- Грех? - Фрол повернул к ней лицо с любопытными вздернутыми бровями, осмотрел ее всю сплошь, точно рукой провел, и весело скривил губы: - Был грех, да весь вышел.
   Помолчал и добавил вдруг скороговоркой:
   - Грех! Ну, ну, на что тебе грех? Живешь - и живи. Тоже нашла о чем думать: грех!
   Антонина увидела, какое скучное и брезгливое стало у него лицо, точно он раздавил таракана.
   - Я ничего, я так, - испугалась она. Звякнула под ее пальцами печная дверца, застучали полена; она старалась их класть как можно тише, но руки дрожали и бросали их не так, как ей хотелось.
   - Ты откуда сама? - спросил Фрол.
   - Я-то? Милюковская... Из села из Милюкова. Пожар у нас летом был, разбрелись кто куда... А я вот сюда пришла в услужение... Полсела сгорело...
   Зажгла лучину, повернула ее огнем вниз, чтобы загорелась, и добавила, вдыхая смолистый дым:
   - Ребенок у меня был, девочка... как в избе в люльке лежала, так и сгорела... косточек не осталось... Теперь она куда делась, а?
   Лицо ее стало строгим и выпуклым.
   - Вознеслась в дыму и огне, аки голубица, перед престол всевышнего... криво усмехнулся Фрол и брезгливо заговорил вдруг, как давно надоевшее:
   - Но престола всевышнего нет, и никто не возносится... Все на земле, из земли и в землю. Земля еси и в землю отыдеши, - это, баба, верно сказано... Греха нет. Смысла тоже никакого нет... Солнце греет, вот и смысл. Чем меньше свободного времени, тем спокойней: мыслей не лезет. Мысли, баба, - это бессонница, - дело вредное и лишнее; помелом их от себя гони. Хребтом больше думай, проживешь дольше. Я вот в остроге сидел, одиночкой... Никого со мной другого не было: я да мысли. Ну, и опротивели же они мне, эти мысли. Не дай бог!.. вредное дело! Главное, что их отпущено человеку больше, чем нужно, его от них и пучит... Бог да бог! Подумаешь, простая штука какая. Выдумал райские ворота, и готово. И пожалуйте к боженьке в гости. Нет, ты тысячу лет проживи и вперед иди, все время не отдыхая, тогда, может, тебе божий коготь покажется... один коготок, и то в светлом видении... Эх ты, баба, - гнездо сомнений!.. - Он опять усмехнулся. - Ребенок сгорел, скажите, пожалуйста, фокус какой! Что она, железная была, что ли? Молочко пила, вот и сгорела. Все, что питалось, то и сгорит... Дрова вон тоже в свое время кое-что кушали, - кивнул он на печь.
   Лицо Антонины все влилось в глаза, отчего они стали круглыми и неподвижными. Она сидела на полу у печки, и пламя вспыхивало на ее белках, как прихлынувшая мысль.
   - То дрова, а то человек... по божьему образу... и душа у него есть, с усилием сказала она не то, что думала, и тут же вспомнила Зайцева, у которого божий образ съела болезнь.
   - Человек... человек... - мотнул головою Фрол. - Ты сначала дослужись до человека, послужи у разума на службе; человек - это чин... и выше всех чинов ангельских. Душу-то живую, ее заработать надо, она за особые заслуги дается... это не гильдия. Миллионы тел, - одна душа... А ты думала как?.. Дешево ценишь! Душа, баба, это молния: блеснула где-то, ты идешь темною ночью и видишь кругом и думаешь, что от тебя свет... а другой навстречу идет и тоже видит и думает, что от него свет, а погасла молния, и опять темень, и вы столкнулись лбами, но не дали искры... Потому что души-то в вас нет, и неоткуда взяться искре. Поняла, баба? - Он помолчал и добавил: - На таких, как ты, Вавилон строят, вбивают вас в землю, как сваи, и фундамент из вас кладут... Прочно выходит! (Фрол усмехнулся.) Народ вы терпеливый, желудки у вас крепкие, - чай пьете в приглядку и живы бываете. Чего вам больше? А мысли - это не ваша печаль. От мыслей головы болят и посильнее ваших... Так-то, душа!
   Он поднялся, прошелся по комнате, потирая руки, и сел к печке рядом с нею.
   И тут, вытянув к огню длинные пальцы, в первый раз заметил он, что у Антонины красивое белое лицо и тонкие руки.
   И не мог он объяснить себе, почему захотелось вдруг говорить еще о чем-то, говорить долго, понятно и убедительно, чтобы там, под склоненным черепом, под этим белым с черными цветочками, по-монашески повязанным платком, зашевелилась и выросла ответная мысль.
   - Маленький огонек в печке-то, а он греет... так-то, душа... вот и светит и греет, - путаясь, начал он. - Думать - не грех, грех - не думать. А если над чем, как проклятый, думаешь, - все равно, что богу свечку ставишь и псалмы поешь. Будь это и малая мысль, все равно, малая мысль - малый огонь, а все огонь. И светит и греет. Важно, чтоб не закоченел человек, чтобы не пер по канавам, когда дорога в пяти шагах, а есть в нем теплоты на копейку, значит, и жив человек.
   Он остановился, потер руки, посмотрел на кончик свисшего над ее лбом платка.
   - Не то я все говорю, - удивился сам себе он и пожал плечами. - А впрочем, нет, то самое, что и нужно... только не так говорю... Что, у вас в Милюкове леса? - вдруг спросил он, повернувшись.
   - Леса, - с остановкой ответила она и подняла брови.
   - Густые? - Он улыбнулся.
   - Густые... такие, как здесь... Одни ведь леса! - посмотрела она, не понимая.
   - И топь такая?
   - И топь такая.
   - Эх ты, лесовуша, - нагнулся он к ней, широколобый и красный от пламени печи, и рубаха его горела в мелких складках на вороте и сгибе локтя.
   Глаза у него были горячие, близкие, понятные и ясные ей до самого дна, как вода в лесном ручье, у подмытых висячих корней над желтым песком и мелкими голышами.
   XII
   Они сошлись просто, как сходятся звери одной породы, когда испаряется невидная лесная тишь и обволакивает одинаковой мреющей сеткой и никлые лиловые колокольчики, и изразцы зеленого свода, пронизанные лучами, и жуть задумавшихся черных болот.
   Антонина не знала, что это замолчало в ней скребущее, как голодная мышь в темноте, но была рада ясным смешливым глазам, звучному уверенному голосу, знающему лбу и тому, как брезгливо говорил он обо всем, что ее пугало.
   Для него не было ада, не было чуда, не было греха, и она видела, что он веселый, и сильный, и весь светлый, как тот огонь, который сожрал Милюково: все то, что у нее ярко, у него забывчиво, думает, но не о том, а о другом...
   - О чем? - спросила раз Антонина.
   - О чем? - переспросил он.
   Была ночь, холодная снаружи, - стреляли в стенах бревна, точно мороз заряжал их от скуки, слоняясь без приюта и дела, и от неожиданного треска вздрагивала Антонина, и вздрагивало узенькое пламя над оплывшим огарком около кровати.
   - Просто о том, как бы поумнее на свете прожить... Жизнь один раз дается, умрем - и свету капут. Вот, значит, и цеди из бутылки да посматривай, куда цедишь и стоит ли цедить, - не было бы жаль потом. Нужно так, чтобы не ты был в руках у жизни, а жизнь в руках у тебя, чтобы не жизнь тебе часы отбивала, а ты бы ей минуты отсчитывал... Вот взял бы ее так между коленами (Фрол крепко сдавил ноги и скрипнул зубами), ага, окаянная! Посиди, я на тебя погляжу!.. Только она не дастся, она - большой зверь, руками не обхватишь... И когтей у нее много - божьи когти! - придавит одним коготком за шею, и иди, человече, кормить червей... В ступку к стихиям! Из величайшего чуда на земле, человечьего мозга, глядишь, опенки выросли... И пойдет круговорот всякой дребедени, включительно до дорожной пыли... Слепота! Значит, жизнь - охота. Можно прямо идти - иди, нужно на карачках ползать - ползай, подкараулил - бей, - только и всего, все десять заповедей... Делай, как тебе выгодней, но, цедя из бутылки, почаще смотри на дно. Показалось дно, ложись и думай о червях: вы меня съедите, это верно, но и я в жизни много кой-чего съел! Всю жизнь прятал от других свой желудок, рядил его в рясы из звонких слов, обкладывал его лисьими хвостами приятных улыбок, и ел, ел, жадно, но... красиво, - черт вас возьми совсем, черви, - а главное, со вкусом!.. Вырезал из жизни цельные куски и ел, вбирал, как губка, благовонные соки и пил... Не творил, потому что на земле никто не творит, только переставляет с места на место, как комнатную мебель, а суть все та же, что при Адаме... Не творил, но переставлял, и, по-моему, бесподобно. Нет в жизни правды, - все правда. Или нет и правды, - все слепота. Правду воры придумали для своей защиты. Человек только и бывает самим собою, когда из себя выходит... когда он зверь просвещенный, а правда - это уступка Петру и Степану, чтобы они ночью двора не спалили. Чем от них спасешься, кроме "правды"?.. Бог, этот простенький дешевый житейский бог, обитающий в каждой деревушке, тот, что все видит и всегда нем, он тоже нужен, он тоже у воров на побегушках: призывают его в свидетели, когда хотят украсть, и мажут ему губы сметаной, когда удачно украдут. Понимаешь, баба?..
   Антонина не понимала, но чувствовала, что и он от чего-то страдает, от того, над чем думает и чего не может понять, и ей становилось его жаль; он, большой, казался ей маленьким, как слепой щенок перед холодной ночью; она грела его ласками и забывала о ночи за окном.
   Но стояла ночь, потому что горел огарок, и чернели окна, и скучающий от безделья мороз стрелял в комнаты через стены, напоминая о стуже.
   - Я вот отца своего ненавижу, - с жестким лицом говорил Фрол. Кажется, никого больше, кроме него. Других я терплю - его ненавижу. Я понимаю умного волка, но это волк бессмысленный - жрет неизвестно зачем. Это он моего брата за непокорность в одном белье в такой вот холод из дому выгнал. Бедный малый простудился, конечно, зачах, умер... Это он мою сестру за богатого мерзавца замуж выдал. Сестра плакала и в ногах валялась, просила, как милости, в монастырь отдать... Не пощадил! У меня и сейчас ее рев в ушах стоит... А тот негодяй начал ее бить на другой день после свадьбы. Из Тихона кто дурака сделал? Он! Говорила мать - долбанул его чем-то в голову, когда Тихон еще детенышем был и без штанишек бегал. Я учиться хотел... Куда! Умней отца хочешь быть?.. Денег не дал. Ушел без денег... Девяносто процентов жизни на желудок ушло. Ночи знают, да вот эта знает, - ударил он себя по голове... - По утрам, бывало, все иконы в доме перецелует, накрестится, накланяется и идет на целый день рабочих мозжить... Строитель жизни!
   - Зачем же ты сюда приехал? - спросила Антонина. - Ведь ты к нему же в дом приехал? Это его дом?
   - Это его дом, - согласился Фрол. - Но в этом доме у меня еще мать есть, баба забитая и совсем не умная, а ее вот все-таки жаль... Есть бабка, - теперь она ослепла, - помню ее зрячей, а кругом лес, в лесу я вырос. Лес тут у меня самый родной из всей родни. Он меня и нянчил и сказки говорил... Может быть, мне вовсе никого не жаль, и я больше к нему приехал, не знаю... Выпустили меня, и я поехал... Впрочем, может быть, я с отцом ругаться вздумал... Досадно, что зима... Я люблю, когда в лесу зелено и птицы поют... Люблю, когда жизнь зеленая, когда нет у нее ни формы, ни цели, - только соки бродят... Прет во все стороны этак что-то кругом - лопух ли, чапыжник ли разбирай, кто хочет, не в этом дело. Смотри и дыши... Эх ты, лесовуха!..
   Он душил ее жесткими руками, догорал и тух огарок, и в комнату сразу со всех сторон, точно спущенная свора черных собак, врывалась ночь.
   Они долго говорили по ночам, - говорил он, а в нее его слова падали, как дождь в летнюю засуху, когда жадно пьет земля корнями засохших трав и откуда-то буйно лезут, зеленея, новые побеги, и поет над ними густой от влаги воздух... А смысла нет.
   Александра знала и молчала. Она подолгу смотрела на Фрола, напряженно хотела узнать, кто он, и не могла. Когда он говорил ей об остроге и о том, как приходилось голодать и подпрыгивать по улице от холода в драной шинели, она плакала, но это было все, что она понимала, дальше он был чужой и далекий.
   Тиша облокачивался руками на стол, клал на них мясистое лесное лицо и неподвижно смотрел на него маленькими темными, как спелая черника, глазами.
   Слепая шумно чесалась, зевала, ворочалась жирным телом и трясла головой.
   XIII
   Старика Бердоносова долго не было, но зато он приехал с целым обозом подвод за досками и лесом для склада.
   Дорога в лесу укаталась и стала масляно-гладкой; снег сровнял ухабы с корнями, как сровнял трясину болот с твердой землей, поблескивал и синел между четкими стволами, залегал в дуплах и морщинах коры, нависал, как белый хмель, на скрюченных сучьях, задорно гляделся в небо с самых верхушек, но обрывался и падал вниз яркими потоками, и казалось, что его сбрасывал кто-то живущий с ним рядом, невидимый для глаз, но скучающий и холодный.
   На дворе зашевелились сугробы.
   Их чертили закутанные медленно-деловитые крикливые люди и бороздили длинные возы с заиндевевшими мохнатыми лошадьми.
   В бердоносовском доме гулко зазвучали стены и всколыхнули то, что притаилось.
   Старик еще на дворе от приказчика узнал, что приехал сын, от которого он отрекся. Помнил, как он пошел один в коротком крытом полушубке, свистел и сбивал палкой висячие ветки берез. Стоял апрель, и листья были светлые и мелкие, такие же молодые, как он.
   "Облетит", - думал он о сыне то же, что о листьях, и мелькала перед глазами яма, из которой выкорчевали дубок. Год за годом продвинулись по узкой дороге пять лет и завалили мусором яму. Старик не любил, когда Александра или бабка вспоминали о Фроле, а теперь увидел самого Фрола с тем же взглядом насмешливых глаз исподлобья и в красной вышитой косоворотке, собранной в складки у пояса.
   - При-и-шел? - медленно спросил старик, кровяной от холода.
   - Приехал, - ответил Фрол... - Зачем ходить зимой? Застыть можно.
   Острое книзу лицо передернулось от выжидающей усмешки.
   - Та-ак... - неопределенно выжал старик, измерив его глазами, и протянул руку. - Ну, здравствуй, коли пришел.
   - Здравствуй, - ответил Фрол, подумал и подал руку.
   - Непочетником был, непочетником и остался? Так, что ли? - спросил старик.
   - Так, - ответил Фрол. - Меняться не к чему. Своей голове больше, чем чужой, верю.
   - Ага-с... Своей?.. Это здорово!..
   И он вдруг засмеялся обидным трескучим смехом.
   Он раздевался при Фроле, и Фрол долго и внимательно смотрел на этого крепкого старика с широкой розовой лысиной, такого нового и прежнего, каким он остался в памяти с детства со своими зеленоватыми глазами, спрятанными в зыбких веках, как торфяная трясина в бурых от осени кустах лозы.
   Чай пили все вместе, и Александра и Антонина. Ползали по всем, как длинные дождевые черви, выжидающие перекрестные взгляды, слишком внимательные для такой небольшой кучки разных людей. Старик потел от горячего чаю, отдувался, и как-то вдоль по блюдечку от него отчаливали плотные уверенные слова:
   - В острогу, говоришь, сидел? Так... За хорошие дела в острогу не сидят.
   - Будто не сидят? - смешливо спросил Фрол. - И за веру не сидят?
   - За правую веру сидят, точно, только у тебя веры-то нет. Бог в тебе сопрел, как кочерыжка, а заместо его теперь вонь одна.
   - Это тебе так кажется, потому что ты старовер. Известно, какая ширина у старовера: что старым лаком крыто, то и свято. Проще куда уж, некуда идти. Ты в старые книги зарылся, как крот в землю, а я в новые, только и разница. Ты хотел жизнь назад воротить, да вожжи лопнули, жизнь ушла, а ты в лесу застрял, - вот и вся история.
   - А ты за жизнью бежал, да и в острог попал?
   - Острогом не кори, если понять не хочешь. Говоришь, не за веру; вот именно, за свою веру сидел. За своего бога, отче... Ведь он у каждого свой по уму дается. Каков ум, таков и бог. Бог растет вместе с тем, кто его носит... Бог - это тайна, если ты можешь это понять! С богом бороться нужно, а не кадить ему, потому что всякая тайна - зло. Бога твоего, старенького, беззубого бога, выкуривать нужно, как лису из норы, потому что он всю жизнь кругом хочет затащить в нору. Жизнь на вольный свет прет, а он ее на веревку да в нору. Может быть, и теплее в норе, не знаю, тебе лучше знать, да тесно там, и смрад, и темень... Пойми хоть это!
   - Понимаю! Я понимаю! - крикнул и сжался старик. - Я про себя понимаю, про тебя хочу знать. Ты-то кто?
   - Почему тебе так непременно нужно, чтобы я был кто-то? Я - никто и не хочу быть никем. Тебе бога моего найти хочется? Не найдешь; я его расковал и на волю пустил... Травку щиплет. Что мне не нужно, без того я обойдусь. У меня богов много, только я им пока молиться, если ты хочешь знать, не хочу. У меня смерть - бог, болезнь - бог, необходимость - бог, случай - бог... Надо мною бога нет, около меня боги... Я для них ничто, как трава, которую лапоть топчет, но мне-то не хочется быть травой под лаптем. Все, что сильнее и чуднее меня, то для меня бог, а стряхнул его с плеч, глядь, и нет одного бога, и легче дышать. Принимайся за другого!
   - Так ты - язычник? - окаменело глянул на него старик.
   Фрол брезгливо усмехнулся и устало махнул рукой.
   - Фу, да и скучная же это штука богов считать, точно и впрямь в капище молиться!.. Вот ты лес чистишь, болото сушишь, материал для постройки готовишь, - дело полезное и нужное, и во сто раз важнее твоего лысого бога. Но ты не строитель жизни, строить будут другие, у которых глаза острей.
   - Такие, как ты? - сузил зеленые глаза Бердоносов.
   - Такие, как я! - вызывающе бросил Фрол.
   - Такие, как ты, под забором сгниют, под забором! - во весь голос крикнул, подымаясь, старик. - У таких, как ты, корня нету! Метлу в земь не посодишь, - слышишь? Окамелок ты! Метлу не посодишь! Метлой двор подметешь, поганое место подметешь, а не посодишь! Гольтепа несчастная! Ты отца-то, отца-то своего учить пришел? Ты построишь?.. Сам-то добился чего? Ну, говори, говори, кто ты такой стал? Чего добивался? Ты у меня кровь из нутра выпил, змееныш, кровь мою, понял? У меня на тебя надежда была, глядел и думал: вот он - столб растет! Последыш, да столб! А ты вон как! Из тебя какой столб вырос?.. Гнилой! червями сточен!.. Учить пришел?.. Гляди, это он нас учить пришел, - вдруг повернулся он к Александре.
   Та сидела желтая, с узким, длинным испуганным лицом, худая, как копеечная свечка, глаза у нее начинали уже слезиться, виновато, по привычке, и мерцали около ресниц, как роса.
   - Встань! - крикнул на нее старик и дернул за острое плечо. - Встань! Видишь, светило восстало, а ты сидишь! Воткнись перед ним, воткнись, немочь слезная, кланяйся земно... Так!.. Вот так!..
   Обезумевший, с заревом на лице, он обхватил правой рукой ее тонкую шею и пригибал к земле перед Фролом... Длинное, гибкое в позвонках тело покорно ходило в его руке, только складки платья беспокойно дрожали.
   - Не смей! Оставь ее, слышишь, сейчас же оставь! - крикнул Фрол.
   Притихшей Антонине было видно, как у него побледнело лицо и выдались скулы.
   Старик пхнул Александру в бок, и она упала, заохав и загремев тяжелым стулом.
   - Зверь! - кинулся на него Фрол.
   - Вон отсюда! - хрипло встретил его старик.
   У двери они схватились, оба пьяные от злобы, как два бешеных, сорвавшихся с цепей.
   - Ты отца? Отца? - исступленно кричал старик.
   - Ты мне не отец, ты отрекся! - хрипел, нападая, Фрол. - Детей своих ты давно сожрал, а я тебе не сын, не сын, зверь! Знай это!..
   Бабка с потухшими глазами на белом лице просунулась в двери.
   Из-под ее ищущей поднятой руки вынырнула и стала неподвижно косматая голова глухонемого.
   Старик успел поднять свою палку, и теперь оба, вцепившись в нее пальцами, выкручивали друг у друга руки и хрипели, тесно сбившись в угол.
   Александра выла, тряся головой, точно отмахивалась от назойливых невиданных мух.
   И только Антонина, придвинувшись к самому клубку двух сплетшихся тел, что-то крича и нагибаясь, бессильно хотела помешать им, боясь за Фрола.
   Фрол остервенело бил старика по лицу, сдавив его за горло. Удары вылетали из угла и разлетались под низкими потолками. Кругло каталась, стуча под ногами, выбитая из рук палка. У Антонины в глазах закачались стены и стали совсем желтыми, точно выступила на них накопившаяся годами желчь, и она не заметила, как в углу рядом с ней появился Тиша.
   Огромный и сильный, весь до последнего волоса пропитанный лесом, он взял, улыбаясь, под мышки Фрола, легко оторвал от отца, поднял на воздух и отшвырнул в сторону, а когда освобожденный старик вновь ухватил палку, так же легко вырвал у него палку, как поднял Фрола. Потом с тою же нелюдской улыбкой на неподвижном лице опустился на колени перед стоявшей рядом с ним Антониной и, когда та погладила его по голове, по-детски тихо и по-лесному жутко поцеловал у нее руку.
   XIV
   Фрол в тот же день уехал с обозом.
   С Антониной он простился в сенях, куда не вышла его проводить мать, боясь старика.
   Бердоносов лежал в своей комнате, с головой закутавшись в одеяло, и только изредка кашлял лающим горловым кашлем.
   - Куда? - спросила у Фрола Антонина.
   - Не привыкать... Дорог много, - деланно улыбнулся Фрол.
   Левый глаз у него распух, и над бровью краснела ссадина.
   Антонина хотела что-то спросить, что-то очень важное и нужное, и поняла вдруг, что он не ответит, что для него это не важно и не нужно.
   Из-под теплого платка она смотрела талыми глазами, как он садился на воз досок и прикручивал к нему веревкой свой чемодан и узел. И было что-то жалкое в его потертом башлыке и распухшем глазе, как было что-то разгульное в его широких плечах, прямой посадке и кривой небрежной усмешке из-под крылатого с горбинкой носа.
   Скрылся обоз за лесными сугробами, потом утонули в них и скрип возов и голоса людей.
   Фукала лесопилка, и медленно вился и падал снег.
   Антонине хотелось крикнуть так, чтобы далеко в лесу было слышно, но вышел плач, и, чтобы сдержать его, она кусала губы, и раскаленная морозом железная скобка, к которой она прислонилась лицом, жгла ей висок.
   Лес торчал кругом сонный и синий, и стояла неподвижно у забора, но досадно плясала в глазах знакомая сторожка с облупленной белой трубой, длинной и дразнящей, как высунутый кем-то пятнистый язык; да на дворе было все вскопано и взбито полозьями саней и шагами лошадей и рабочих. А за спиной сыто молчал бердоносовский дом.
   Потянулись тихие и глухие дни, каждый день, как пустой деревянный ящик с одним и тем же придушенным ответом на всякий стук.
   В лесу то хлопьями валил снег, точно застывшее небо кусками падало на землю, то стояли разубранные в алмазы яркие морозы, высокие и сжатые, зачарованные холодными лучами.
   В пустых комнатах пряталась жуть. По ночам, - слышно было со двора, жалобно мычала заболевшая стельная корова; вперебой тревожно кричали петухи на зорях. Просыпаясь, Антонина почему-то всегда одинаково думала о том, что она умрет. Щупала похудевшие руки, горячую голову около висков и тонкую шею, и все казалось ей слабым и легким. Кругом было темно, и страшно было не жить, и еще страшнее было жить. Тогда она вспоминала Фрола, представляла его широкий лоб и насмешливые, светлые глаза под выпуклыми бровями, и что-то колыхалось в ней горячее, как нагретый песок.
   Она садилась на постели и тихо про себя плакала и думала. Хотелось петь длинную и жалобную песню, в которой бы он, Фрол, был ясным соколом на высокой сосне, а она понизовой иволгой в кустах; но нельзя было подобрать столько жалостных слов, сколько их вмещалось в одной невидной слезе, катившейся по рукам.
   Слепая жуть мотала около черные клубки из бесконечной нитки, бросала их беззвучно в темноту и снова мотала. И в этой безостановочной работе горела чья-то неизжитая сила.
   Антонина пробовала молиться, но обрывки молитв, которые она знала, уплывали от нее куда-то в пустоту, как осенняя паутина, потеряв присущий им запах святости, старый запах темных икон, ладана, аналоя.
   И неизвестно было, кому и о чем молиться, даже казалось почему-то страшным, если бы действительно неземная благодать сошла и озарила мгновенно жуть и темноту.
   Слепая бормотала во сне; темная душа Тиши спала в тяжелом, запертом со всех сторон сундуке тела, и о какой-то неизведанной хорошей жизни мечтала, может быть, тоже неспящая, неслышная Александра.
   Сонно, без увлечения, трещал сверчок, да шушукались тараканы.
   XV
   На Сретение была ярмарка в Верхнем Телелюе. Шли и ехали лесом мимо лесопилки. Старый слепой с поводырем мальчишкой напросились переночевать, коченеющие от холода. Бердоносова не было. Их пустили. Слепой сидел за столом, ел и бормотал заученное:
   - Дай вам, господи, не оставь вас, господи! Просвети оченьки, проздравь рученьки, пошли вам, господи, души спасение!
   Был он сжатый, сухопарый, с незаметным костистым лицом; только белые глаза на этом лице, полуприкрытые веками, были большими; из них не лучилось мысли, около них летала мысль, - садилась во впадины морщин, на подпаленный временем редкий, седой волос бороды, на жующие губы. Мысль широкая, мягкая и слепая, сотканная из сумерек и невнятных шумов, колыхалась, обнимаясь со светом лампы, и от нее становилось тесно и беспокойно под низким потолком кухни.
   Антонине незаметное лицо его казалось знакомым: часто видела где-то. Так вспоминается черная глубина при виде колодца.
   Слепая Агафья сползла к нему с печки, и они сидели на лавке рядом, двое слепых.
   - Тебя как зовут-то? - спрашивала суетно Агафья.
   - Стратоном зовут, Стратоном, родимая, а поводарь у меня Гаврик; какой он из себя, не знаю, николи не видал, знаю, что махонький.
   Гаврик таращил на всех васильковые глаза и хлюпал носом.
   На оборванных, латаных полушубках их вошла в дом та ледяная зима, которая была за окнами, вошла и заглянула в теплые углы.
   - Оба мы с ним безродные, - говорил старик. - Он сиротка, а у меня жена померла... Моложе меня была и справная всем, зрячая, здоровая, а смерть взяла, не спросилась, какая, - съела... Она простая, возьмет, не скажет, как вор хороший... И не найдешь.
   - Все умрем, - вздыхала Александра.
   - Все-то все, все - истинно, да кому охота?.. Никому не хочется...
   - А вот тут у нас человек жил... Сам повесился... - вставила Антонина.
   Слова вышли тяжелыми, грубыми... ударились об елей прежних слов и расплескались.
   Повернулось лицо слепого.
   - Сам себя никто не вешает: люди вешают, - строго объяснил он. - Идут за ним неотступно и вешают, а когда топят али спичками травят. Нечистый их водит, а они идут невидимые и в уши жужжат, покеда своего не добьются... вот что...