными, а с волками жить - надо по-волчьи и выть!.. А на одном собачьем лае против самолетов далеко не уедешь... так же, как и на доносах Кюнов!
VIII
Весть о неудаче группы генерала Рагозы на барановичском направлении докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.
В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше трех тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы вывозят из Барановичей все ценное в поездах, один за другим уходящих на запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению. Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой все больше говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты писать о себе Эверт.
Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного ряда причин, наступление, предпринятое на барановичском направлении, не дало ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия, несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.
Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал Ливенцев. Он продолжал еще думать, что вот за Западным фронтом придет в движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец второй фронт разовьет вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.
Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно еще было судить, насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах пока не говорилось, - только о сотнях метров пространства.
Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы, чем в России: где мало земли, там ее больше ценят.
Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы и не своя совсем, тяжелая нога.
Он спрашивал Забродина несколько раз:
- Как же все-таки? Оперировать будете?
- Не время, - отвечал Забродин хмуро.
- Перелом или разрыв?
- Увидим.
- Может быть, просветить бы рентгеном?
На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал мизинцем правой руки и отходил от койки.
Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта неопределенность, что такое произошло с нею, как та зависимость от санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьезно ранен пулей в грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.
Теперь он был почти совершенно неподвижен, - его ворочали, стараясь соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его удручала прежде всего потому, что ее видела Наталья Сергеевна.
Когда он был только что привезен в лазарет и увидел, - узнал ее, он показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награжденным за то, что пережил на фронте в течение нескольких месяцев. Но теперь он лежал так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться ее.
Несказанной радости день ото дня становилось все меньше. Оставалась только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть, все-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а ее лицо: она склонится над ним, и ее мягкие пепельно-золотые волосы закроют его глаза.
Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же, очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из молодых врачей - Хмельниченко:
- А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?
- Нет, хуже не должно быть, - отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем уверенно, - так показалось Ливенцеву.
Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, - не слыхала ли она, - врачи о его контузии.
- Говорят, что трудный случай, - сказала она.
- А все-таки? Насколько именно трудный? - допытывался он, стараясь угадать правду по выражению ее глаз, по оттенку голоса. - Может быть, придется совсем проститься с ногой?
- Нет, что вы! - так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже успокоенно:
- В каком же смысле все-таки трудный случай?
- Говорят... что, может быть, вам придется пролежать после операции... Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.
- Неужели целый месяц? - спросил Ливенцев с тоской.
- Может быть, и месяц, - облегченно ответила Наталья Сергеевна, которой Забродин назвал гораздо более долгий срок.
Ливенцеву не хотелось, чтобы Наталья Сергеевна помогала Забродину, когда он будет делать ему операцию. Он представлял себя на операционном столе с хлороформенной марлевой тряпкой на лице, с ногою, из которой ланцет выпустит много зловонного гноя, и кощунственным казалось ему такое зрелище для той, которую он любил.
- Наталья Сергеевна, у меня к вам большая просьба! - обратился он к ней, когда она присела на белую табуретку около его койки.
- Что такое? - встревожилась она.
И он передал ей то, о чем думал, но она отозвалась, как мать ребенку:
- Нечего выдумывать! Непременно буду на операции.
- Нет, я все-таки очень, очень прошу не быть, - повторил Ливенцев, а так как в это время подошла к ним Еля, то он обратился и к ней: - И вы, Еля, не смотрите, когда мне будут операцию делать.
Еля поняла, что он только что просил о том же Наталью Сергеевну, и возразила:
- Вы хотите, чтобы смотрела тогда на вас одна "Мировая скорбь"? Или еще и Бублик?
- Они пусть уж, так и быть, если без этого нельзя, - ответил Ливенцев.
- Нет, без кого-нибудь из нас никак нельзя, а будет из нас та, кого назначат, - объяснила Еля.
- Постарайтесь, пожалуйста, вы обе, чтобы никого из вас не назначали.
- Нет уж, я буду сама проситься, - как же можно иначе? - сказала Наталья Сергеевна и заговорила о другом, чтобы его развлечь.
От врачей она слышала, что сама по себе операция не спасет Ливенцева от осложнений, если они заложены в характере контузии. Она спросила Хмельниченко:
- А какие могут быть осложнения?
Он ответил:
- Самое серьезное из них называется тромбофлебит.
Наталья Сергеевна не знала, что скрывается под этим словом, и он объяснил:
- Тромбофлебит очень опасен для сердца, также и для головного мозга, но будем надеяться, что его все-таки не будет. Во всяком случае, примем против этого кое-какие меры.
- А какие же все-таки меры? - спросила Наталья Сергеевна.
- Прежде всего, ногу придется держать в положении вертикальном. Это, конечно, очень большое неудобство для вашего больного, но придется ему потерпеть, - сказал Хмельниченко. - Кое-что еще в смысле режима, затем прижигания раны, после операции дело будет виднее.
День операции наконец был назначен. Забродин, точно угадав желание Ливенцева, взял в этот день к себе в помощницы "Ветер на сцене". Но Наталья Сергеевна все же была при Ливенцеве, когда его укладывали на носилки, и помогала в этом санитарам. Сквозь приступы боли наблюдавший за ее озабоченным лицом, которое казалось даже побледневшим, спросил ее Ливенцев с испугом в голосе:
- А не хотят ли мне отрезать ногу, скажите, все равно уж?
- Нет-нет, что вы! - таким же испуганным голосом сказала она. - Ведь перелома кости нет, в этом Забродин уверен, - я слышала.
С его носилками рядом дошла она до двери операционной, где благословила его движением оробевшей, узкой в запястье, милой руки, и Ливенцев всем наболевшим телом почувствовал, что вот неизбежное сейчас совершится. На фронте могло и быть и не быть, а здесь неотвратимо, и остались считанные минуты до чего-то непоправимого... Может быть, только щадя его, не сказала Наталья Сергеевна, что отсюда вынесут его уже об одной ноге?.. С этим вопросом в глазах он теперь уже совершенно безмолвно следил за отрывисто командующим Ванванычем, хранящим необычайно серьезный, даже сердитый вид.
Под тяжело пахнущей хлороформенной повязкой он, приготовившийся уже к потере сознания, - как там, в только что отбитом окопе, - скоро потерял его. А когда открыл глаза, то инстинктивно прижал руку к своей больной ноге, и только потом, убедившись, что нога цела, и пошевелив на ней слегка большим пальцем, чтобы убедиться еще и в том, что цела она вся, Ливенцев рассмотрел, что лежит он уже не на столе, а на носилках, и два санитара поднимают эти носилки, чтобы нести его снова в палату.
В коридоре встретила носилки с ним Наталья Сергеевна.
- Ну? Что нога? Цела? - спросила она таким тоном, как будто сама заразилась его недавним испугом, и он ответил ей, улыбнувшись:
- Цела, цела...
- Ну вот, видишь! Я тебе говорила ведь, что будет цела! - в первый раз за все время их знакомства обратилась к нему так интимно Наталья Сергеевна, не только как к самому близкому человеку, но и к такому еще, который долгое время, быть может, точно ее ребенок, будет нуждаться в ее помощи, но для того, чтобы потом многие годы идти рядом с нею и нога в ногу в новой жизни, какая настанет после этой войны.
Женщина всегда несет в себе вечность, даже если и не догадывается об этом. Она рождает, она охраняет жизнь. И напрасно думал Ливенцев, что Наталья Сергеевна потеряет что-то в своем представлении о нем, если будет видеть, как режут его совершенно бесчувственное, полумертвое тело, как выходит из его ноги то, чего было в нем "полно", - гной, сукровица, кровь...
Даже "Ветер на сцене", видевшая все это, после операции как будто прониклась особым правом на исключительную заботу о нем, и у "Мировой скорби" яснело неподдельно теплым участием лицо, когда она во время своего дежурства подходила к его койке поправить ему подушку, поставить градусник, дать лекарство... Для него же начались самые мучительные дни: перед его глазами торчала, как столб, его нога, подвешенная к потолку, и он не "мел возможности даже во время сна перевернуться с боку на бок.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ЧЕРЕЗ СТЫРЬ
I
Вернувшись от Федотова, Гильчевский "закусил удила и понесся", как сказал, глядя на него, Протазанов. Так неожиданно даже для него, казалось бы, хорошо знавшего своего начальника, вскипел чисто хозяйственный талант Константина Лукича.
Будущие мосты через Стырь - они пока еще были разбросаны по стенам и крышам пустых хат деревни Копань, жителей которой вместе с их живностью и скарбом угнали, отступая, австрийцы. Гильчевский двум ротам саперного батальона приказал немедленно ломать хаты, наиболее богатые бревнами, кроквами, досками, а вечером, когда стемнеет, подвозить все это поближе к реке.
Забарабанили в воздухе и взревели деревья, отдираемые от насиженных теплых мест ломами, замелькали топоры, пыль поднялась столбами над Копанью, и, отмахиваясь от нее руками, говорили саперы:
- Вот уж истинно сказано: "Чужой ворох ворошить - только глаза порошить".
Эти саперы, они работали весело, хотя хорошо знали, что им же придется наводить вскорости ночью мосты под жестоким обстрелом с того берега и многим из них не придется уж никогда больше ни ломать, ни строить, ни глядеть на солнце, ни порошить глаза.
Они работали споро: складывали штабелями бревна к бревнам, доски к доскам, попутно пригибая на них обухами топоров гвозди, и вечером сам Гильчевский пришел смотреть эти штабели, прикидывая на глаз, сколько чего может пойти на два моста на козлах и два других моста - на поплавках. Кроме того, нужен был еще и запасной материал для починки в случае, если очень сильно пострадают мосты от артиллерийского обстрела, что было неизбежно, конечно; нужно было еще заготовить доски и для того, чтобы загатить ими топкие места перед мостами как на этом берегу, так и на том, иначе нельзя было бы переправить туда свои батареи.
Но саперы саперами и мосты мостами, а плетни и решетки для одиночных стрелков, которым не только переходить болота, но и, весьма возможно, залечь в них придется на том берегу, - их нужно было заготовить как можно больше, так решил Гильчевский, обходя в тот же день, как вернулся из Волковыи, окопы своей дивизии. Поэтому в лесу около Копани и дальше, в густом дубняке и молодом березняке, среди которого попадались довольно часто раскидистые кусты орешника, тоже шла веселая работа лесорубов, плелись плетни, вязались решетки.
Сам же Гильчевский зорко всматривался, как полтора года назад на Висле, в берега Стыри, где они круче, где отложе; в рощи и заросли кустов как на том берегу, так и на этом; в постройки, полусгоревшие, полуразбитые или уцелевшие местами; в капризные изгибы реки... Все замечал он, что могло облегчить переправу: и рощи, и просто густые кусты, и постройки, и крутобережье. Прикидывал на глаз и отмечал на плане, где река была уже и, значит, глубже, где шире и мельче.
В первый же день, как получил приказ наводить мосты, места для четырех мостов он выбрал и больше уж не менял их: это были места прежних мостов. Он не только озабочен был тем, чтобы укрыть от огня противника своих сапер природными преградами, как кусты, рощи, постройки, но наблюдал прилежно и то, где и как далеко от берега тянулись окопы австро-германцев. Вот перешли мост штурмовые группы, вот одолели топкий берег, - далеко ли им будет бежать до окопов? Есть ли прикрытия, если сильный огонь заставит их залечь?..
Когда он вернулся в штаб и сел ужинать, картина переправы через Стырь рисовалась в его мозгу настолько отчетливо и ярко и трудная сама по себе задача казалась так близка к решению, что он заметно для Протазанова повеселел и даже продекламировал "из Некрасова":
И сбылось по воле божией,
Что певала моя матушка:
Реки будто непрохожие
Форсирует Калистратушка.
К этому же добавил:
- Конечно, будет трудно, очень трудно... Главное, много потерь понесем совершенно напрасно. Но что делать, если у нас такая бедность. Чем и кем черт не шутит! Вот и нами тоже... Но погодите, любезнейшие господа Федотовы, мы еще посмотрим, какая из двух дивизий скорее форсирует Стырь: моя ли - без понтонов, или десятая - с понтонами!
На другой день он заставил вырубить большую площадь в лесу, чтобы можно было на ней установить легкую артиллерию для более успешного действия по неприятельской проволоке: здесь она становилась гораздо ближе к цели, чем на своей прежней позиции, отсюда был лучший обстрел, а вырубленные кусты и деревья как нельзя нужнее были для гостей; излишек их он предложил Надежному, чтобы его не слишком озадачивали топкие места на его участке.
Надежный внимательнейше приглядывался ко всему, что он делал, про себя решив также поближе к реке поставить свои легкие батареи, но перевозить к себе, что ему предлагал Гильчевский, все-таки отказался, сославшись на недостаток подвод.
С недоумением смотрел он и на горы плетней и решеток и говорил задумчиво:
- Не отрицаю, что само по себе, так сказать, в идее, это не лишено остроумия, однако, простите, пожалуйста, Константин Лукич, как же представить себе наших солдат, чтобы шли они в атаку с таким багажом?.. Не то им бежать вперед и кричать "ура", не то эти сооружения тащить и ни бежать, ни "ура" не кричать, а их в это время расстреливать будут прямо пачками...
- Ну, вольному воля, а спасенному рай, - обиделся Гильчевский. - Не видите в этом пользы, так и быть. А у меня непременно их тащить будут.
II
Подходили пополнения. Их уже некогда было готовить к предстоящим боям, впору было только распределить по ротам. Новые офицеры из школ прапорщиков, совершенно еще не обстрелянные, все-таки встречались радостно, так как многие роты совсем не имели офицеров.
Учебные команды своей дивизии, в которых нашлось полторы тысячи человек, Гильчевский свел в особый отряд и отдал его под команду ротмистра Присеки, ведавшего конной сотней дивизии, оставшейся в ней с ополченских времен. Этот отряд получил назначение стать общим резервом дивизии. Расположив его около своего наблюдательного пункта в окопах, раньше занимавшихся 403-м полком, теперь передвинутым к реке, туда, откуда были выбиты австро-германцы, Гильчевский не мог выделить для него ничего, кроме двух пулеметов.
- На полтора батальона военного состава только два пулемета! - сам удивился он. - Скажи какому-нибудь немецкому генералу, - ведь засмеет. Эх, бедность наша! Только доносы читать умеют, а ни черта не приготовили, чтобы воевать по-европейски!
Очень подробно составил он диспозицию, назначив каждому полку, каждой батарее определенное место и задачу.
У него была теперь тяжелая артиллерия - батарея шестидюймовок и батарея 42-линейных орудий; было две батареи гаубиц и 42 легких пушки, но он сомневался, хватит ли ему легких снарядов, особенно шимоз, для пробивки проходов.
Он входил в каждую мелочь, шаг за шагом представляя себе, как должно идти дело. Батареи он расположил так, чтобы могли они дать перекрестный огонь по окопам противника против места, назначенного для переправы.
Легкая артиллерия знала свою задачу: пробить по три прохода на каждый из двух атакующих полков - 402-й и 404-й. Тяжелая должна была громить батареи австро-германцев и места, где могли скопляться резервы.
Свой наблюдательный пункт он устроил, по обыкновению, так близко к окопам, как этого не делал, кроме него, ни один начальник дивизии.
Когда затишье на фронте одиннадцатой армии окончилось, - это было уже в начале июля, - и был назначен Сахаровым день общего наступления - 7-е число, Гильчевский вызвал к себе полковников Татарова и Добрынина, которые должны были вынести со своими полками всю тяжесть броска через Стырь, так как 401-й полк назначался в резерв 402-му, а 403-й - 404-му, каждая бригада должна была действовать нераздельно.
Как студент, отлично подготовившийся к экзамену, прочно зажавший в извилины мозга множество требуемых знаний, бывает настроен самоуверенно и смотрит весело на одних, снисходительно на других из своих товарищей, а на профессоров-экзаменаторов даже с некоторым задором, так и Гильчевский, предусмотревший, по его мнению, все, что можно было предусмотреть, и всюду наладивший дело близкого боя так, что он не мог окончиться ничем другим, кроме как полной победой, был оживлен и весел, встречая командиров своих атакующих полков у входа в свой штаб в Копани.
- Я вас таким старым польским медом угощу, господа, - здравствуйте, что только ахнете, уверяю!.. Впрочем, не надейтесь, что много вам дам, только по-про-бо-вать, а то, пожалуй, из-за стола не встанете, и куда же вы завтра тогда годитесь?
Говоря это, Гильчевский наблюдал в то же время выражение лиц обоих полковников и заметил, что Добрынин улыбался открыто всем своим широковатым в скулах лицом, а Татаров напрасно старался выжать откуда-то из затвора улыбку, и она вышла только наполовину, косяком, и застряла, - ни то, ни се, - и тут же ушла снова в затвор.
Это было ново в таком обычно уравновешенном, энергичном, полнокровном человеке, как Татаров, притом же любителе в хорошую минуту покутить на кавказский манер, и Гильчевский про себя отметил это.
Перед стопкою старого польского меда завязал он, конечно, вполне деловой разговор.
- Я надеюсь, господа, что вы оба досконально изучили свои участки атаки: вы (обращаясь к Добрынину) - переправу против деревни Вербень, вы (обращаясь к Татарову) - переправу между деревней Вербень и деревней Пляшево.
- Так точно, - молодцевато отозвался на это Добрынин, а Татаров сказал глухим, плохо повинующимся ему голосом:
- Трудный участок вы мне отвели, ваше превосходительство.
- Трудный? Чем трудный? - удивленно насторожился Гильчевский.
- Как же не трудный! Там почти сразу за переправой - лес.
- Ну, какой же это лес, - роща, - постарался как можно мягче поправить Татарова Гильчевский.
- Лес или роща, - эта разница большого значения не имеет, то есть на какую глубину там идут деревья, - возразил Татаров. - Пусть идут хоть всего на четверть версты, - там противник может ко времени атаки целую бригаду спрятать.
- Ну-ну-ну! Так уж и бригаду! - пытался обернуть это в шутку Гильчевский.
Но Татаров продолжал упорно, кивая на Добрынина:
- Против четыреста второго полка - там место почти открытое...
- Почти, однако же не совсем! - подхватил Гильчевский.
- Все-таки же нет леса!
- То есть рощи, - опять склоняясь к шутливости, поправил Гильчевский.
- Это все равно... А между тем...
- А между тем, - перебил Гильчевский, - что же прикажете в таком случае делать, если там роща? Ведь прочешут эту рощу насквозь наши легкие батареи перед тем, как вашему полку идти в атаку.
- А между тем, - точно не расслышав, договорил, что начал было, Татаров, - и для моего полка, и для четыреста второго вы назначили прикрытие одинаковой силы - батальон.
- А если я считаю батальоны эти неодинаковой силы, а ваш гораздо более сильным, тогда что вы скажете? - начиная уже немного раздражаться, заметил Гильчевский, но Татаров продолжал так же упрямо, как начал.
- Считать, разумеется, нужно число штыков, - пусть даже и грубый счет, - а не геройство, которого может ведь как раз и не оказаться, - возразил Татаров.
- Э-э, послушайте, да на вас, я вижу, какой-то просто спорный стих напал! - еще раз попробовал взять шутливый тон Гильчевский. - Комары, что ли, вас искусали?
- Комары, ваше превосходительство, это, конечно, само собою, - не улыбнулся все-таки и на это Татаров, - они тоже внесут ночью свою долю задержки; но дело не столько в них, сколько...
- А ну-ка, Архипушкин! Давай-ка, бестия, меду сюда! - не дослушав Татарова, закричал в другую комнату, обращенную в кухню, Гильчевский.
И на подносе, честь-честью, Архипушкин внес закупоренную крепко и залитую с горлышка черным сургучом кубастую бутылку старого меда.
К распитию этой бутылки подошел и Протазанов. Не зная еще, как настроен Татаров, он сказал неожиданно для Гильчевского:
- По всем данным и выкладкам понесем мы в этом деле очень большие потери.
- Вы думаете? - спросил Добрынин, про себя, конечно, вполне с ним соглашаясь, а Татаров поддержал уверенно:
- Только слепой этого может не видеть.
Гильчевский делал вид, что очень занят тем, как Архипушкин отбивает черенком складного ножа со штопором сургуч, потом стал следить, правильно ли, не вкось ли он вводит в пробку штопор. Но вот зажал он бутылку между колен, сделал страшное лицо - глаза навыкат, даже покраснел от натуги, и наконец, точно пистолетный выстрел раздался, из горлышка показался дымок.
- Вы говорите - трусость, а он - осторожность, предусмотрительность, мало ли что еще. Вас же он обвиняет в гораздо более серьезном.
- Меня? Вот как! - удивился Гильчевский. - А в чем же именно, если не секрет?
- В том-то и дело, что секрет, в том-то и дело! - многозначительно подмигнул Федотов, давая этим жестом самому Гильчевскому понять, что дело тут политическое, что отставленный от командования 402-м полком немец Кюн пустил в ход что-нибудь вроде обвинения его в замыслах ниспровергнуть династию.
Представив Кюна и в руках его бумажку именно с подобным доносом, Гильчевский сказал, глядя на Надежного больше, чем на Федотова:
- Предчувствую, что этот Кюн за свою трусость и подлость произведен уже в генерал-майоры и едет сюда, на мое место, принимать сто первую дивизию!
- Ну что вы, что вы, Константин Лукич! - попробовал даже рассмеяться такому предчувствию Федотов, а Надежный, который вообще оказался из молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, - дескать, сущие пустяки.
- Нет, в самом деле, - ведь обвинить меня там, в Петрограде, он может в чем ему будет угодно, а раз он пойдет для этого с заднего крыльца, то и преуспеет. Вот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным огнем! Чего же лучшего и желать?
- Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что и я надеюсь, и штаб армии тоже, - теперь уже посмеиваясь вполне благожелательно и похлопывая его дружественно по локтю, сказал Федотов. - А доносы на всякого из нас пишут, - на то мы и занимаем видные посты. На нас пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, - он посмотрел на часы, - адмиральский час, и сядем просто обедать.
В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надежного. Он даже покинул совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина, который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом скрылся.
- Джек, иси! - крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.
- Что? Аэропланы? - спросил Надежный.
- Да, тройка! Черт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от них покоя, ни днем, ни ночью! - взволнованно проговорил Федотов, а Гильчевский подхватил оживленно и нескрываемо зло:
- Вот то-то и есть, что "сколько машин"! А у нас они где? Две-три сотни на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины - дело новое, и для них заводы нужны, а понтоны - это так же старо, как мир, и для них нужны только плотники, однако и их нет!.. А живем на фронте друг против друга с волками, весьма хозяйственными, а с волками жить - надо по-волчьи и выть!.. А на одном собачьем лае против самолетов далеко не уедешь... так же, как и на доносах Кюнов!
VIII
Весть о неудаче группы генерала Рагозы на барановичском направлении докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.
В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше трех тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы вывозят из Барановичей все ценное в поездах, один за другим уходящих на запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению. Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой все больше говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты писать о себе Эверт.
Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного ряда причин, наступление, предпринятое на барановичском направлении, не дало ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия, несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.
Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал Ливенцев. Он продолжал еще думать, что вот за Западным фронтом придет в движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец второй фронт разовьет вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.
Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно еще было судить, насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах пока не говорилось, - только о сотнях метров пространства.
Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы, чем в России: где мало земли, там ее больше ценят.
Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы и не своя совсем, тяжелая нога.
Он спрашивал Забродина несколько раз:
- Как же все-таки? Оперировать будете?
- Не время, - отвечал Забродин хмуро.
- Перелом или разрыв?
- Увидим.
- Может быть, просветить бы рентгеном?
На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал мизинцем правой руки и отходил от койки.
Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта неопределенность, что такое произошло с нею, как та зависимость от санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьезно ранен пулей в грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.
Теперь он был почти совершенно неподвижен, - его ворочали, стараясь соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его удручала прежде всего потому, что ее видела Наталья Сергеевна.
Когда он был только что привезен в лазарет и увидел, - узнал ее, он показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награжденным за то, что пережил на фронте в течение нескольких месяцев. Но теперь он лежал так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться ее.
Несказанной радости день ото дня становилось все меньше. Оставалась только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть, все-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а ее лицо: она склонится над ним, и ее мягкие пепельно-золотые волосы закроют его глаза.
Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же, очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из молодых врачей - Хмельниченко:
- А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?
- Нет, хуже не должно быть, - отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем уверенно, - так показалось Ливенцеву.
Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, - не слыхала ли она, - врачи о его контузии.
- Говорят, что трудный случай, - сказала она.
- А все-таки? Насколько именно трудный? - допытывался он, стараясь угадать правду по выражению ее глаз, по оттенку голоса. - Может быть, придется совсем проститься с ногой?
- Нет, что вы! - так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже успокоенно:
- В каком же смысле все-таки трудный случай?
- Говорят... что, может быть, вам придется пролежать после операции... Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.
- Неужели целый месяц? - спросил Ливенцев с тоской.
- Может быть, и месяц, - облегченно ответила Наталья Сергеевна, которой Забродин назвал гораздо более долгий срок.
Ливенцеву не хотелось, чтобы Наталья Сергеевна помогала Забродину, когда он будет делать ему операцию. Он представлял себя на операционном столе с хлороформенной марлевой тряпкой на лице, с ногою, из которой ланцет выпустит много зловонного гноя, и кощунственным казалось ему такое зрелище для той, которую он любил.
- Наталья Сергеевна, у меня к вам большая просьба! - обратился он к ней, когда она присела на белую табуретку около его койки.
- Что такое? - встревожилась она.
И он передал ей то, о чем думал, но она отозвалась, как мать ребенку:
- Нечего выдумывать! Непременно буду на операции.
- Нет, я все-таки очень, очень прошу не быть, - повторил Ливенцев, а так как в это время подошла к ним Еля, то он обратился и к ней: - И вы, Еля, не смотрите, когда мне будут операцию делать.
Еля поняла, что он только что просил о том же Наталью Сергеевну, и возразила:
- Вы хотите, чтобы смотрела тогда на вас одна "Мировая скорбь"? Или еще и Бублик?
- Они пусть уж, так и быть, если без этого нельзя, - ответил Ливенцев.
- Нет, без кого-нибудь из нас никак нельзя, а будет из нас та, кого назначат, - объяснила Еля.
- Постарайтесь, пожалуйста, вы обе, чтобы никого из вас не назначали.
- Нет уж, я буду сама проситься, - как же можно иначе? - сказала Наталья Сергеевна и заговорила о другом, чтобы его развлечь.
От врачей она слышала, что сама по себе операция не спасет Ливенцева от осложнений, если они заложены в характере контузии. Она спросила Хмельниченко:
- А какие могут быть осложнения?
Он ответил:
- Самое серьезное из них называется тромбофлебит.
Наталья Сергеевна не знала, что скрывается под этим словом, и он объяснил:
- Тромбофлебит очень опасен для сердца, также и для головного мозга, но будем надеяться, что его все-таки не будет. Во всяком случае, примем против этого кое-какие меры.
- А какие же все-таки меры? - спросила Наталья Сергеевна.
- Прежде всего, ногу придется держать в положении вертикальном. Это, конечно, очень большое неудобство для вашего больного, но придется ему потерпеть, - сказал Хмельниченко. - Кое-что еще в смысле режима, затем прижигания раны, после операции дело будет виднее.
День операции наконец был назначен. Забродин, точно угадав желание Ливенцева, взял в этот день к себе в помощницы "Ветер на сцене". Но Наталья Сергеевна все же была при Ливенцеве, когда его укладывали на носилки, и помогала в этом санитарам. Сквозь приступы боли наблюдавший за ее озабоченным лицом, которое казалось даже побледневшим, спросил ее Ливенцев с испугом в голосе:
- А не хотят ли мне отрезать ногу, скажите, все равно уж?
- Нет-нет, что вы! - таким же испуганным голосом сказала она. - Ведь перелома кости нет, в этом Забродин уверен, - я слышала.
С его носилками рядом дошла она до двери операционной, где благословила его движением оробевшей, узкой в запястье, милой руки, и Ливенцев всем наболевшим телом почувствовал, что вот неизбежное сейчас совершится. На фронте могло и быть и не быть, а здесь неотвратимо, и остались считанные минуты до чего-то непоправимого... Может быть, только щадя его, не сказала Наталья Сергеевна, что отсюда вынесут его уже об одной ноге?.. С этим вопросом в глазах он теперь уже совершенно безмолвно следил за отрывисто командующим Ванванычем, хранящим необычайно серьезный, даже сердитый вид.
Под тяжело пахнущей хлороформенной повязкой он, приготовившийся уже к потере сознания, - как там, в только что отбитом окопе, - скоро потерял его. А когда открыл глаза, то инстинктивно прижал руку к своей больной ноге, и только потом, убедившись, что нога цела, и пошевелив на ней слегка большим пальцем, чтобы убедиться еще и в том, что цела она вся, Ливенцев рассмотрел, что лежит он уже не на столе, а на носилках, и два санитара поднимают эти носилки, чтобы нести его снова в палату.
В коридоре встретила носилки с ним Наталья Сергеевна.
- Ну? Что нога? Цела? - спросила она таким тоном, как будто сама заразилась его недавним испугом, и он ответил ей, улыбнувшись:
- Цела, цела...
- Ну вот, видишь! Я тебе говорила ведь, что будет цела! - в первый раз за все время их знакомства обратилась к нему так интимно Наталья Сергеевна, не только как к самому близкому человеку, но и к такому еще, который долгое время, быть может, точно ее ребенок, будет нуждаться в ее помощи, но для того, чтобы потом многие годы идти рядом с нею и нога в ногу в новой жизни, какая настанет после этой войны.
Женщина всегда несет в себе вечность, даже если и не догадывается об этом. Она рождает, она охраняет жизнь. И напрасно думал Ливенцев, что Наталья Сергеевна потеряет что-то в своем представлении о нем, если будет видеть, как режут его совершенно бесчувственное, полумертвое тело, как выходит из его ноги то, чего было в нем "полно", - гной, сукровица, кровь...
Даже "Ветер на сцене", видевшая все это, после операции как будто прониклась особым правом на исключительную заботу о нем, и у "Мировой скорби" яснело неподдельно теплым участием лицо, когда она во время своего дежурства подходила к его койке поправить ему подушку, поставить градусник, дать лекарство... Для него же начались самые мучительные дни: перед его глазами торчала, как столб, его нога, подвешенная к потолку, и он не "мел возможности даже во время сна перевернуться с боку на бок.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ЧЕРЕЗ СТЫРЬ
I
Вернувшись от Федотова, Гильчевский "закусил удила и понесся", как сказал, глядя на него, Протазанов. Так неожиданно даже для него, казалось бы, хорошо знавшего своего начальника, вскипел чисто хозяйственный талант Константина Лукича.
Будущие мосты через Стырь - они пока еще были разбросаны по стенам и крышам пустых хат деревни Копань, жителей которой вместе с их живностью и скарбом угнали, отступая, австрийцы. Гильчевский двум ротам саперного батальона приказал немедленно ломать хаты, наиболее богатые бревнами, кроквами, досками, а вечером, когда стемнеет, подвозить все это поближе к реке.
Забарабанили в воздухе и взревели деревья, отдираемые от насиженных теплых мест ломами, замелькали топоры, пыль поднялась столбами над Копанью, и, отмахиваясь от нее руками, говорили саперы:
- Вот уж истинно сказано: "Чужой ворох ворошить - только глаза порошить".
Эти саперы, они работали весело, хотя хорошо знали, что им же придется наводить вскорости ночью мосты под жестоким обстрелом с того берега и многим из них не придется уж никогда больше ни ломать, ни строить, ни глядеть на солнце, ни порошить глаза.
Они работали споро: складывали штабелями бревна к бревнам, доски к доскам, попутно пригибая на них обухами топоров гвозди, и вечером сам Гильчевский пришел смотреть эти штабели, прикидывая на глаз, сколько чего может пойти на два моста на козлах и два других моста - на поплавках. Кроме того, нужен был еще и запасной материал для починки в случае, если очень сильно пострадают мосты от артиллерийского обстрела, что было неизбежно, конечно; нужно было еще заготовить доски и для того, чтобы загатить ими топкие места перед мостами как на этом берегу, так и на том, иначе нельзя было бы переправить туда свои батареи.
Но саперы саперами и мосты мостами, а плетни и решетки для одиночных стрелков, которым не только переходить болота, но и, весьма возможно, залечь в них придется на том берегу, - их нужно было заготовить как можно больше, так решил Гильчевский, обходя в тот же день, как вернулся из Волковыи, окопы своей дивизии. Поэтому в лесу около Копани и дальше, в густом дубняке и молодом березняке, среди которого попадались довольно часто раскидистые кусты орешника, тоже шла веселая работа лесорубов, плелись плетни, вязались решетки.
Сам же Гильчевский зорко всматривался, как полтора года назад на Висле, в берега Стыри, где они круче, где отложе; в рощи и заросли кустов как на том берегу, так и на этом; в постройки, полусгоревшие, полуразбитые или уцелевшие местами; в капризные изгибы реки... Все замечал он, что могло облегчить переправу: и рощи, и просто густые кусты, и постройки, и крутобережье. Прикидывал на глаз и отмечал на плане, где река была уже и, значит, глубже, где шире и мельче.
В первый же день, как получил приказ наводить мосты, места для четырех мостов он выбрал и больше уж не менял их: это были места прежних мостов. Он не только озабочен был тем, чтобы укрыть от огня противника своих сапер природными преградами, как кусты, рощи, постройки, но наблюдал прилежно и то, где и как далеко от берега тянулись окопы австро-германцев. Вот перешли мост штурмовые группы, вот одолели топкий берег, - далеко ли им будет бежать до окопов? Есть ли прикрытия, если сильный огонь заставит их залечь?..
Когда он вернулся в штаб и сел ужинать, картина переправы через Стырь рисовалась в его мозгу настолько отчетливо и ярко и трудная сама по себе задача казалась так близка к решению, что он заметно для Протазанова повеселел и даже продекламировал "из Некрасова":
И сбылось по воле божией,
Что певала моя матушка:
Реки будто непрохожие
Форсирует Калистратушка.
К этому же добавил:
- Конечно, будет трудно, очень трудно... Главное, много потерь понесем совершенно напрасно. Но что делать, если у нас такая бедность. Чем и кем черт не шутит! Вот и нами тоже... Но погодите, любезнейшие господа Федотовы, мы еще посмотрим, какая из двух дивизий скорее форсирует Стырь: моя ли - без понтонов, или десятая - с понтонами!
На другой день он заставил вырубить большую площадь в лесу, чтобы можно было на ней установить легкую артиллерию для более успешного действия по неприятельской проволоке: здесь она становилась гораздо ближе к цели, чем на своей прежней позиции, отсюда был лучший обстрел, а вырубленные кусты и деревья как нельзя нужнее были для гостей; излишек их он предложил Надежному, чтобы его не слишком озадачивали топкие места на его участке.
Надежный внимательнейше приглядывался ко всему, что он делал, про себя решив также поближе к реке поставить свои легкие батареи, но перевозить к себе, что ему предлагал Гильчевский, все-таки отказался, сославшись на недостаток подвод.
С недоумением смотрел он и на горы плетней и решеток и говорил задумчиво:
- Не отрицаю, что само по себе, так сказать, в идее, это не лишено остроумия, однако, простите, пожалуйста, Константин Лукич, как же представить себе наших солдат, чтобы шли они в атаку с таким багажом?.. Не то им бежать вперед и кричать "ура", не то эти сооружения тащить и ни бежать, ни "ура" не кричать, а их в это время расстреливать будут прямо пачками...
- Ну, вольному воля, а спасенному рай, - обиделся Гильчевский. - Не видите в этом пользы, так и быть. А у меня непременно их тащить будут.
II
Подходили пополнения. Их уже некогда было готовить к предстоящим боям, впору было только распределить по ротам. Новые офицеры из школ прапорщиков, совершенно еще не обстрелянные, все-таки встречались радостно, так как многие роты совсем не имели офицеров.
Учебные команды своей дивизии, в которых нашлось полторы тысячи человек, Гильчевский свел в особый отряд и отдал его под команду ротмистра Присеки, ведавшего конной сотней дивизии, оставшейся в ней с ополченских времен. Этот отряд получил назначение стать общим резервом дивизии. Расположив его около своего наблюдательного пункта в окопах, раньше занимавшихся 403-м полком, теперь передвинутым к реке, туда, откуда были выбиты австро-германцы, Гильчевский не мог выделить для него ничего, кроме двух пулеметов.
- На полтора батальона военного состава только два пулемета! - сам удивился он. - Скажи какому-нибудь немецкому генералу, - ведь засмеет. Эх, бедность наша! Только доносы читать умеют, а ни черта не приготовили, чтобы воевать по-европейски!
Очень подробно составил он диспозицию, назначив каждому полку, каждой батарее определенное место и задачу.
У него была теперь тяжелая артиллерия - батарея шестидюймовок и батарея 42-линейных орудий; было две батареи гаубиц и 42 легких пушки, но он сомневался, хватит ли ему легких снарядов, особенно шимоз, для пробивки проходов.
Он входил в каждую мелочь, шаг за шагом представляя себе, как должно идти дело. Батареи он расположил так, чтобы могли они дать перекрестный огонь по окопам противника против места, назначенного для переправы.
Легкая артиллерия знала свою задачу: пробить по три прохода на каждый из двух атакующих полков - 402-й и 404-й. Тяжелая должна была громить батареи австро-германцев и места, где могли скопляться резервы.
Свой наблюдательный пункт он устроил, по обыкновению, так близко к окопам, как этого не делал, кроме него, ни один начальник дивизии.
Когда затишье на фронте одиннадцатой армии окончилось, - это было уже в начале июля, - и был назначен Сахаровым день общего наступления - 7-е число, Гильчевский вызвал к себе полковников Татарова и Добрынина, которые должны были вынести со своими полками всю тяжесть броска через Стырь, так как 401-й полк назначался в резерв 402-му, а 403-й - 404-му, каждая бригада должна была действовать нераздельно.
Как студент, отлично подготовившийся к экзамену, прочно зажавший в извилины мозга множество требуемых знаний, бывает настроен самоуверенно и смотрит весело на одних, снисходительно на других из своих товарищей, а на профессоров-экзаменаторов даже с некоторым задором, так и Гильчевский, предусмотревший, по его мнению, все, что можно было предусмотреть, и всюду наладивший дело близкого боя так, что он не мог окончиться ничем другим, кроме как полной победой, был оживлен и весел, встречая командиров своих атакующих полков у входа в свой штаб в Копани.
- Я вас таким старым польским медом угощу, господа, - здравствуйте, что только ахнете, уверяю!.. Впрочем, не надейтесь, что много вам дам, только по-про-бо-вать, а то, пожалуй, из-за стола не встанете, и куда же вы завтра тогда годитесь?
Говоря это, Гильчевский наблюдал в то же время выражение лиц обоих полковников и заметил, что Добрынин улыбался открыто всем своим широковатым в скулах лицом, а Татаров напрасно старался выжать откуда-то из затвора улыбку, и она вышла только наполовину, косяком, и застряла, - ни то, ни се, - и тут же ушла снова в затвор.
Это было ново в таком обычно уравновешенном, энергичном, полнокровном человеке, как Татаров, притом же любителе в хорошую минуту покутить на кавказский манер, и Гильчевский про себя отметил это.
Перед стопкою старого польского меда завязал он, конечно, вполне деловой разговор.
- Я надеюсь, господа, что вы оба досконально изучили свои участки атаки: вы (обращаясь к Добрынину) - переправу против деревни Вербень, вы (обращаясь к Татарову) - переправу между деревней Вербень и деревней Пляшево.
- Так точно, - молодцевато отозвался на это Добрынин, а Татаров сказал глухим, плохо повинующимся ему голосом:
- Трудный участок вы мне отвели, ваше превосходительство.
- Трудный? Чем трудный? - удивленно насторожился Гильчевский.
- Как же не трудный! Там почти сразу за переправой - лес.
- Ну, какой же это лес, - роща, - постарался как можно мягче поправить Татарова Гильчевский.
- Лес или роща, - эта разница большого значения не имеет, то есть на какую глубину там идут деревья, - возразил Татаров. - Пусть идут хоть всего на четверть версты, - там противник может ко времени атаки целую бригаду спрятать.
- Ну-ну-ну! Так уж и бригаду! - пытался обернуть это в шутку Гильчевский.
Но Татаров продолжал упорно, кивая на Добрынина:
- Против четыреста второго полка - там место почти открытое...
- Почти, однако же не совсем! - подхватил Гильчевский.
- Все-таки же нет леса!
- То есть рощи, - опять склоняясь к шутливости, поправил Гильчевский.
- Это все равно... А между тем...
- А между тем, - перебил Гильчевский, - что же прикажете в таком случае делать, если там роща? Ведь прочешут эту рощу насквозь наши легкие батареи перед тем, как вашему полку идти в атаку.
- А между тем, - точно не расслышав, договорил, что начал было, Татаров, - и для моего полка, и для четыреста второго вы назначили прикрытие одинаковой силы - батальон.
- А если я считаю батальоны эти неодинаковой силы, а ваш гораздо более сильным, тогда что вы скажете? - начиная уже немного раздражаться, заметил Гильчевский, но Татаров продолжал так же упрямо, как начал.
- Считать, разумеется, нужно число штыков, - пусть даже и грубый счет, - а не геройство, которого может ведь как раз и не оказаться, - возразил Татаров.
- Э-э, послушайте, да на вас, я вижу, какой-то просто спорный стих напал! - еще раз попробовал взять шутливый тон Гильчевский. - Комары, что ли, вас искусали?
- Комары, ваше превосходительство, это, конечно, само собою, - не улыбнулся все-таки и на это Татаров, - они тоже внесут ночью свою долю задержки; но дело не столько в них, сколько...
- А ну-ка, Архипушкин! Давай-ка, бестия, меду сюда! - не дослушав Татарова, закричал в другую комнату, обращенную в кухню, Гильчевский.
И на подносе, честь-честью, Архипушкин внес закупоренную крепко и залитую с горлышка черным сургучом кубастую бутылку старого меда.
К распитию этой бутылки подошел и Протазанов. Не зная еще, как настроен Татаров, он сказал неожиданно для Гильчевского:
- По всем данным и выкладкам понесем мы в этом деле очень большие потери.
- Вы думаете? - спросил Добрынин, про себя, конечно, вполне с ним соглашаясь, а Татаров поддержал уверенно:
- Только слепой этого может не видеть.
Гильчевский делал вид, что очень занят тем, как Архипушкин отбивает черенком складного ножа со штопором сургуч, потом стал следить, правильно ли, не вкось ли он вводит в пробку штопор. Но вот зажал он бутылку между колен, сделал страшное лицо - глаза навыкат, даже покраснел от натуги, и наконец, точно пистолетный выстрел раздался, из горлышка показался дымок.