Кашнев тронулся было идти с солдатами, но шагов через пять нерешительно остановился и солдатам недовольно вполголоса скомандовал: стой! А когда подходил пристав, сказал ему, покачав головою:
   - Какой же ты, однако, удав!.. Какой удав!
   VIII
   И опять, как прежде, шли по улице Кашнев с Дерябиным и солдаты. Луна заходила, стало темнее, ближе к рассвету. Штыков сзади не было видно, - не блестели. Шаги тупо уходили прямо в землю.
   - Вот... Человек себя жалеть не должен, - говорил медленно, точно сам с собою, Дерябин. - А раз только начал жалеть, - значит, шабаш, крышка! Не сейчас, так в скором времени ему крышка, аминь. Человек себя чует, - факт!.. Человек веселый, - да ему, куда ни шагай, везде - наше нижайшее, а заскучал, значит, рыбий крючок проглотил. Так?
   - Ты к чему это? - спросил Кашнев, и так как ярким желтым извилистым пятном заколыхалось перед ним вдруг платье Розы, то он добавил: - У тебя что с ними, с Розой? Извини, что спросил.
   Дерябин посмотрел на него, задержав шаг, чмыкнул и ответил спокойно:
   - Э-э, есть о чем говорить!
   И тут же, точно внезапно вспомнив вдруг, начал он рассказывать длинный еврейский анекдот. Потом, пока шли от дома Пильмейстер по улице, рассказал еще четыре анекдота еврейских, два армянских и один малороссийский.
   Ой да на-а-ле-тiлы гу-уси
   З дале-ка-а-аго краю-ю...
   Откуда-то издали это медленно воровато прокралось в ночь. Голос был молодой, высокий, покрывал собою гармонику, но проступала под ним и гармоника, как под тонким зеленым листом проступает на солнце схоронившийся с тылу жук. Ожила и осмыслилась ночь и собралась вся в кулачок к тому месту, где пели.
   - Есть! - довольно и значительно сказал, остановившись, пристав. Отстегнул пуговицы у ворота тужурки. Поднял руку, - остановил солдат. И странно было, но Кашневу почему-то показалось это тоже каким-то желанным, как желанна бывает охотнику случайно налетевшая дичь.
   И как раз еще о гусях пел высокий полумальчишеский голос:
   Ой да за-му-ты-лы во-о-оду
   В ти-хо-му Дунаю.
   И еще два голоса пристали к нему: один озорной, шалопайский, с подвываньем не в тон, другой добросовестный, старательный, только несмелый, грубый и сильный:
   А бода-ай тi-iи гусн-и-и
   З гильечко-ом пропалы...
   - Эх, не доносит, подлец! - вполголоса выругался пристав.
   Впереди, на пути у тех, кто пел, стоял водопроводный бассейн. Шикнув и согнувшись в полупрозрачной ночи, протащил Дерябин за собою гуськом, как выводок, Кашнева и солдат к этому бассейну. Грязно здесь было, топко, как в болоте, конюшней пахло, и солдаты присели на корточки, подобрав шинели. Вместе с песней вспыхивал все ближе, ближе собачий лай.
   Видно их стало: шли трое, гармонист в середине. О гусях пропели уж все до конца, но не хотелось, должно быть, расстаться с напетым мотивом. Тихо, чтобы разлиться потом вовсю, начал средний снова:
   Ой да на-а-ле-тi-лы гу-у-си-и
   З да-ле-ка-а-го краю...
   И лихо подхватили двое других, равняясь с бассейном:
   Ой да за-му-ты-лы во-о-о...
   - Держи их! - бросился наперерез пристав.
   Кашнева точно подбросило за ним. Торопливо шлепая по грязи, вперебой, табуном отовсюду, как в атаку, кинулись солдаты... Певуны ахнули, отшатнулись, стали.
   Пожалуй, незачем было Дерябину расстегивать верхние пуговицы тужурки: парни были квелый, хлипкий народ. Бил их пристав со всего размаха, - с правши и с левши. Двое упали сразу, третий, с гармоникой, еще держался, но со второго удара сбил с ног и его Дерябин. Куча сваленных парней барахталась в сыром песке. Чуть поднялся парень с гармоникой...
   - Господин пристав! Это... за что же бьетесь?
   - Мало тебе? Додать?
   Пнул его сапогом в бок Дерябин, застонал парень.
   - Будет вам, что вы! - взял пристава за руку Кашнев. - Зачем?
   - Как? - озадачился пристав. - Мерзавцы, воры, - по ночам орать!..
   - Да ведь новобранцы... как же воры? - ответил Кашнев.
   - Мы и вовсе не новобранцы, - плачущим голосом вставил кто-то из кучи. - Так мы, ребята здешние.
   - Значит, и воры! Еще лучше... Да здесь же все воры, скот!
   - А вы нас ловили? Воры... - поднялся было парень с гармоникой.
   - Что так-кое?
   - Вы нас не ловили, - по-пьяному упрямо повторил парень.
   - Тты? Как смеешь? - изумленно и потому как-то тихо даже спросил пристав. - Как смеешь? Смеешь как?..
   И Кашнев не мог его удержать.
   IX
   Привели в часть и заперли избитых парней в каземате. Солдаты ушли в казарму. Кашнев остался у пристава, где Культяпый постелил ему постель.
   Долго сидел на этой постели Кашнев, молча глядел на Дерябина, который, сопя, читал и подписывал у стола какие-то бумаги, пил квас из графина, дымно курил.
   Но вот пристав снял тужурку, остался в одной крупно вышитой на груди рубахе, подошел к иконе, около которой горела лампада, грузно стал на колени и начал отчетливо, громко читать молитву ко сну отходящих:
   - "Боже вечный и царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа..."
   Читал долго, потом прочитал еще две длинные молитвы, поклонился земно и встал с колен. А в это время разделся Кашнев, потянулся устало и лег.
   - Ты что же это? Немолякой? - покосился на него Дерябин.
   - Дда... отвык... давно не молился, - просто ответил Кашнев.
   - Ты - человек ученый, юрист... тебе это, конечно, стыдно... - медленно проговорил Дерябин, кашлянул, посопел и добавил: - А я - молюсь, прошу простить... Я, брат, ничего в жизни не понимаю и потому молюсь.
   Он покопался в столе, шумно выдвинул ящик и достал фотографию; доставал как-то медленно, ощупью, и держал отвернувшись, поднося ее Кашневу.
   - Вот видишь... присмотрись хорошенько: мой сын Юра, девяти лет! Присмотрись!
   - Красивый мальчик, - сказал Кашнев, искренне любуясь мальчиком большеглазым, пухлогубым, с челкой, в суконной матроске.
   - Умница был! Рисовал как! Всмотрись внимательно, - я еще не могу... Шесть недель назад от дифтерита умер: не могу смотреть... Он не при мне жил, то есть не моя фамилия, и прочее, но-о... только он мой был, настоящий... моей крови... Вот и спроси его, зачем умер.
   Пристав стал у окна, побарабанил пальцем, потом, сопя, взял у Кашнева фотографию и, не глядя, спрятал в стол. Посвистал глухо и вдруг опять начал надевать тужурку отчетливо и решенно.
   - Куда? - спросил Кашнев.
   - Куда? Куда надо, куда надо, да, куда надо! - скороговоркой ответил Дерябин; потянулся, оглядел правую руку, и Кашнев только теперь заметил на ней три массивных золотых перстня, должно быть таких же жестоких при бое, как кастет.
   - Ты... в каземат? - спросил он несмело.
   - Я их прощупаю, какие они такие ребята, здешние, - раскатистым голосом ответил Дерябин, прикачнув головой.
   - И охота!.. Ложись-ка спать, - поднял голову на локоть Кашнев.
   - Я их прощупаю, здешних ребят! - повторил пристав в нос и с тою же металлической брезгливостью в голосе, какая была у него раньше.
   Кашнев медленно сел на постели.
   - Знаешь ли, что я тебе скажу, Ваня, - проговорил он решительно, но добавил как-то не в тон: - Ты ведь шутишь, что идешь в каземат?
   - Как-к шучу? Зачем шучу? - зло удивился Дерябин.
   Кашнев представил измятую солому на полу каземата и как на соломе валяются парни... и толстые перстни пристава... желтые перстни, желтая солома, желтое платье Розы, - мутно было в голове... И с усилием поднялся Кашнев, забывши уже, что он - прапорщик, и так, как лежал в постели, в одном белье подошел к приставу, улыбнулся ему и просительно сказал:
   - Ваня, если ты идешь избивать до полусмерти этих - арестованных, то... объясни мне, зачем ты это?
   - Воров? - спросил Дерябин.
   - Какие там воры!
   - Постой!.. Объяснить?.. Постойте-е! - отступив на полшага, высокомерно сказал пристав. - Вы - дворянин?
   - Да, дворянин! - опешив немного, твердо ответил Кашнев, хотя был он сыном мелкого чиновника.
   - Дворянин? Шестой книги? Руку! - и чопорно пожал руку Кашнева Дерябин; потом, насупившись и отвернувшись вполоборота от Кашнева, он заговорил медленно, глухо, обиженно, обдуманно, выкладывал затаенное: - Так как же вы мне... на улице... при исполнении мною обязанностей служебных... говорите под руку? Не замечание, конечно, но-о... вообще суетесь?.. Так что воры вас за полицмейстера принимают, а?.. Кто же и может вмешиваться в мое дело? Полицмейстер, губернатор... вы собственно кто?
   Кашнев посмотрел удивленно на новое, теперь расплывшееся, потное, с прищуренными глазами, ожидающее лицо пристава и сказал первое, что пришло в голову:
   - Вот что... сейчас я оденусь!
   И пошел к постели.
   - Одеваться, этого я от вас не требую! - крикнул Дерябин.
   - Ничего вы не можете от меня требовать! - крикнул, вдруг раздражаясь, Кашнев.
   - Ничего? А по форме представиться извольте, ничего! Бумагу о назначении вручите! Приказание командира вашего эшелона... - Ничего?!. А то я не знаю, с кем это я имею удовольствие в одной комнате, собственно говоря! Насколько это безопасно для меня лично!
   Кашнев промолчал. Хотелось одеться скорее. Руки дрожали. Он даже как-то и не обиделся, точно давно ожидал этого от пристава, но как в глубокие окопы, как под кованый щит хотелось стать ему под защиту мундира, новеньких офицерских погонов, кушака, строевых сапог... или просто хотелось только этого: чтобы не было Кашнева, Мити Кашнева, которому белье метила крупными метками сестра Нина, когда он был еще студентом последнего курса, - чтобы был Кашнев прапорщик, офицер такого-то полка и тоже при исполнении обязанностей, как и пристав.
   Кровь шумно раз за разом била в виски, и это слышно было сразу во всем теле, как короткое односложное слово: "Хам!.. хам!.. хам!.." Но одевался Кашнев молча, стараясь не делать лишних движений и не слушать, как сопел, точно мехи раздувал, Дерябин. И когда надел он наспех шашку, портупеей поверх погона, он уверенно сунул руку в боковой карман, так как ясно вспомнил вдруг, что именно сюда положил бумажку, и так, с бумажкой, сложенной вчетверо, - как раз пришелся сгиб на синей эшелонной печати, Кашнев подошел к Дерябину и сказал вызывающе:
   - Вот. Извольте!
   Пристав стоял, грузно уперев левую руку в угол стола, правую заложив большим пальцем за белую пуговицу тужурки, наклонив голову по-бычьи, настолько низко, насколько позволил прочный подгрудок, и выпуклыми мутными глазами смотрел на него исподлобья.
   Бумажку он взял, протянул к ней четыре свободных пальца правой руки, но не поглядел на нее, - глядел в глаза Кашневу, не мигая, по-прежнему мерно сопя.
   - Я вас прошу прочитать ее при мне! Не угодно ли прочитать, а не прятать! - подбросил голову Кашнев, а голосом сказал не особенно громким, только подсушил каждое слово, - казенными сделал слова.
   - Про-ку-рор будущий! - нараспев проговорил Дерябин, улыбнувшись глазами, а губы тут же он забрал в рот, чтобы не улыбнуться широко и полно, чтобы не засмеяться; от этого все лицо стало лукавым.
   Как раз в это время закричал попугай в столовой. Его разбудили светом и голосами, и теперь он сердито трещал спицами, кричал и ругался, как выживший из ума злой старикашка.
   А Кашнев прощупал в кармане колючий значок и медленно, нарочно медленно, приладил его на груди и закрепил кнопкой.
   - Командиру эшелона я подам рапорт... подробный рапорт, - сказал он опять служебно четко; и так как Дерябин смотрел на него так же, как и смотрел, зажавши губы, улыбаясь глазами и не говоря ни слова, то Кашнев повернулся и пошел в столовую, куда падал через двери свет полосой, по этой полосе прошел в третью комнату, пустую и темную: нужно было найти шинель и фуражку, одеться и уйти, но никого не было в комнате.
   - Культяпый! - крикнул Кашнев, невольно с таким же тембром голоса, как у пристава, и вдруг услышал: сзади раскатисто хохотал Дерябин. Даже как-то жутко стало от этого хохота.
   - Митя! Прокурор! - кричал пристав. - Вот роль я как выдержал! Хорошо? - и заколыхалась сзади его сырая фигура, приволокла с собою кощунство, трущобу.
   - Нет уж, будет! Ради бога, увольте! Довольно!
   Кашнев так был смущен этим новым изгибом пристава, что ничего не мог сказать больше, - только нижняя челюсть дрожала.
   Культяпый высунул седую голову, прокатившись неслышно по полу, неодетый, в одной рубашке, босой, маленький, весь собранный в белый комочек, похожий на какаду; догадался, что нужно, скрылся и тут же вытащил откуда-то фуражку и шинель; неслышно стоял с ними старенький, мигая глазами.
   - Митя? Зачем? - умоляющим голосом сказал вдруг Дерябин, тихо взяв Кашнева за плечи. - С постели тебя поднял, - это глупо вышло... Очень глупо, и в том каюсь, прошу простить!.. Может быть, водочки выпьем, а? Да не одевайся же, брось! Что ты? На черта мне было в каземат? Да это ж я в конюшню хотел, - лошадь там больная, - посмотреть и только... факт! Ничего больше.
   И, говоря это, он сжимал Кашнева все теснее - мягко, плотно и жарко, и, должно быть, мотнул головою Культяпому или просто посмотрел на него выразительно: ушел куда-то Культяпый с шинелью.
   - Нет уж, будет! И нечего мне ерунду эту... Я не мальчик! - старался как можно злее и резче выкрикнуть Кашнев, но странно, - не вышло.
   - Митя! У тебя ж душа! - восторженно кричал Дерябин, поворачивая его незаметно опять к столу, с которого не прибраны были еще бутылки и консервы. - Вот вишневый ликер, не хочешь? Даже и кофе можно сварить, я сам сварю... Но чтобы не отличить шутку от сурьеза - простой шутки армейской, - Митя, как же ты так? Ведь сам служишь в армии!.. Я тебе спать не дал, но-о... ты ведь выспишься дома, - ты молодой, что тебе? Я вот сам третью ночь не сплю... Бессонов!.. Митя! Если б ты знал, как мне моя служба опротивела! Ах, черт же ее дери, если бы ты знал только!
   Он насильно посадил Кашнева в мягкое кресло перед столом, сам, поворотившись оборотисто, вынес из спальни лампу и, в то время как Кашнев смотрел на него недоверчиво и нетерпеливо, все время порываясь встать и уйти, говорил как будто даже и не пьяно, сердечно, искренне, возбужденно:
   - Митя, ты вот честный, я понимаю, я не олух, слава тебе господи, олухом никогда не был, но-о... у меня ж сила! Борцом в цирке где угодно выступать могу и без упражнений безо всяких, черт их дери! Куда сила идет? На кого? Я тебе перечту сейчас по пальцам, а ты слушай. Сила идет на воров, на мошенников, на мерзавцев, на прохвостов, на шваль, на цыган, на... на образа-подобия человеческого не имеющих, на грабителей, на сволочь неисчерпаемую, - двенадцатый палец, - на уличаемых, на предателей, на бродяг, на левых, но и на правых также, на пропойц, на укрывателей, на всякого вообще, который прячет, черт его дери!.. Да ведь нет его, факт, нигде его нет, человека, которому прятать нечего. Всякий прячет, потому что - вор, а я - гончая собака, бегаю, нюх-нюх - кусты нюхаю... За что осужден? А это и есть основа всех основ: воровать воруй, но... прячь! Прячь, - все киты здесь: тут тебе и социология, и генеалогия, и геральдика, и восточный вопрос!.. Митя, ведь честного дела этого, я его так ищу, как свинья лужи, уж сколько лет! На честное дело я на пятьдесят рублей в месяц пойду! Факт, я вам говорю!.. Вот тужурка - видишь? Два года ношу, с уж на ней - всякая кровь на ней побывала за два года: и цыганская, и молдаванская, и армянская, и хохлацкая, и кацапская, - отмывал и ношу, нарочно не меняю - ношу. Да без этого (сжал он тугой кулак пуда в полтора весом) с этим народом, да без этого, - тебя как нитку в иголку вденут босяцкие портки латать, - факт! У нас жестокость нужна!.. Строй жизни, строй жизни! Никакого строя жизни нет у нас, черт его дери! Половодье! - телеги не вывезешь!.. У нас кости твердой нет, уповать не на что, понимаешь? Лежит и по земле вьется, сукин сын, а встать не может. Как это нас вот теперь на Дальнем Востоке... ты подумал? Да скажи мне при начале войны, что нас будут... я бы за личное оскорбление счел, и капут, безо всякой бы дуэли капут!.. Митя, вот крещусь и божусь, - в случае насчет свободы если, - пойду! Дай только с кем идти - и пойду, опереться чтоб было на что-нибудь - и конец, пойду! Потому что и мне, хоть я и пристав, нужно, чтобы было что уважать!.. Милый мо-ой! Да что же мне, кроме как приставом, и места нету? Да я всякого дела на своем веку переделал, - манеж беговой! И еще меня на сорок манежей осталось, факт!.. Приду и скажу: с потрохами берите, если годен, - брей лоб и на позицию рысью марш-ма-арш! Везде гожусь!.. Я? Я везде гожусь, милый мо-ой! И людей я могу школить так, что и они годятся, - возле меня дармоедов нет! У меня вон Культяпый, нянька мой, божий старик, а я и ему спать не даю, когда сам не сплю, верно! И если бью я кого, - противно тебе, - то ведь, милый мой, ты юрист, - сам знаешь: кто сам не хочет, чтобы его били, того не бьют! Ведь даже и история вся, что она такое? Только и всего, что мемуары, кого и за что били, по порядку. Зря и людей не бьют. Бьет тот, у кого право на это есть. А что такое право, - это уж мне юристы говорили - никто этого толком не знает: прав всяких много, а что такое право - точно и ясно, - это вам, правоведам, неизвестно, факт.
   - Как неизвестно? - спросил было Кашнев, но тут же забыл об этом.
   Вот что было.
   Пристав говорил, а Кашнев чувствовал себя отдельно, его отдельно. Он еще раньше искал слова, теперь нашел: на него "хлынул" пристав, - просто прорвал какую-то плотину и хлынул, и такое ощущение было, точно увяз по колено в хлынувшем приставе, как в чем-то жидком и густом. Теперь он не думал уже, что он - в наряде, на службе, наряда не было и службы не было, был только Дерябин. Роста он был огромного, плечист, полнокровен, лупоглаз, с осанистым бычьим подгрудком, говорил гулким басом немного в нос, и вот лился кругом и бурлил кудряво, как вода на быстрине, - только он, Дерябин, и не пристав даже, а просто Дерябин Иван, сначала Дерябин, а потом уж пристав, сначала сделает, а потом в слове "пристав" найдет оправдание.
   Теперь Кашнев был совершенно трезв, и все, что он видел, он видел по-молодому ясно, и пустоту больших комнат ощущал так же отчетливо, как запахи: сургуча из канцелярии рядом, кислых консервов со стола, потного тела Дерябина - и не мог отделаться от представления: по колено угряз.
   Утром была казарма, вчера утром - казарма, команды, желтая полоса солдатских лиц и металлический брезгливый голос командира роты. Но только теперь, когда говорил Дерябин, всем телом понял Кашнев, что если бы он не встал так решительно с постели и не надел свою тужурку, если бы он невзначай не удержал в себе человека, - ушел бы из него человек. И когда представилось это ясно всем телом, вдруг переместилось в нем что-то, точно переплыло, как кислое тесто из дежки куда-то вбок. Все стало напряженным, ночным и потому странным; глаза глядели на осанистого Дерябина с шевелящимися толстыми влажными губами и говорящими взмахами рук, а видели не его только, а другое: казарму. Выходил из-за широкой спины Дерябина командир роты капитан Щербатов, невысокий, сухой, с твердым и четким стуком каблуков, становился перед длинными шеренгами солдат и каким-то выработанно-гнусавым, высокомерно-презрительным голосом командовал ежедневно одни и те же ружейные приемы, хотя ведь шла война там, на Дальнем Востоке.
   Там не это нужно было, а кое-что другое, гораздо более серьезное, а здесь вбивали в головы солдат только одно: делай то, что начальник прикажет. Когда прикажет начальник идти "усмирять беспорядки" в городах и деревнях, иди и усмиряй. Пусть капитан Щербатов назовет "внутренними врагами" твоих братьев, стреляй, не жалея патронов, в своих братьев, - это и есть твое назначение!.. Кашнев представил ясно, что и его могут послать на такое усмирение вместе со всею ротой, и на голове его замерли корни волос.
   И так как единое, что возникло в нем вдруг теперь неопровержимо, как вера, была сила, простая, прочная бычья сила, и так как прочен и силен был огромный пристав Дерябин, вот теперь рокочущий густым голосом, голосом площадей, а не комнат, то встал Кашнев и внимательно прислушался к нему, осмотрел его молодыми глазами и сказал почти восторженно:
   - Ваня! ты... ты прав, Ваня!
   - Прав? Что? Так говорю? А? - радостно выкрикнул пристав, положив ему на плечи руки.
   - Так! - твердо ответил Кашнев. - И что ты за свободой пойдешь, - этому верю! Верю! Потому что как же иначе?
   - Веришь?
   - Верю, потому что... украли душу, ограбили, и у этих, у ограбивших, нужно ее обратно...
   - Украсть, - подсказал Дерябин.
   - Украсть, - повторил Кашнев, - иначе некого уважать и не за что.
   - Выпьем? - серьезно показал глазами на неприбранный стол Дерябин.
   - Выпьем, - серьезно согласился Кашнев.
   - Ура! - крикнул Дерябин во всю мощь объемистых легких. - И пойдет душу красть пристав Дерябин, а за ним воры!.. Ура!
   X
   - Митя, - спросил Дерябин, - невинность в тебе такая во всех щечках... ты как насчет женщин, - вкушал?
   - Нет, - ответил Кашнев.
   Они все еще сидели за столом, хотя было уже часов пять утра, - чуть посинели, посвежели слегка белые занавески.
   - Нет? Как так нет? Шутишь?.. Совсем нет?.. - Даже рот раскрыл от удивления Дерябин. - Во-от!.. И с университетом ты что-то рано управился, ни одного дня не потерял! Д-да!.. Ты - строгий. Должно быть, в мамашу вышел... женщины, они, брат, иногда даже игуменьями бывают, - случается, факт!.. Постой-ка, тут у меня альбом красавиц парижских, я тебе покажу!.. Это... это... - заторопился пристав.
   - Да не надо, зачем?
   - Как не надо?.. Не надо!.. Тут такие две мамочки есть, - с ума сойдешь... не надо!
   И вытащил к лампе Дерябин истрепанный длинный альбом и, тыча толстым пальцем в снимки голых женщин, приговаривал:
   - Это ж раз удивиться и умереть, а?.. Нет, ты всмотрись внимательно, хорошо всмотрись!
   Потом говорили о сестре Кашнева, Нине, курсистке, и о тех местах, где вырос Кашнев, где не было дичи - только сороки.
   - Нина в сестры милосердия поступает, в Красный крест... на войну едет, - сказал Кашнев.
   - На войну? Великолепно! Умно! - одобрил пристав. - Непременно там женишка подцепит, - замуж выйдет. Простого армейца не стоит - с голоду помирать, а вот ты напиши ей, - штабного, академика чтобы... факт!
   - Эка ты как-то все этак... - поморщился Кашнев.
   - Что? Плохо говорю? Не то?.. Митя, поверь: женщине, хоть бы она и сестра твоя и Красный крест, - кто угодно, - ей только одно-единственное на свете нужно: мужчина... Факт, я вам говорю.
   - Не лечь ли поспать? - поднялся и отвернулся Кашнев.
   - Поспи! Ложись, - мягко втолкнул его в спальню Дерябин. - Ты ложись, а я только на больную лошадь гляну... Верховая, донец, - опоили мерзавцы, ноги пухнут.
   И Дерябин вышел в сени, и потом слышно было, как протяжно с перехватами завизжал щенок.
   Кашнев сел было на диван, где постлана была постель, потом привычно перестегнул портупею; в висках появилась тоненькая боль, как всегда после бессонной ночи. Думал о приставе, который хлынул вдруг весь отстоявшийся и свой и затопил под ним его землю. Но раздеваться почему-то не хотелось. Подошел к попугаю и разглядел внимательно его черный клюв, старые злые глазки и пышный хохол; пересмотрел еще раз альбом парижских красавиц. Вспомнил про шашку с надписью "лубимому начальнику", но на стене балдахином висело несколько шашек, из них три казачьих кавказского образца, - трудно было различить дареную. Вспомнил про подарок пристава - тульский наган, и решил не брать его с собой. Сквозь ставни пробивалась полосками холодная утренняя синева, и от нее пожелтела лампа, и комнаты стали холоднее и как-то просторнее на вид, и листья фикуса сделались чернее и сплошнее.
   Прошел в канцелярию Кашнев, сам удивляясь своим шагам, звучавшим здесь по-чужому несмело. Тут же за дверью висела - он разглядел - его шинель и фуражка - красный околыш, первый полк. В соседней комнате блаженно посвистывал, как куличок, чей-то нос - должно быть, спал Культяпый. Есть уже совсем ничего не хотелось, но подошел к столу Кашнев и внимательно и долго разглядывал закуски, потом вытащил из коробки клешню омара, пожевал и выплюнул. И когда захотел осознать, сделать ясным, почему не раздевается и не ложится он, то прежде всего плавно заколыхалось перед ним канареечное платье Розы, с извилистым хвостом, - как она танцевала с приставом, а потом почему-то так же заколыхалась желтая солома на полу каземата... и захотелось выйти на двор части, подышать ранним утром, посмотреть больного донца, у которого пухнут ноги.
   Кашнев надел фуражку, набросил на плечи шинель, двинулся было к сеням, - но навстречу опять завизжал щенок, бурно застучали двери, раздался дерябинский рык. Отворилась дверь в канцелярию, и прежде всего Кашнев увидел того высокого тонкого парня, который играл на гармонике.
   Дерябин толкнул его срыву, и он ринулся вперед головой и руками, точно в речную воду, и жестко упал на колени почти у самых ног Кашнева. За Дерябиным в дверях показался городовой, тот самый желтоусый, который вчера вечером ужинал щами. Фуражки на парне не было, и еще бросилось в глаза вчерашнее: красная слюнявая полоса сбоку около губ и дальше косяком по подбородку.
   - Вот! Видал? - кричал торжествующим голосом Дерябин. - Ребята здешние!.. Вор, подлец, - меченый вор! Третий раз попадается!.. И гармонья краденая, - вчера же с окна где-то свистнул... Ах, мерзавец, цыган! - и острым носком сапога ударил Дерябин парня в заляпанный подбородок. Визгнул и упал на спину парень.
   Сквозь ставни просилось в комнату синее утро. От лампы плавал по комнате масляно-желтый тяжелый свет. В толстое лицо Дерябина влились мертвые тени. У парня залоснились черные волосы в кружок, проступили вдруг невидные прежде глаза под густыми бровями, поднялись на Кашнева.
   - Ваше благородие!.. Господин офицер!..
   И потом в несколько коротких мгновений Кашнев ощутил остро: сорвавшийся крик Дерябина, прочную руку, сжатую в кулак, круглый выгиб серой спины, рыжую полосу усов городового, парня, затопленного болью, холод, охвативший все тело.