Очень горячо говоря это, Даутов не выпускал из рук Тани, и Серафима Петровна сказала, не улыбнувшись:
   - Смотрите, вы увлечетесь и мне ее задушите! Или сделаете ораторский жест, как на митинге, и полетит она, бедненькая, на песок!
   Даутов сел с нею рядом, но выпустить из рук и передать матери Таню ему все-таки не хотелось, а Серафима Петровна вдруг сказала:
   - У меня была нянька, простая деревенская девчонка лет пятнадцати... Не знаю, скучно, что ли, ей было со мной, - мне тогда лет пять было, - только что же она выдумала себе для забавы? Рожи мне корчить!.. Да ведь какие рожи ужасные! Самые необыкновенные... Во сне такие никогда не приснятся... Вы себе их и вообразить не в состоянии. Глаза она как-то выкатывала, рот делала косяком, - ужас!.. Да еще и пальцы скрючивала, как звериные когти или орлиные, что ли... И вот этими пальцами, скрюченными, медленно так ко мне подбирается, к самому лицу, и зубами щелкает... что это у нее за фантазия была, - не понимаю. Я ей и конфет, какие мне мать давала, и игрушки, и даже деньги мелкие, какие мне дает, бывало, отец на мороженое, когда мы с нею гулять идем, - все ей отдавала, всячески ублажала, чтобы она только рож таких страшных не делала, потому что трясусь я, конечно, от страха... Нет, ничего я с ней поделать не могла! Упрашиваю, плачу, прошу всячески: "Маша, ты не будешь?" - "Нет, говорит, пойдем". А сама, чуть только отведет меня подальше, видит, что никого нет, и начинает рожу за рожей... Да еще и запугивает: "Смотри, никому не говори, а то вот тебе за это что будет!" Да такую вдруг ужасную скорчит харю, что я ничком падаю и ногами болтаю... Так ведь перевернет же: "Не падай ничком, а смотри!" Вот инквизиторша какая была... Спасибо, мать сама заметила это и ее прогнала. И вот я теперь вспоминаю об этой няньке, и хоть бы вы мне сказали, по каким же побуждениям она это делала?
   - Больная, конечно, была девчонка, - сказал Даутов, не понимая, зачем это было ему рассказано.
   - По-видимому, так... Нянька может быть глупая, или очень старая, или безнравственная, или пьяница, - мало ли какая может быть нянька? Потому я никаким нянькам Тани своей не доверяю... Но вот вам, мало мне знакомому мужчине, я бы, пожалуй, доверила свою девочку на целый день... Потому что вы хотя и занимаетесь крутым таким делом, как революция, но душу имеете мягкую... Правда, мягкую?
   - Не знаю, что такое душа... Может быть, и правда... - усмехнулся Даутов. - А что касается Тани, - я бы сказал, что готов с нею возиться все те две недели, какие мне еще здесь остались.
   И Серафима Петровна, очень похорошев вдруг, заговорила оживленно:
   - У меня была знакомая, она тоже сидела с маленькой девочкой где-то на пристани. У девочки было игрушечное ведерце. Катала она его по пристани, и вот скатилось ведерце в воду. Был здесь же один незнакомый ей военный. Тут же он выхватил шашку свою и поддел ведерце за дужку. На этом они и познакомились: он был холостой, она - вдова. Понравились друг другу и поженились благодаря такому глупому случаю... Но вы не думайте, пожалуйста, что я рассказываю это с какой-нибудь целью! Так просто, я это вспомнила ни к чему...
   И она вся зарделась и, чтобы не то объяснить, не то попытаться скрыть неловкость, добавила:
   - Я не знаю, как вы на каторге могли вытерпеть!.. Ну, ссылка еще так-сяк. Все-таки ходили вы на свободе, и если бы вам побольше присылали денег...
   - Да, вот в Ялани, помню, - желая ее выручить, перебил Даутов, ссыльные устроились не так и плохо: даже открытки цветные у всех были приколоты булавками по стенам... Книги у них были, газеты... Косить у чалдонов им не приходилось...
   - Вот видите!.. А каторга - это уж я не знаю... Я бы, кажется, голову там себе о каменные стены разбила или с ума бы сошла!
   - Привыкли бы! Человек ко всему привыкает. Но, конечно, было почти невыносимо гнусно.
   - И вы, отлично зная, какому подвергаетесь риску, все-таки вели свою пропаганду после ссылки!
   - А как же иначе?
   - Я бы, если уж удалось бы мне бежать из ссылки, сидела себе где-нибудь в самой глухой глуши, и чтобы никто меня не видел!
   - Что вы! Это вы так только говорите! Вы просто никогда не видели близко ни одного партийца. А что касается каторги за антивоенную пропаганду, то это я ведь еще дешево отделался: свободно могли повесить.
   - Знаете ли что? Вы - герой! - сказала она серьезно.
   - Ну вот еще, какое же это геройство!
   - А что же это такое, если не геройство?
   - Порядочность, я думаю, - и только.
   - Значит, я непорядочна?
   - Нет, вы просто... не сталкиваясь с этими вопросами раньше, не думали над ними...
   - Вы ко мне снисходите!
   - Но вам ничто не мешает, ничто не препятствует заняться ими теперь.
   - Теперь зачем же, когда все уже сделано и кончено без меня!
   - Не кончено, - что вы! Только еще началось, а совсем не кончено!
   - Ну, все равно, - вы скоро все это кончите.
   - Неизвестно, скоро ли... Хотелось бы, конечно, поскорей.
   - Это кто? - вдруг твердо указала на море Таня.
   - Это? Вон там плывет черненькое?
   - Да. Это... кто?
   - Это гагарка. Она всегда плавает одна.
   - Почему же она любит одиночество? - спросила Серафима Петровна.
   - Да вот, почему?.. Бакланы, чайки - эти всегда стаями, а эта... совсем лишена социальных инстинктов.
   Так часто говорили между собой Даутов, Серафима Петровна и Таня на берегу голубого летнего моря.
   Как-то, когда день был особенно красив и задумчив, сказала учительница из Кирсанова революционеру Даутову с какою-то даже горечью в голосе:
   - Ну, хорошо, а красоту, вот эту красоту кругом нас, вы ее чувствуете или нет? Что-то вы мне ничего об этом не говорили!
   - Признаться, в первый день, как сюда я приехал, чувствовал, очень чувствовал... Весь день ходил один, куда только мог, и был как шальной... Даже спал потом плохо.
   - Только в первый день?.. А потом?
   - А потом мне досадно стало. Посмотрю и отвернусь... Серьезно, именно так со мною и было... Море разлеглось бесполезно, горы торчат бесполезно... Подумаешь, какая расточительность, когда мы так нищенски бедны! Почему же это произошло? Хозяин сюда не пришел настоящий, то есть рабочий. Разве в таких махинах-горах всего только жилка несчастная исландского шпата? Нет, тут разведки делали кое-как, шаля-валя... Только и нашли что бурый уголь не так далеко отсюда, и копи забросили... Погодите, придет сюда рабочий - он их развернет, эти горы, - они у него заговорят своими голосами!.. А здесь, на берегу, каких мы здесь дворцов понастроим со временем! И чтобы в них отдыхали шахтеры из какой-нибудь Юзовки, из Горловки, из Штеровки, потому что им отдыхать есть от чего! И когда это сбудется, вот тогда только мне будет не стыдно и не досадно сидеть здесь, на бережку, вместе с ними и закапчивать кожу на солнце!.. Нет, вы только представьте, - вдоль всего берега этого, где теперь, как видите, ничего нет, кроме каких-то виноградников и двух-трех дачек мизерных, - это на целую версту великолепного пляжа! - вы представьте, стоят пятиэтажные дворцы!.. На целую версту - один за другим... Серые, бетонные, не боящиеся землетрясений, которые здесь иногда бывают... И перед ними асфальтовое шоссе. А по шоссе этому машина за машиной подвозят шахтеров, которые и будут жить в этих дворцах и будут купаться в море!.. А то, вы знаете, как они живут - в степи, где деревца нет, где белья сушить нельзя из-за пыли, в гнуснейших лачужках, по две, по три семьи в лачужке? Нет, вы этого не знаете и представить не можете! Они в земле, на глубине пятидесяти, а то и больше сажен, целыми днями уголь отбивают кайлами... Иногда их заваливает породой, иногда газом душит... И единственная радость их всегда была - до полусмерти водки напиться... А потом, конечно, драка, поножовщина... А то, представьте, они будут люди как люди... Зверски эксплуатировать какие-нибудь бельгийцы их не будут; поработали они у себя там, сколько надо, - потом сюда отдыхать приедут... Вот когда это сбудется, тогда только мне не будет стыдно, - а сейчас стыдно!
   - Гм... Если вы это серьезно говорите...
   - Вполне серьезно!
   - То почему вы приводите в пример одних только шахтеров?
   - А не учительниц?.. Однако вы ведь приехали сюда на свой счет, а шахтеру не на что сюда ехать... Кроме того, как живут шахтеры, это я гораздо лучше знаю, чем то, как живут учительницы.
   - Хорошо, допускаю... А кто это вас убить хотел, вы говорили?
   - Убить?.. Вы об этом? - дотронулся он до своей плешины. - Это - один шахтер... которому я очень благодарен за это.
   Серафима Петровна долго смотрела на него удивленно, не отрываясь, наконец сказала тихо:
   - Я вам верю!
   - Мне нет надобности говорить вам неправду... - просто отозвался Даутов.
   - А если... если будет надобность вам кого-нибудь убить, - извините меня за этот вопрос, - то как все-таки, вы бы убили?
   - Непременно! - ответил он без запинки.
   - Будете стрелять?
   - Непременно.
   - А когда арестовывали вас, вы тогда стреляли?
   - Нет, тогда не пришлось... Да ведь тогда, например, меня арестовали как-то совсем по-семейному. Я, признаться, и не думал, что арестуют. Подхожу как-то к дому, где комнату у одной сердечной старухи снимал, вхожу в калитку, вижу - городовой на дворе дежурит. И чуть только я во двор вошел, он - к калитке и руку на кобуру. "Чего, брат, ты тут торчишь?" - говорю как могу спокойно. "Да тут в доме пристав наш, поэтому и торчу", - говорит. Ну, ясно, что обыск. Идти мне на улицу напролом - он, конечно, стрелять будет, а у меня ничего нет с собою. И вдруг мысль мелькнула: "Почему же непременно у меня обыск? Тут в доме три квартиры, и два студента в них. Я же тут поселился недавно..." Иду к своей сердечной старушке, а сам думаю: "Хотя бы и у меня обыск: ни бомб, ни литературы - ничего такого у меня нет, бояться мне нечего..." Вхожу в свою комнату, слышу храп: хррр... хррр... "Кто же это, думаю, у меня так задумчиво храпит?" Оказалось, сам господин пристав: голову на стол положил - и хррр! Где-то он теперь, любопытно? Должно быть, на фронт погнали... Подхожу, хлоп его по голове: "Эй, дядя! Спишь?" Проснулся: слюнявый, глазищи красные... Фуражку надел, а то она у него с головы свалилась. "Это вы, говорит, такой-то?" - "Я, говорю, такой-то". "Извините, что потревожить приказали по пустякам!.. Вот протокольчик подпишите!" Смотрю, на столе и бумажка, протокол обыска, готова уж, а в ней говорится, что при обыске ничего не обнаружено. "Как же это вы, говорю, без меня у меня рылись?" - "Да ведь это, говорит, пустяки все, одна проформа..." - "Ну, думаю, ладно, пусть только идет к черту!" А тут старушка сердечная, моя хозяйка: "Господин пристав, чайку идите выкушайте!" - "Чай пить, говорит, не дрова рубить!" Сел и я с ним. Сидим, беседуем. Он мне рацеи разводит, что вот как, мол, эти студенты всякие и даже из окончивших молодые, вместо того чтобы им учиться или уж служить, жалованье получать да где-нибудь у знакомых в преферансик перекинуться, а они к чему-то, видите ли, в революцию ударяются и только полицию беспокоят... Только это расфилософствовался, городовой входит: "Извозчик стоит, пожалуйте ехать!" Встает мой пристав и мне: "Поедемте, молодой человек!" - "Куда это? Зачем?" - "Да уж так надо... для проформы". Сердечная старушка умолять даже его пустилась: "Да что вы это, господин пристав! Да отпустите вы жильца моего, что вам стоит!" - "Ничего, говорит, не стоит, а только со службы тогда долой!" Поехал я с приставом, и привез он меня прямо в тюрьму... Вот какой был мой тогда арест.
   - И потом вас в ссылку?
   - Да, из тюрьмы в ссылку... А в другой раз - это уж было в Херсоне, на Фурштадте, - есть там такой скверик маленький, я в нем сидел на скамейке после бессонной ночи, днем... А там, на Фурштадте, казармы были артиллерийские и пехотные... Деятельность моя антивоенная в этих местах и протекала. Там, на скамеечке в скверике, не пристав уж задремал, а я сам. Тоже, должно быть, не без храпа тихого... Это осенью четырнадцатого года было... Погода стояла теплая, не мудрено было задремать... И вдруг просыпаюсь от такого ощущения, как будто по лицу мне кто-то рукавом шершавым черным провел. Сейчас же я туда-сюда оглянулся - никого решительно. А подсознательное какое-то чувство говорит: "Уходи немедленно!" Встал я и пошел к выходу. Только дошел до вертушки, а из-за кустов кто-то меня дерг за плечо! Смотрю и глазам не верю: целых три офицера, а за ними какой-то тип в черном лохматом осеннем пальто: шпик. Совершенно глупо вышло. В этот раз и маленький браунинг был у меня в кармане, но окружен я был очень тесно, и сопротивляться было бы глупо.
   - А вы умеете иногда хитрить?
   - Вы попали в слабое мое место: я всегда был плох по части конспирации. Да ведь тогда, во время войны, трудно было это, - слишком много везде оказывалось шпиков добровольных. Буржуазия, она и сейчас яростно стоит за продолжение войны, а тогда тем более, что после успехов-то на австрийском фронте многие были вне себя... И этот, в пальто-то черном лохматом, он не профессионал оказался, а просто лавочник местный.
   - Из-за него вы, значит, отсидели два с лишком года?
   - Да... Из-за его усердия.
   - Хорошо! Постойте! Один вопрос: если бы вот сейчас, здесь, на берегу, вы увидели бы этого своего шпика, что бы вы с ним сделали? - очень живо вдруг спросила она. - Вы бы его утопили в море?
   Даутов увидел, что глаза ее, обычно усталые и лишенные блеска, теперь расширились и блестели, как будто она сама видела вот где-то близко, в трех шагах, этого херсонского лавочника-доносчика.
   - Нет, - улыбнулся ее новым глазам Даутов. - Личные счеты свои я пока отложил бы...
   - Почему? Почему отложили бы?
   - Потому что гораздо более серьезная задача у нас - и у меня, значит, вот-вот потребует разрешения.
   - Какая?
   - Гораздо более серьезная, - этого, я думаю, с вас довольно... С войною надо покончить или нет? Вы недавно согласились со мной, что надо, - не так ли? А раз с войной будет покончено, то... тогда уж можно будет начать разговоры с херсонским лавочником и со всеми лавочниками вообще.
   - Сердцем я вас понимаю, - сказала она, - а умом нет.
   - Чего же вы не понимаете умом?
   - Еще бы!.. Если уж вам даже предатель ваш, из-за подлости которого столько страдали вы на каторге, теперь совершенно почему-то неинтересен, то вы... Вы, по-видимому, фанатик какой-то!
   - Нет, но я способен умереть за наши идеи. И все, кто хочет того же, что и я, всегда готовы умереть за наше дело. Тем-то мы и сильны...
   - Почему же вас боятся рабочие? Я читала об этом где-то... или слышала.
   - Едва ли есть такие!..
   - Вы, кажется, просто мечтатели, по-э-ты!
   - Нет, мы прозаики. У нас есть не только ясный план действий, но еще и гениальное руководство. А если вам кажутся наши задачи утопиями, то, в известном смысле, что же такое вообще прогресс, как не проведение многих и многих утопий в жизнь? Леонардо да Винчи только мечтал летать, а мы уже летаем, да еще на аппаратах тяжелее воздуха... А в будущем - я уж говорил вам - вся наша надежда на таких вот трехлетних, - кивнул Даутов на Таню, которая в это время, вонзив голые ножки в мокрый песок, шумно работала ими и кричала:
   - Мама, смотри! Я месю тесто!
   В той комнате, где жили на дачке Степана Иваныча Серафима Петровна с Таней, на стене, как раз над самым изголовьем Таниной кровати, пришпилена была кнопками карта Крыма, и мать как-то от нечего делать в дождливую погоду показала Тане все крымские города, а она запомнила их названия и где находятся.
   Эта памятливость трехлетней девочки очень удивила Даутова в первый же день его знакомства с Таней, и теперь, желая проверить прочность таких случайных знаний, он начертил возможно правильнее у себя в записной книжке очертания Крымского полуострова и на месте городов поставил, как и на той карте, кружочки, а когда кончил, подозвал Таню:
   - А ну-ка, черноглазенькая, пронзившая мое каменное сердце, иди-ка сюда!.. Как ты думаешь, что это такое, а?.. То ты меня все пытаешь, а теперь ну-ка я тебя!.. Что это такое я начертил?
   - Кошку? - спросила Таня, чуть взглянув.
   - Нет, не кошку... Ты приглядись как следует... Получше смотри!
   - Крым? - вопросительно сказала Таня.
   - Пра-вильно, братец ты мой! - восхитился Даутов. - Молодчина!.. Крым! А какой вот здесь город?
   - Севастополь, - уже уверенно ответила Таня.
   - Какова, а?.. Гениально!.. А этот какой?
   - Керчь?
   - Я, когда поставил кружочек, думал о Феодосии, а про Керчь я, признаться, забыл... Но вот тут же рядом и Керчь... Это, значит, ты меня поправила!.. Какова ваша дочка, а?.. Я вам говорил ведь!.. Стало быть, тут Керчь, а тут рядом?
   - Феодосия.
   - Гм... замечательно... А это что?
   - Евпатория?
   Даутов вытянул губы, чмокнул девочку в пышущую щечку, сказал: "Гениально!" - и ткнул, наконец, в самый крупный кружок посредине:
   - Может быть, хоть этого города ты не помнишь? Ну-ка, скажи: не помню!
   - Симферополь, - очень отчетливо ответила девочка.
   - На пять с плюсом! Вот так Таня!.. И чтобы такую золотую головку какими-то Иисусами Навинами и молитвами перед учением засоряли!.. Нет, этого мы не допустим!
   - Она знает все буквы на пишущей машинке, - сказала Серафима Петровна, - какую ей ни покажете, она скажет, - а то всего несколько городов, и чтобы она забыла!
   - И чтобы такая училась в вашей гимназии тому, как Иисус Навин останавливал луну и солнце?.. Вот чтобы ее подобной ерунде не учили, и надо углублять революцию!
   Говоря это, Даутов обеими руками охватил Таню, и вид у него был такой, как будто он ее от матери защищает.
   - Вы очень хороший человек, - сказала Серафима Петровна, наблюдая доверчивость к его рукам со стороны Тани.
   - Благодарю вас... И вы понимаете меня сердцем, но никак не желаете понять умом? - спросил он Серафиму Петровну ее же словами.
   Она развела слабыми руками и покраснела:
   - Ну что же мне делать?.. Значит, чего-то многого не хватает в моем уме...
   - Вот так и со всеми!.. Слова не убеждают - убедительны только факты... Если же фактов недостаточно еще, значит волей-неволей число их придется увеличить... Повсеместно и бесконечно... Бесконечно и повсеместно!.. Так приказывает сама история!
   И, говоря это, Даутов крепко держался за маленькую Таню, как за свой оплот.
   Не только Таня заходила в гости к Даутову, иногда и Даутов приходил в гости к ней. Тогда она показывала ему свои игрушки, альбом зверей и... прейскуранты автомобилей. Прейскуранты эти были весьма деловые, заграничные, и трудно было зачислить их в игрушки, но у Тани они были в большом внимании, что весьма удивляло Даутова.
   - Почему они тебе нравятся? - спрашивал он девочку.
   - Они? Бегут!.. Так: ж-ж-ж! - показывала только ручкой от себя, не пытаясь даже показать их бег своим бегом, девочка.
   - Хорошо, бегут... Но ты ведь не знаешь, конечно, как они бегут, почему бегут?
   - Мотор работает! - отвечала Таня вздыхая.
   Такого ответа и глубокого вздоха было достаточно, чтобы заставить Даутова подкидывать ее к потолку.
   - Смотри! Мама!.. Подъемный кран! - кричала счастливая Таня.
   - Откуда ты знаешь подъемный кран? - удивлялся Даутов. - Ты только самоварный кран знаешь!
   - Нет... Подъемный! - И она находила у себя вырезанный из журнала снимок подъемного крана.
   Это совершенно изумляло Даутова. Он очень оживленно говорил Серафиме Петровне:
   - Знаете что? Из вашей дочушки, может быть, со временем целый инженер выйдет!
   - Тоже радость большая: ин-же-нер! - махала тонкой рукой своей учительница из Кирсанова. - Я даже читала у какого-то философа, что самое неудачное произведение природы - это женщина-архитектор.
   - Должно быть, у Ницше вы это читали, который умер в сумасшедшем доме... Но Таня, Таня, ваша Таня - это сокровище!.. И что мы из нее сделаем инженера, в этом вы убедитесь!
   Однажды Таня проснулась ночью. Лампа чуть горела за ширмами, где спала мать, и Таня слышала испуганный шепот матери:
   - Нет, пожалуйста, не надо! Пожалуйста, не надо! Я вас прошу!..
   Таня отчетливо подумала о Даутове, который с вечера сидел у них: "Он хочет читать маме свою газету, а мама не хочет слушать!.."
   Она заснула снова, а утром, встав, долго тормошила мать, и та, проснувшись, наконец, не положила ее рядом с собою, а только обняла крепко и заплакала почему-то.
   Не больше как через неделю после этого Даутов уехал в Петроград, и Таня видела, как ее мама стояла около извозчичьей линейки, на которой он уезжал (автомобилей тогда уже не было в глубоком тылу), и слезы дрожали у нее на ресницах, а на правом виске все что-то дергалось безостановочно.
   Тогда Таня посмотрела на Даутова так пристально, так насухо вбирающе, как никогда не смотрела раньше, и на долгие годы запомнила его таким, каким он сидел на линейке: с загорелой, коричневой высокой головой, в расстегнутой белой рубашке, с крепкими скулами и четко вырезанным носом.
   Когда линейка тронулась и он замахал войлочной шляпой, которые здесь звали лопухами, Серафима Петровна зарыдала вдруг обрывисто, уже всем своим тоненьким телом порываясь и сдерживаясь изо всех сил, и, глядя на мать, заплакала Таня.
   Потом около моря пошло все как-то не так, как прежде.
   Первый виноград, которого много съели Таня с матерью, оказался ядовитым, и они болели несколько дней. Потом захолодало, пошли дожди, и целыми днями приходилось сидеть дома, смотреть, как пятиногая Шурка со всех сторон пытается подобраться к гелиотропу и вербене, а Дарья Терентьевна, заложив руки за спину и делая задумчивое лицо, старается внезапно захватить ее длинное висячее ухо.
   Сухой и сутулый Степан Иваныч оживал во время дождя чрезвычайно. Тогда он гремел водосточными трубами, устанавливая их так тщательно, чтобы ни одна капля воды с крыши не миновала его бассейнов, и проворно-проворно, как и не ожидала от него Таня, очищал веничком канавки, по которым текла дождевая вода к его цветам.
   Одно облако над горою поразило в это время Таню. Оно было все плотное, белое и кудрявое, как овечья шерсть, и очень стройно подымалось в высоту над горой. Оно было похоже на великана в белой овчине. Таких великанов лепили из снега мальчишки в Кирсанове.
   - Мама, - глядя на то облако, сказала Таня, - мы когда поедем в Кирсанов?
   - Скоро, Танек, - ответила Серафима Петровна. - Надо ехать, а то, может быть, и доехать до него будет нельзя...
   И вскоре они действительно уехали на той самой линейке, на которой сидел и махал белым лопухом Даутов.
   II
   В памяти Тани, теперь уже пятнадцатилетней, очень смутно и отрывочно уцелело это время от приезда в Кирсанов и дальше, пока не попали они снова в Крым.
   Однажды мать вбежала в комнату и захлопнула дверь, как будто за нею гнался бык, потом начала поспешно одевать ее, Таню, во все самое теплое, потом беспорядочно хватала, что попадало под руки, запихивала в белую скатерть, завязанную узлами, задыхаясь бормотала:
   - Бежать надо, бежать!.. Таня, Таня, бежать надо!.. Бежать!
   Потом они мчались на совершенно сумасшедшей деревенской телеге, все время подпрыгивающей на ухабах... Ночевали в избе на лавке; под лавкой хрюкали поросята... Утром подошла к лавке серая гусыня и больно ущипнула Таню за ногу...
   Это было первое бегство Тани.
   Таня не помнила, где это было потом, что из города вышли обе гимназии мужская и женская, в полном составе, с учителями впереди, и пошли куда-то, как будто на прогулку в лес, но это было зимою, и все то и дело оглядывались назад, где гремел гром. Матери ее и в этом городе удалось достать лошадь. Снег был неглубокий, и их извозчик обогнал тянувшихся по дороге, взяв по прямой, наперерез. А когда над городом поднялся в разных местах черный дым, извозчик этот, старик, посмотрел очень странными глазами и закричал вдруг:
   - Погорим!.. Все чисто погорим!.. Ведь это что! - И начал гикать и колотить гнедую лошадь кнутовищем.
   На одной какой-то станции, где они хотели сесть в поезд, Таню чуть не раздавили. Ее уже сбили с ног. Она помнила, что лежала головой на холодном рельсе, а над ней по приступочкам вагона топали солдатские сапоги, с которых капало на нее жидкой грязью...
   Потом она помнила "Грязи" - большую станцию. Даже и теперь, как только она слышала слово "грязи", когда говорили, например, о сакских целебных грязях, она мгновенно представляла высоко вверху частый переплет из железа и в нем то мутные стекла, то небо; влетают и вылетают голуби; сыплется сверкающий снег...
   А она тогда только один раз и посмотрела вверх, больше нельзя было так густо двигался кругом народ: могли сбить с ног и задавить; надо было плотнее прижиматься к матери...
   И еще, что неизменно представлялось ей при слове "грязи", - это кишки, намотавшиеся на буфера между двумя вагонами.
   Она запомнила, как мать стояла, безумно вытянув к этим буферам свое небольшое лицо с остановившимися глазами, а какой-то рыжий солдат с заржавленным чайником кричал матери:
   - Ну, упал человек с крыши на ходу, - и все!.. Мало их падает?!.
   И так глядел тогда этот рыжий солдат, такой он был страшный, что Тане показалось - вот-вот ударит он ее, маму, наотмашь тем заржавленным чайником, который держал он в руке...
   Это было все, что вместилось в слове "грязи". Слово же "Лиски" - другая узловая станция - было связано у нее с кислыми вишнями. Она помнила - на этой станции мать покупала у какого-то мальчишки вишни и спросила: