Страница:
полтавец. - Мабуть, черт мае?
- Аисты, что ли?.. Нет... у нас аистов нет.
- Эге! А у нас же их!.. Чуть дэ калюжа у полi, - там зараз и черногуз:
жаб ловэ!
Латыш забрал в руку несколько колосьев пшеницы и считал зерна. Потом
сказал, крутнув головою:
- Бо-ольшой урожай!.. У нас, в Латвии, немыслимый...
Потом ударил каблуком подкованных немецких ботинок в землю и еще глубже
ударил в то же место, взял горсть земли на ладонь и всмотрелся, пригнув
голову, втянул запах сыроватого чернозема и опять крутнул головою:
- Ну и земля тут!
- Яхши?.. Хороша? - спросил польщенный татарин.
- Сильная земля!
- Татарин пахал!.. Сколько... может, тыщу лет, я не знай, - татары тут
жили.
Смотрел на всех победно, и глаза гордо сияли.
- Жили-то татары, а пахали, должно, наши: пленные, - вставил студент. -
Ведь ваши татары крымские известные разбойники были! Они ведь даже и нашу
губернию разоряли во время оно. Это, может, мой прапрадед у твоего
прапрадеда в плену был да землю ему пахал! Вот как, скажи лучше!
И студент дружелюбно похлопал татарина по спине, а тот поднял брови,
выпятил губы, пожал плечом:
- Почем ты знаешь?.. Зачем так говоришь?.. Не надо так говорить!
Но, видимо, был доволен, что не его прадед пахал тамбовскую землю.
Представляя свое, сказал латыш:
- У нас около городов в апреле месяце плохой очень воздух в полях:
удобряют из ватеров.
- Отличное удобрение, что ж! - знающе отозвался еврей. - Вот в Китае,
например, я читал, - то же самое... Конеч-но, чем народ... или лучше, так
сказать, нация - культурнее...
- Тем она больше насчет ватеров понимает, - проворно закончил рязанец.
А Пааташвили, который уже облазил кругом машину, вставил в общий смех
мрачно:
- Кушать хочу... Хлеба!
Дали хлеба ему и сами ели, и татарин сказал, нарочно коверкая слова:
- Маладэц, брат Кавказ!.. Ях-ши!.. Мидаль Советской власти тибе
дадим!.. Краснаям доскам писать будим!.. Ях-ши!
Грузин с полным ртом ситника покосился на него, зло блеснув белками
глаз, и презрительно передернул ноздрями.
Но татарин хотел поговорить с ним и спросил:
- А в ваших местах как пшеница?
- Нэт пшеница! - сердито и срыву отозвался грузин. - Хылопок...
Вата-вата... Другом месте Грузия есть, - нашем нема... не хочу сеять...
Псс... пышеница!..
И, желая, должно быть, полнее выказать свое презрение к ним ко всем, к
этим шестерым комиссарам, и показать свое превосходство, добавил отчетливо:
- Мандарин есть, алимон есть, гранат...
- Эх, крымский виноград, говорили, сладок! - вздохнул рязанец. - Не
дали, черти, и попробовать!
- О-о!.. Наш виноград! - поднял палец татарин.
- Таки и бессарабский наш тоже сладкий! - вспомнил еврей ночные
молдаванские воза с фонарями. - Я-таки много его скушал!.. А вино наше
бессарабское!.. Это ж... А?
И он попытался придать своему древнему трезвейшему костлявому лицу
выражение лихого пьяницы и большого знатока вин и всех вообще сладостей
жизни.
- Бес-сарабское?.. Кис-ля-тина! Дрянь! - покривился студент. - Тоже еще
вино!
- Н-ну, уж если вам там, в вашем Тамбове, попалась одна кислая бутылка,
то это ж совсем не значит! - защищал свой Каменец и соседнюю Бессарабию
еврей.
- В Перекоп чумаки наши колысь по сiль iздылы, - неожиданно вспомнил
полтавец. - Ось, побачимо, який такий Перекоп!
Но латыш проходил через Перекоп с отрядом, вступавшим в апреле в Крым,
и сказал презрительно:
- Даже и смотреть нечего, товарищ! Сравнительно наш Тальсен - это
столица.
И он протянул "Та-альзен", как называют этот заштатный городок местные
жители, латыши и немцы.
Полевое солнце было так щедро на тепло и свет и так по-родному для всех
травами пахло... Желтая песочница чиликала рядом и вздрагивала узеньким
длинным хвостиком, готовая каждую секунду вспорхнуть и чиликнуть дальше.
Была кругом та неторопливая творческая лень, та неслышность и в то же время
полнота жизни, которую душа хорошо понимает только в детстве. И дальше в
степь ехали с веселыми лицами.
Полтавец даже пел смешную песенку про какую-то Гапу:
Напысала Гапа Хвэсi,
Що вона теперь в Одэсi,
Що вона теперь не Гапа,
Бо на неi бiла шляпа,
И така на ней спiдныця,
Що сама кругом вертыця!
И всем заочно понравилась эта одесская Гапа, только рязанец справился,
что такое "спiдныця" и как она может сама кругом вертеться, а студент решил,
что Гапа была не иначе, как одесская балерина, и, сам улыбаясь этой догадке,
выставив красивую белую шею с рокочущим кадыком, добавил:
- Ах ты, не хватает нам сейчас этого бабьего элемента!.. Совсем не
модель без баб ездить!.. Ши-карно бы мы с какой-нибудь Гапой катили!..
И толкнул коленом в колено сидевшего напротив татарина.
И потом все, даже черновекий еврей из Каменца, начали говорить о
женщинах, так как все были здоровы, молоды, сыты, считали себя в
безопасности и отдавались солнечной ласке и быстрому бегу машины.
Татарин даже показал всем карточку задорноликой блондинки с надписью:
"От твоей Сашок" - и пояснил:
- Это я ее звал так: Сашок... Не люблю, как говорят Шура - некрасивой
слово!
Только латыш, сидевший рядом с грузином, препирался с кожаным человеком
из-за дороги. Грузин свернул с большака и ехал проселком, и латышу казалось,
что тут какой-то подвох, а грузин сердито доказывал, что так вдвое короче,
что он тысячу раз ездил в этих местах и отлично знает все дороги.
Латыш соображал, оглядываясь кругом, видел ли он эти места, когда шел
тут два с чем-то месяца назад с отрядом, и ему казалось, что видел, и втайне
он соглашался с шофером, что так действительно будет короче, но на всякий
случай повторял внушительно:
- Если что, - то живой не будешь, - знай!
- Вон деревня - видал? - указал вперед грузин. - Там спроси, - так еду,
- не так еду.
В деревне, - деревня была болгарская, - сказали, что дорога эта на
Перекоп и что так гораздо короче, чем по большаку, и это успокоило латыша.
Село, - и довольно большое, - к которому подъезжал форд часов в
двенадцать дня, и была как раз та самая Бешурань, где еще утром в этот день
узнали, что коммунисты уходят, и арестовали свое начальство.
Издали оно казалось совершенно тихим, несколько даже убогим, как все
лишенные почти зелени великорусские села, в которых, если кто, глупый,
вздумает посадить какую-нибудь ветлу около своей избы, то непременно
найдется умный, который ветелку эту вырвет из земли себе на палку.
Тихая церковка стояла в середине с давно, видно, некрашеным порыжелым
куполом, раньше зеленым, и по церковке этой вспомнил латыш, что проходил как
раз через это село с отрядом, наступавшим по лобовой линии от Перекопа.
Вспомнил даже, что именно здесь какой-то старик спрашивал его строго, -
настоящие ли они большевики, которые за народ стоят, чтобы больше нарезать
земли народу, чтобы как можно больше, зато они и зовутся "большевики", - и
как он ответил тогда, смеясь:
- Самые настоящие, дед!
А дед воззрился на него голубыми глазами, с очень маленькими точками
зрачков, и, мигая седою бровью, сказал:
- А то... вот я к чему: были у нас тут в прошлом годе - тоже большевики
будто назывались, - ну уж такие ж были арестантюги проклятые, не дай бог!
И он утешил его, смеясь и хлопая по плечу:
- Теперь хорошо будет, дед!
И еще вспомнилось, что дед этот спросил его:
- А ты же сам из каких будешь? Не из немцев?
И он почему-то обманул тогда старика и сказал твердо:
- Нет, я настоящий русский.
Дед просиял как-то изнутри пасхально и протянул ему жесткую руку:
- Ну, когда такое дело, - здравствуй.
Наклонясь к уху грузина, спросил латыш:
- Как это село?.. Название?
- Не знаю, - ответил грузин. - Черт знает.
Он и действительно не знал, - точнее, забыл, как это село называют, но
самое село помнил, - был здесь с одним из министров Крымского краевого
правительства, который говорил здесь, на площади, около церкви речь.
Но у него и еще было тут: Елисей, привозивший, бывало, по пятницам в
город капусту, картошку, коренья. Он вспомнил, что видел его как раз в этом
селе, а в городе часто выменивал у него коренья на бензин для зажигалок, и
коренья эти возил на южный берег и выменивал их там на вино.
И твердо решил он, подъезжая, остановиться именно в этом селе, спросить
Елисея и как-нибудь устроить через него так, чтобы дальше не ехать. В
крайнем случае бросить машину, и бежать на задворки, и спрятаться там
где-нибудь в риге или на гумнах. Кстати, шепнуть кому-нибудь, если даже и не
попадется Елисей, что это бегут комиссары и везут с собой уйму денег.
И так показался ему правилен и неотложен этот план, что он даже
название этого села вспомнил и сам сказал латышу:
- Бешурань!
И, когда переспросил латыш, не понявши, повторил это слово выразительно
и раздельно:
- Бе-шу-рань!
Латыш сказал:
- У меня в этом селе один старый знакомый есть.
Грузин недоуменно поглядел на него сквозь сетку консервов.
- Еще хорошо!.. Мене тоже один старик тут есть: Элисей звать.
И в улицу села въехал он бодро, шаря кругом глазами.
Странно непохоже было это село на те мирные деревни, мимо которых они
проехали.
Народ оживленно толпился на улице, хотя день был будний. Сидевшие в
каретке встревоженно переглянулись и крепче зажали в руках свои револьверы,
и такое было идущее из глубины каждого тела острое желанье как можно скорее
промчаться через улицу села, в степь, что все невольно наклонились вперед и
сжались, точно скакали верхами. Все глаза спрашивали, каждая пара другую
пару, - и немой вопрос был понятен: уж не бунт ли тут против Советской
власти? Или, может быть, здесь разъезд белых?
- Свадьба? - спросил рязанца студент.
- Не должно быть, - ответил рязанец.
- Мы погибли! - чуть шевельнул губами еврей.
Улица была не из широких, и народ, столпясь в середине, запрудил ее:
красное, белое, защитное...
- Звони! - крикнул грузину латыш.
Грузин нажал резину и замедлил ход.
Сигнал машины показался всем придушенно хриплым, совсем бессильно
слабым, как лай старого ожиревшего мопса. Пааташвили сдернул консервы и
сунул в карман.
- Полный ход! - крикнул сзади студент.
- Ходу, - приказал латыш.
- Какой "ходу"? Народ давить? - И навстречу требующим глазам латыша
поднялись решившие глаза грузика. Он еще дергал что-то правой рукой и давил
резиновый шарик левой, но машина уже тащилась, вздрагивая, и шипя стала
вдруг шагах в пяти от толпы, и ловко, как кошка, выпрыгнул Пааташвили перед
тем, как ей стать, и кинулся в толпу, пряча голову в плечи, корпусом вперед.
Момент был слишком долгожданный для кожаного человечка и слишком
неожиданный для остальных, даже для латыша рядом. Он выскочил было за ним и
поднял наган, но мысль опередила нажим курка: стрелять в шофера - стрелять в
толпу... А в толпе человек двести.
- Комиссары бегут!.. Балшой мешок денег везут! - шептал в толпе
Пааташвили и громко кричал:
- Элисей!.. Эй!.. Элисей здесь?
- Бежал! - с полинявшими щеками стал рядом с латышом студент. - Надо
пустить мотор!
- Вы можете? - быстро спросил латыш.
Студент сделал знак, что не может, но полтавец уже хлопотал проворно
над чем-то на месте шофера, однако только сирена прогудела хрипло, когда он
надавил резинку; машина же стала прочно, как неживая.
- Испортил? - спросил студент.
- Мабудь!.. - ответил полтавец, еще раз стукнул ручкой руля и поглядел
кругом на толпу.
А толпа уже придвинулась. И она сгустилась. И она молчала.
Она сгрудилась как-то так решенно, точно давно уж стояла на улице тут,
готовая, терпеливая, и ждала, когда появится, наконец, синий, - белый от
пыли, - легковой автомобиль, а в нем шестеро с револьверами. И как будто
даже без слов маленького грузина были разгаданы они: хотели внушить, что они
страшны, что они сильны, что они мчатся куда-то и что за ними много еще,
бессчетная масса, а они, - вот они, бессильны, совсем не страшны, даже сами
испуганы и никуда не мчатся: стоят, - и всего их только шесть человек.
Под солнцем, стоявшим в зените, приземистые избы с крутыми пухлыми
соломенными серыми крышами слились неотрывно с толпой; от этого толпа
казалась еще больше, чем она была, и еще теснее: огромной, непролазной, как
дремучий лес.
С режущими ладони револьверами в руках, побелевшие, смотрели и на
толпу, и друг на друга, и на свою жалкую теперь каретку все шестеро, понимая
пока только одно, что нехорошее что-то с ними или случилось уже или вот-вот
должно случиться.
Свои тамбовские русские лица, - мужичьи, бабьи, - отпечаток сотни
монгольских, финских, славянских и прочих лиц, - увидел во множестве вокруг
себя студент. Глаза у этого общерусского лица были ясно враждебны... И оно
как-то только тихо толклось, точно плыло, оплывало кругом, как море камень,
это лицо, однако круг около форда стал совсем маленький, и машина безучастно
стояла...
- А ну!.. Осади назад! - крикнул вдруг он, подняв револьвер, и певучим
своим рокочущим голосом, четко отделяя от слога слог, позвал: -
Па-а-та-шви-и-ли!
И только после этого, непонятного, странного в русской деревне крика
заговорила толпа.
- Вы что за люди такие? - спросил один за всех, лет сорока, с выпуклой
грудью, безбородый, в усах, - в зеленой суконной, рваной под мышками,
солдатской рубахе, вида бравого и строгого, - должно быть, недавний
взводный.
- А ты кто здесь?.. Предревком? - стараясь найти прежний голос, спросил
студент.
- Вот-вот... Он самый!.. - и зло вглядывался в его глаза (своими серыми
в его серые) и еще выпуклее развернул грудь взводный.
- А мы - комиссары... Из города... Найди-ка нам нашего шофера... Куда
он там пропал?
- Та-ак! - протянул взводный, веря и не веря будто тому, что знал уже и
что вновь услышал, и оглянулся на толпу направо от себя и налево.
- Ага!.. Комиссары, - загудела довольно толпа, и латыш увидел, что они
открыты, будто о них уже знали раньше, чем они появились здесь, что они -
комиссары и что они бегут. Показалось, что нужна какая-то оттяжка времени,
что на что-то другое опереться нужно теперь, и он сказал взводному глухо:
- Помню я в вашем селе старика одного... Любопытно, жив или нет?
- Какого старика? - начальственно уже и строго спросил взводный. -
Стариков у нас хватит...
Но, усиленно блуждая взглядом по толпе, вдруг увидал своего старика
латыш: стоял его старик, - ростом не ниже, чем он, - опершись на степную
герлыгу подбородком, глядел на него суровым взглядом голубых глаз.
- А-а! Дед!.. Не узнал меня? Здравствуй!.. - неверно улыбаясь, закивал
латыш головою.
И толпа глянула, обернувшись туда, куда глядел длинный латыш, а старик
заискрил глаза и отозвался:
- Во-от!.. Внучек мне нашелся!.. Никита Фролов я... а ты кто такой?
- Я?.. Не узнал ты меня?.. Я тебя видел раз...
И спал, было, с голосу, припомнив, когда его видел и что говорил он
тогда, и понял, что терять уже нечего больше, что уже все потеряно, - и
крикнул:
- Давай дорогу! Стрелять будем!
- Ого-го!.. Стрелять! - охнула толпа. - Какой стрелок!
- Ты думаешь, у нас стрелять нечем? - твердо спросил взводный. -
Разговор этот оставь!.. Спрашивают вас, кто вы за люди? должны ответить... и
все!
- Вот ты сам за это ответишь! - крикнул студент. - Пьяница!
Ясно показалось, что вся толпа кругом пьяна, и больше всех вот этот, -
взводный, назвавшийся предревкомом.
- С вашим братом напьешься!.. Ты что ли меня поил? - подступил он ближе
на шаг, этот строгого вида взводный, и еще к нему пробрались вперед
несколько широких, грудастых, коричневых, бородатых людей с расстегнутыми
воротами солдатских рубах, и вдруг, что было еще страшнее, взглянув поверх
толпы, увидел он - бежали от дальних изб два парня с винтовками.
- Да вам, братцы, чего от нас нужно-то? - певуче и мирно, как толковый
парень и свой среди своих, вступил в разговор рязанец.
- Теперь всякий народ ездит, - понял? - вразумительно начал взводный. -
Говорят люди, и белые идут тоже... Должны вы предъявить пачпорта свои
поэтому... для проверки.
- Па-а-та-шви-и-ли! - крикнул по-прежнему раздельно, но только еще
громче студент.
"Вдруг появится грузин, пустит машину, и как-нибудь обернется все", -
так подумалось.
Но грузин пропал, и только встревожился один из стариков, стоявший
рядом с тем, который назвал себя Никитой Фроловым.
- Постой!.. Это кому он знак подает? Кого это он кличет к себе? Постой!
- Вы скажите нам одно - коротко: товарищи вы, или же вы белые? -
спросил решительно взводный, как будто все еще не веря тому, что эти шестеро
действительно комиссары.
- Белые! - за всех выскочил с ответом татарин, другие только покосились
на него, ничего не сказав, а взводный точно этого только и хотел и даже
улыбнулся левым углом рта:
- Ну вот, - значит, вы - наши... Ну, здравствуйте, когда так.
И подошел вплотную к татарину, протянул ему руку, а сзади уж пролезали
вперед добежавшие тем временем парни с винтовками...
И когда один, в белой рубахе и солдатской фуражке, толстогубый,
проворно сверля толпу, выскочил прямо против студента и крикнул от запала
сипло: - Сдавайсь, сволочь! - студент, державший револьвер высоко, обернул
его дулом книзу и нажал вдруг курок... И так ошеломляюще громок был выстрел,
что он откачнулся сам в испуге. Но парень вдруг упал ему в ноги, и винтовка,
падая из его рук, больно ударила его в грудь против сердца.
Потом через два-три мгновенья вой и крик кругом, и все кинулись на
шестерых, и никому уж не пришлось больше пустить в дело своего револьвера.
Латышу ясно было, что конец, что борьба с толпой немыслима, но большое
сильное тело просто не могло сдаться без борьбы: мускулы сокращались сами
собою. За руку с наганом его схватило сразу, как по команде, трое, но,
бросив наган, он вырвался и свалил было двоих, однако и его свалили
подножкой, и, падая, он ударился головой о ступицу колеса автомобиля.
Отобрали у всех револьверы. Всех обыскали. Золото, деньги пересчитали и
прикинули примерно к числу дворов в селе. Вышло что-то не так и много на
каждый двор, так что остались не совсем довольны.
Бабы между тем столпились перед парнем, наповал убитым пулей студента в
темя сверху, и уж причитали над ним мать и бабка Евсевна.
На сильно избитого студента надели затоптанную было во время борьбы
форменную фуражку, чтобы он был у всех на отличке: - Который убил?
- Вон кто убил - злодей, - картуз синий!
А кожаный грузин разыскал Елисея.
Он был весел. Он подошел к своей машине, объяснив предварительно, что
машина эта будет теперь ихняя, сельская, бешуранская машина, вроде как
военный приз, и кричал залихватски:
- Вот катать!.. Вот катать!.. Бабы-девки! Бабы-девки!.. Садись, катать
будем!..
Осмелились сесть несколько визгливых девок, и он прокатил их по селу
вдоль и вперед, потом вернулся и снова прокатил по улице.
А за околицей, невдали остановился, скомандовал им грозно: - Слезай! -
и когда те высыпались вон, как картошка из мешка, развил полный ход и
покатил назад по только что сделанной дороге, думая в болгарской деревне
дождаться белых и англичан.
А шестерых под конвоем всего села повели в холодную, перед которою
стоял часовым средних лет мужик с килой на шее и большим синим носом.
Когда отперли двери, он пропускал в нее каждого из шестерых,
подталкивая правой рукой и считая вслух, точно готовился принять этак
человек двести.
Стадо уже пригнали с выгона, и лег зелено-прозрачный вверху и
розово-пыльный внизу степной июньский вечер, пахнущий парным молоком и
полынью. Но село все еще жило напряженной боевой жизнью.
Возле избы старой Евсевны, потерявшей внука, толпился народ.
Убитый лежал на лавке под образами, перед ним горели три восковых
свечки, и по избе ходила, задравши хвост, и светила большими зелеными
глазами, жалобно мяуча, черная старая кошка, только что окотившаяся, и
облизавшая котят, и теперь просившая чего-нибудь подкрепить силы.
Мать убитого, Домаха, баба еще не старая, но хилая, билась об лавку
лбом, голося и воя. Требовательно и зло мяуча, кошка царапала ее легонько, и
та отшвыривала ее ногой. Котята повизгивали на лежанке, и кошка вскакивала
туда, к ним, а баба остолбенело вглядывалась в лицо сына, - странное, желтое
при свете свечей, - не в силах понять того, что случилось: утром еще был
живой, почему же он мертвый теперь? Как это?.. И зачем?.. И правда ли это?..
И снова билась и голосила баба, а кошка, соскочив с лежанки, опять
царапала ее лапой, требовательно мяуча.
Двери в избу не затворялись. Приходили бабы, чтобы поплакать вместе;
приходили ребята и смотрели пучерото и боязливо; иногда заходили и мужики с
винтовками.
Эти крестились на образа, взматывая косицами, качали в стороны
головами, коротко стучали прикладами в пол и говорили, что комиссары все
теперь будут помнить это и не забудут.
Лица у них были мрачны.
А недалеко от холодной медленно двигались старики вдоль порядка изб и
думали вслух, что и как сделать.
Прожившие долгую жизнь, седобородые, с косными, сермяжными мыслями, не
раз они видели смерть, видели и сегодня днем, но теперь, в зелено-розовый
вечер, в первый раз они задумались над смертью и, близкие к смерти сами,
говорили о ней спокойно.
- Расстрел им если, - так это ж самая легкая смерть, - думал вслух
Никита Фролов, - разе это что?.. Так... Ничто... Вроде, как они парня нашего
убили... Безмыслено.
- Во-от, это самое! - подхватил Евлахов Андрей, ростом помельче и с
кривым глазом. - Другой и живеть-то цельную жизнь, только муки одни
принимает, и даже так, что помирать зачнеть, не разомрется никак... Пра! В
сухотке какой, а то в паралику по году лежать, а то поболее... как молют
еще, чтоб господь час смертный послал, а его все нет, а его все нет...
часу-то эфтого!
- Ну, если этих нам в сухотке год держать, их тоже и кормить надоть, -
вставил Патрашкин Пров, старик обстоятельный.
- Кто ж тебе говорит - "год"?.. Что они, в турецкую неволю к нам
попали?.. Турки имели, может, время слободное али антирес какой с ними
возиться, с пленными, а мы не турки, - нам некогда!
Это - четвертый, Анишин Иван, который жил рядом с Патрашкиным и всю
жизнь свою провел только в том, что с ним спорил, вздорил и ругался. Но
теперь такой был час, что ругаться было нельзя.
- Зничтожить их надо завтра, поране: до сход солнца! - сказал
решительно пятый, свечной староста, Матвей Кондратьич.
И все согласились:
- Конечно, завтра... А то когда же... До сход солнца!
И все замолчали.
Тускнеющие вечерние поля глядели на них в междуизбяные прозоры, их
поля, но ведь вчера еще говорили им, чтобы не считали они этих полей
своими... И вчера, и неделю назад, и месяц, и два, - изо дня в день... Так
что хоть бы и глаза их не глядели уж на эти поля.
Но они смотрели теперь на стариков сами, - вечерние, тускнеющие, свои
поля... И много было густой, как запекшаяся смола, тоски в голосе Никиты
Фролова, когда он сказал вдруг:
- Загадили нам всю землю, стервецы!.. Ах, загадили, гады!.. Чем мужик
жив?.. Землицей мужик жив!.. Что у него еще есть акромя? Ничего у него нету
акромя!.. И тою землицу загадили!..
- Вот за то самое их в земь и закопать! - подхватил Матвей Кондратьич.
- Живьем! - добавил Анишин. - Нехай голодают, вроде, как гадюки!
Но не картинно это показалось Евлахову. Поначалу как будут засыпать их,
может быть, и покричат немного эти люди, но, засыпанные, задохнутся и
замолчат... и земля замолчит... Но она и так молчит... Земля молчалива...
Спокон веку молчит земля.
И он сказал:
- Вот, братцы, как надоть... Выкопать такую яму, - связать их рука с
рукой, нога с ногой, поставить перед ямой задом, да, стало быть, дать по
ним, гадам, залоп!.. Вот и загремят они таким манером в яму... По правилам
выходит так...
- Диствительно, по правилам так, - одобрил Патрашкин, но тот, который
спорил с ним всю свою жизнь, Анишин Иван, подхватил живо:
- По пра-вилам!.. Нам правилов никаких не надоть... Мы их без правилов
должны зничтожить, - понял?..
И всем показалось, что это - правда.
- Опять же вышел у тебя расстрел, - укорил Никита Андрея.
- Ну, а то чего же!.. Патроны чтоб тратить...
- Не гожается... Нет...
Медленно двигались они и медленно думали. Гусак гоготал одиноко и
упорно на чьем-то дворе, а куры уж сели... Редеть уж начал порядок изб и
темнеть небо, когда из одной избы выскочила девка Феклунька и, не разобрав
из-за саманного тына стариков, с размаху уселась возле ворот, подобрав юбку,
и прямо к старикам покатился от нее ручей.
- Рас-сох-лась! - строго сказал Матвей Кондратьич, а Никита Фролов,
коренной здешний мужик, никуда и никогда из села не выезжавший, уткнул в
этот ручей свою герлыгу и сказал разрешенно и найденно:
- Вот!.. Это оно и есть, братцы мои!..
И обвел всех кругом светлым голубым взглядом.
Застыдясь, убежала широкозадая Феклунька в избу, хлопнув истово дверью,
а Никита Фролов сказал медленно:
- Вот им что надоть, - слухайте!.. Как они, собаки, над трудом нашим
хресьянским, над землицей знущались, будто она не нашим потом-кровью полита,
не нам предлежит, а, стало быть, им что ли-ча, то земле их, матушке, и
передать живыми: вкопать их в земь по эфтих вот пор (он показал сухую свою,
черную, всю из жил и провалов шею), а головы им оставить всем наружи... и
бельмами своими пусть на нас лупают... И как они всю жись нашу хресьянскую
обгадили, то так чтоб и их обгадить!.. Вот!..
Пожевал беззубым ртом и вновь оглядел всех ясно и найденно.
Постояли недолго старики, представив, как это выйдет, и решили:
- Та-ак!.. Это сказано дело!..
Но вспомнил еще что-то Патрашкин Пров.
- А помните, как межу нам нашу сельскую в башки вбивали?.. Сколько ж
это тому, - годов шестьдесят, али помене?.. Мне тогда двенадцать годов было,
за других не скажу. Положили нас, мальчишек - девчонок, на межу носом, да
- Аисты, что ли?.. Нет... у нас аистов нет.
- Эге! А у нас же их!.. Чуть дэ калюжа у полi, - там зараз и черногуз:
жаб ловэ!
Латыш забрал в руку несколько колосьев пшеницы и считал зерна. Потом
сказал, крутнув головою:
- Бо-ольшой урожай!.. У нас, в Латвии, немыслимый...
Потом ударил каблуком подкованных немецких ботинок в землю и еще глубже
ударил в то же место, взял горсть земли на ладонь и всмотрелся, пригнув
голову, втянул запах сыроватого чернозема и опять крутнул головою:
- Ну и земля тут!
- Яхши?.. Хороша? - спросил польщенный татарин.
- Сильная земля!
- Татарин пахал!.. Сколько... может, тыщу лет, я не знай, - татары тут
жили.
Смотрел на всех победно, и глаза гордо сияли.
- Жили-то татары, а пахали, должно, наши: пленные, - вставил студент. -
Ведь ваши татары крымские известные разбойники были! Они ведь даже и нашу
губернию разоряли во время оно. Это, может, мой прапрадед у твоего
прапрадеда в плену был да землю ему пахал! Вот как, скажи лучше!
И студент дружелюбно похлопал татарина по спине, а тот поднял брови,
выпятил губы, пожал плечом:
- Почем ты знаешь?.. Зачем так говоришь?.. Не надо так говорить!
Но, видимо, был доволен, что не его прадед пахал тамбовскую землю.
Представляя свое, сказал латыш:
- У нас около городов в апреле месяце плохой очень воздух в полях:
удобряют из ватеров.
- Отличное удобрение, что ж! - знающе отозвался еврей. - Вот в Китае,
например, я читал, - то же самое... Конеч-но, чем народ... или лучше, так
сказать, нация - культурнее...
- Тем она больше насчет ватеров понимает, - проворно закончил рязанец.
А Пааташвили, который уже облазил кругом машину, вставил в общий смех
мрачно:
- Кушать хочу... Хлеба!
Дали хлеба ему и сами ели, и татарин сказал, нарочно коверкая слова:
- Маладэц, брат Кавказ!.. Ях-ши!.. Мидаль Советской власти тибе
дадим!.. Краснаям доскам писать будим!.. Ях-ши!
Грузин с полным ртом ситника покосился на него, зло блеснув белками
глаз, и презрительно передернул ноздрями.
Но татарин хотел поговорить с ним и спросил:
- А в ваших местах как пшеница?
- Нэт пшеница! - сердито и срыву отозвался грузин. - Хылопок...
Вата-вата... Другом месте Грузия есть, - нашем нема... не хочу сеять...
Псс... пышеница!..
И, желая, должно быть, полнее выказать свое презрение к ним ко всем, к
этим шестерым комиссарам, и показать свое превосходство, добавил отчетливо:
- Мандарин есть, алимон есть, гранат...
- Эх, крымский виноград, говорили, сладок! - вздохнул рязанец. - Не
дали, черти, и попробовать!
- О-о!.. Наш виноград! - поднял палец татарин.
- Таки и бессарабский наш тоже сладкий! - вспомнил еврей ночные
молдаванские воза с фонарями. - Я-таки много его скушал!.. А вино наше
бессарабское!.. Это ж... А?
И он попытался придать своему древнему трезвейшему костлявому лицу
выражение лихого пьяницы и большого знатока вин и всех вообще сладостей
жизни.
- Бес-сарабское?.. Кис-ля-тина! Дрянь! - покривился студент. - Тоже еще
вино!
- Н-ну, уж если вам там, в вашем Тамбове, попалась одна кислая бутылка,
то это ж совсем не значит! - защищал свой Каменец и соседнюю Бессарабию
еврей.
- В Перекоп чумаки наши колысь по сiль iздылы, - неожиданно вспомнил
полтавец. - Ось, побачимо, який такий Перекоп!
Но латыш проходил через Перекоп с отрядом, вступавшим в апреле в Крым,
и сказал презрительно:
- Даже и смотреть нечего, товарищ! Сравнительно наш Тальсен - это
столица.
И он протянул "Та-альзен", как называют этот заштатный городок местные
жители, латыши и немцы.
Полевое солнце было так щедро на тепло и свет и так по-родному для всех
травами пахло... Желтая песочница чиликала рядом и вздрагивала узеньким
длинным хвостиком, готовая каждую секунду вспорхнуть и чиликнуть дальше.
Была кругом та неторопливая творческая лень, та неслышность и в то же время
полнота жизни, которую душа хорошо понимает только в детстве. И дальше в
степь ехали с веселыми лицами.
Полтавец даже пел смешную песенку про какую-то Гапу:
Напысала Гапа Хвэсi,
Що вона теперь в Одэсi,
Що вона теперь не Гапа,
Бо на неi бiла шляпа,
И така на ней спiдныця,
Що сама кругом вертыця!
И всем заочно понравилась эта одесская Гапа, только рязанец справился,
что такое "спiдныця" и как она может сама кругом вертеться, а студент решил,
что Гапа была не иначе, как одесская балерина, и, сам улыбаясь этой догадке,
выставив красивую белую шею с рокочущим кадыком, добавил:
- Ах ты, не хватает нам сейчас этого бабьего элемента!.. Совсем не
модель без баб ездить!.. Ши-карно бы мы с какой-нибудь Гапой катили!..
И толкнул коленом в колено сидевшего напротив татарина.
И потом все, даже черновекий еврей из Каменца, начали говорить о
женщинах, так как все были здоровы, молоды, сыты, считали себя в
безопасности и отдавались солнечной ласке и быстрому бегу машины.
Татарин даже показал всем карточку задорноликой блондинки с надписью:
"От твоей Сашок" - и пояснил:
- Это я ее звал так: Сашок... Не люблю, как говорят Шура - некрасивой
слово!
Только латыш, сидевший рядом с грузином, препирался с кожаным человеком
из-за дороги. Грузин свернул с большака и ехал проселком, и латышу казалось,
что тут какой-то подвох, а грузин сердито доказывал, что так вдвое короче,
что он тысячу раз ездил в этих местах и отлично знает все дороги.
Латыш соображал, оглядываясь кругом, видел ли он эти места, когда шел
тут два с чем-то месяца назад с отрядом, и ему казалось, что видел, и втайне
он соглашался с шофером, что так действительно будет короче, но на всякий
случай повторял внушительно:
- Если что, - то живой не будешь, - знай!
- Вон деревня - видал? - указал вперед грузин. - Там спроси, - так еду,
- не так еду.
В деревне, - деревня была болгарская, - сказали, что дорога эта на
Перекоп и что так гораздо короче, чем по большаку, и это успокоило латыша.
Село, - и довольно большое, - к которому подъезжал форд часов в
двенадцать дня, и была как раз та самая Бешурань, где еще утром в этот день
узнали, что коммунисты уходят, и арестовали свое начальство.
Издали оно казалось совершенно тихим, несколько даже убогим, как все
лишенные почти зелени великорусские села, в которых, если кто, глупый,
вздумает посадить какую-нибудь ветлу около своей избы, то непременно
найдется умный, который ветелку эту вырвет из земли себе на палку.
Тихая церковка стояла в середине с давно, видно, некрашеным порыжелым
куполом, раньше зеленым, и по церковке этой вспомнил латыш, что проходил как
раз через это село с отрядом, наступавшим по лобовой линии от Перекопа.
Вспомнил даже, что именно здесь какой-то старик спрашивал его строго, -
настоящие ли они большевики, которые за народ стоят, чтобы больше нарезать
земли народу, чтобы как можно больше, зато они и зовутся "большевики", - и
как он ответил тогда, смеясь:
- Самые настоящие, дед!
А дед воззрился на него голубыми глазами, с очень маленькими точками
зрачков, и, мигая седою бровью, сказал:
- А то... вот я к чему: были у нас тут в прошлом годе - тоже большевики
будто назывались, - ну уж такие ж были арестантюги проклятые, не дай бог!
И он утешил его, смеясь и хлопая по плечу:
- Теперь хорошо будет, дед!
И еще вспомнилось, что дед этот спросил его:
- А ты же сам из каких будешь? Не из немцев?
И он почему-то обманул тогда старика и сказал твердо:
- Нет, я настоящий русский.
Дед просиял как-то изнутри пасхально и протянул ему жесткую руку:
- Ну, когда такое дело, - здравствуй.
Наклонясь к уху грузина, спросил латыш:
- Как это село?.. Название?
- Не знаю, - ответил грузин. - Черт знает.
Он и действительно не знал, - точнее, забыл, как это село называют, но
самое село помнил, - был здесь с одним из министров Крымского краевого
правительства, который говорил здесь, на площади, около церкви речь.
Но у него и еще было тут: Елисей, привозивший, бывало, по пятницам в
город капусту, картошку, коренья. Он вспомнил, что видел его как раз в этом
селе, а в городе часто выменивал у него коренья на бензин для зажигалок, и
коренья эти возил на южный берег и выменивал их там на вино.
И твердо решил он, подъезжая, остановиться именно в этом селе, спросить
Елисея и как-нибудь устроить через него так, чтобы дальше не ехать. В
крайнем случае бросить машину, и бежать на задворки, и спрятаться там
где-нибудь в риге или на гумнах. Кстати, шепнуть кому-нибудь, если даже и не
попадется Елисей, что это бегут комиссары и везут с собой уйму денег.
И так показался ему правилен и неотложен этот план, что он даже
название этого села вспомнил и сам сказал латышу:
- Бешурань!
И, когда переспросил латыш, не понявши, повторил это слово выразительно
и раздельно:
- Бе-шу-рань!
Латыш сказал:
- У меня в этом селе один старый знакомый есть.
Грузин недоуменно поглядел на него сквозь сетку консервов.
- Еще хорошо!.. Мене тоже один старик тут есть: Элисей звать.
И в улицу села въехал он бодро, шаря кругом глазами.
Странно непохоже было это село на те мирные деревни, мимо которых они
проехали.
Народ оживленно толпился на улице, хотя день был будний. Сидевшие в
каретке встревоженно переглянулись и крепче зажали в руках свои револьверы,
и такое было идущее из глубины каждого тела острое желанье как можно скорее
промчаться через улицу села, в степь, что все невольно наклонились вперед и
сжались, точно скакали верхами. Все глаза спрашивали, каждая пара другую
пару, - и немой вопрос был понятен: уж не бунт ли тут против Советской
власти? Или, может быть, здесь разъезд белых?
- Свадьба? - спросил рязанца студент.
- Не должно быть, - ответил рязанец.
- Мы погибли! - чуть шевельнул губами еврей.
Улица была не из широких, и народ, столпясь в середине, запрудил ее:
красное, белое, защитное...
- Звони! - крикнул грузину латыш.
Грузин нажал резину и замедлил ход.
Сигнал машины показался всем придушенно хриплым, совсем бессильно
слабым, как лай старого ожиревшего мопса. Пааташвили сдернул консервы и
сунул в карман.
- Полный ход! - крикнул сзади студент.
- Ходу, - приказал латыш.
- Какой "ходу"? Народ давить? - И навстречу требующим глазам латыша
поднялись решившие глаза грузика. Он еще дергал что-то правой рукой и давил
резиновый шарик левой, но машина уже тащилась, вздрагивая, и шипя стала
вдруг шагах в пяти от толпы, и ловко, как кошка, выпрыгнул Пааташвили перед
тем, как ей стать, и кинулся в толпу, пряча голову в плечи, корпусом вперед.
Момент был слишком долгожданный для кожаного человечка и слишком
неожиданный для остальных, даже для латыша рядом. Он выскочил было за ним и
поднял наган, но мысль опередила нажим курка: стрелять в шофера - стрелять в
толпу... А в толпе человек двести.
- Комиссары бегут!.. Балшой мешок денег везут! - шептал в толпе
Пааташвили и громко кричал:
- Элисей!.. Эй!.. Элисей здесь?
- Бежал! - с полинявшими щеками стал рядом с латышом студент. - Надо
пустить мотор!
- Вы можете? - быстро спросил латыш.
Студент сделал знак, что не может, но полтавец уже хлопотал проворно
над чем-то на месте шофера, однако только сирена прогудела хрипло, когда он
надавил резинку; машина же стала прочно, как неживая.
- Испортил? - спросил студент.
- Мабудь!.. - ответил полтавец, еще раз стукнул ручкой руля и поглядел
кругом на толпу.
А толпа уже придвинулась. И она сгустилась. И она молчала.
Она сгрудилась как-то так решенно, точно давно уж стояла на улице тут,
готовая, терпеливая, и ждала, когда появится, наконец, синий, - белый от
пыли, - легковой автомобиль, а в нем шестеро с револьверами. И как будто
даже без слов маленького грузина были разгаданы они: хотели внушить, что они
страшны, что они сильны, что они мчатся куда-то и что за ними много еще,
бессчетная масса, а они, - вот они, бессильны, совсем не страшны, даже сами
испуганы и никуда не мчатся: стоят, - и всего их только шесть человек.
Под солнцем, стоявшим в зените, приземистые избы с крутыми пухлыми
соломенными серыми крышами слились неотрывно с толпой; от этого толпа
казалась еще больше, чем она была, и еще теснее: огромной, непролазной, как
дремучий лес.
С режущими ладони револьверами в руках, побелевшие, смотрели и на
толпу, и друг на друга, и на свою жалкую теперь каретку все шестеро, понимая
пока только одно, что нехорошее что-то с ними или случилось уже или вот-вот
должно случиться.
Свои тамбовские русские лица, - мужичьи, бабьи, - отпечаток сотни
монгольских, финских, славянских и прочих лиц, - увидел во множестве вокруг
себя студент. Глаза у этого общерусского лица были ясно враждебны... И оно
как-то только тихо толклось, точно плыло, оплывало кругом, как море камень,
это лицо, однако круг около форда стал совсем маленький, и машина безучастно
стояла...
- А ну!.. Осади назад! - крикнул вдруг он, подняв револьвер, и певучим
своим рокочущим голосом, четко отделяя от слога слог, позвал: -
Па-а-та-шви-и-ли!
И только после этого, непонятного, странного в русской деревне крика
заговорила толпа.
- Вы что за люди такие? - спросил один за всех, лет сорока, с выпуклой
грудью, безбородый, в усах, - в зеленой суконной, рваной под мышками,
солдатской рубахе, вида бравого и строгого, - должно быть, недавний
взводный.
- А ты кто здесь?.. Предревком? - стараясь найти прежний голос, спросил
студент.
- Вот-вот... Он самый!.. - и зло вглядывался в его глаза (своими серыми
в его серые) и еще выпуклее развернул грудь взводный.
- А мы - комиссары... Из города... Найди-ка нам нашего шофера... Куда
он там пропал?
- Та-ак! - протянул взводный, веря и не веря будто тому, что знал уже и
что вновь услышал, и оглянулся на толпу направо от себя и налево.
- Ага!.. Комиссары, - загудела довольно толпа, и латыш увидел, что они
открыты, будто о них уже знали раньше, чем они появились здесь, что они -
комиссары и что они бегут. Показалось, что нужна какая-то оттяжка времени,
что на что-то другое опереться нужно теперь, и он сказал взводному глухо:
- Помню я в вашем селе старика одного... Любопытно, жив или нет?
- Какого старика? - начальственно уже и строго спросил взводный. -
Стариков у нас хватит...
Но, усиленно блуждая взглядом по толпе, вдруг увидал своего старика
латыш: стоял его старик, - ростом не ниже, чем он, - опершись на степную
герлыгу подбородком, глядел на него суровым взглядом голубых глаз.
- А-а! Дед!.. Не узнал меня? Здравствуй!.. - неверно улыбаясь, закивал
латыш головою.
И толпа глянула, обернувшись туда, куда глядел длинный латыш, а старик
заискрил глаза и отозвался:
- Во-от!.. Внучек мне нашелся!.. Никита Фролов я... а ты кто такой?
- Я?.. Не узнал ты меня?.. Я тебя видел раз...
И спал, было, с голосу, припомнив, когда его видел и что говорил он
тогда, и понял, что терять уже нечего больше, что уже все потеряно, - и
крикнул:
- Давай дорогу! Стрелять будем!
- Ого-го!.. Стрелять! - охнула толпа. - Какой стрелок!
- Ты думаешь, у нас стрелять нечем? - твердо спросил взводный. -
Разговор этот оставь!.. Спрашивают вас, кто вы за люди? должны ответить... и
все!
- Вот ты сам за это ответишь! - крикнул студент. - Пьяница!
Ясно показалось, что вся толпа кругом пьяна, и больше всех вот этот, -
взводный, назвавшийся предревкомом.
- С вашим братом напьешься!.. Ты что ли меня поил? - подступил он ближе
на шаг, этот строгого вида взводный, и еще к нему пробрались вперед
несколько широких, грудастых, коричневых, бородатых людей с расстегнутыми
воротами солдатских рубах, и вдруг, что было еще страшнее, взглянув поверх
толпы, увидел он - бежали от дальних изб два парня с винтовками.
- Да вам, братцы, чего от нас нужно-то? - певуче и мирно, как толковый
парень и свой среди своих, вступил в разговор рязанец.
- Теперь всякий народ ездит, - понял? - вразумительно начал взводный. -
Говорят люди, и белые идут тоже... Должны вы предъявить пачпорта свои
поэтому... для проверки.
- Па-а-та-шви-и-ли! - крикнул по-прежнему раздельно, но только еще
громче студент.
"Вдруг появится грузин, пустит машину, и как-нибудь обернется все", -
так подумалось.
Но грузин пропал, и только встревожился один из стариков, стоявший
рядом с тем, который назвал себя Никитой Фроловым.
- Постой!.. Это кому он знак подает? Кого это он кличет к себе? Постой!
- Вы скажите нам одно - коротко: товарищи вы, или же вы белые? -
спросил решительно взводный, как будто все еще не веря тому, что эти шестеро
действительно комиссары.
- Белые! - за всех выскочил с ответом татарин, другие только покосились
на него, ничего не сказав, а взводный точно этого только и хотел и даже
улыбнулся левым углом рта:
- Ну вот, - значит, вы - наши... Ну, здравствуйте, когда так.
И подошел вплотную к татарину, протянул ему руку, а сзади уж пролезали
вперед добежавшие тем временем парни с винтовками...
И когда один, в белой рубахе и солдатской фуражке, толстогубый,
проворно сверля толпу, выскочил прямо против студента и крикнул от запала
сипло: - Сдавайсь, сволочь! - студент, державший револьвер высоко, обернул
его дулом книзу и нажал вдруг курок... И так ошеломляюще громок был выстрел,
что он откачнулся сам в испуге. Но парень вдруг упал ему в ноги, и винтовка,
падая из его рук, больно ударила его в грудь против сердца.
Потом через два-три мгновенья вой и крик кругом, и все кинулись на
шестерых, и никому уж не пришлось больше пустить в дело своего револьвера.
Латышу ясно было, что конец, что борьба с толпой немыслима, но большое
сильное тело просто не могло сдаться без борьбы: мускулы сокращались сами
собою. За руку с наганом его схватило сразу, как по команде, трое, но,
бросив наган, он вырвался и свалил было двоих, однако и его свалили
подножкой, и, падая, он ударился головой о ступицу колеса автомобиля.
Отобрали у всех револьверы. Всех обыскали. Золото, деньги пересчитали и
прикинули примерно к числу дворов в селе. Вышло что-то не так и много на
каждый двор, так что остались не совсем довольны.
Бабы между тем столпились перед парнем, наповал убитым пулей студента в
темя сверху, и уж причитали над ним мать и бабка Евсевна.
На сильно избитого студента надели затоптанную было во время борьбы
форменную фуражку, чтобы он был у всех на отличке: - Который убил?
- Вон кто убил - злодей, - картуз синий!
А кожаный грузин разыскал Елисея.
Он был весел. Он подошел к своей машине, объяснив предварительно, что
машина эта будет теперь ихняя, сельская, бешуранская машина, вроде как
военный приз, и кричал залихватски:
- Вот катать!.. Вот катать!.. Бабы-девки! Бабы-девки!.. Садись, катать
будем!..
Осмелились сесть несколько визгливых девок, и он прокатил их по селу
вдоль и вперед, потом вернулся и снова прокатил по улице.
А за околицей, невдали остановился, скомандовал им грозно: - Слезай! -
и когда те высыпались вон, как картошка из мешка, развил полный ход и
покатил назад по только что сделанной дороге, думая в болгарской деревне
дождаться белых и англичан.
А шестерых под конвоем всего села повели в холодную, перед которою
стоял часовым средних лет мужик с килой на шее и большим синим носом.
Когда отперли двери, он пропускал в нее каждого из шестерых,
подталкивая правой рукой и считая вслух, точно готовился принять этак
человек двести.
Стадо уже пригнали с выгона, и лег зелено-прозрачный вверху и
розово-пыльный внизу степной июньский вечер, пахнущий парным молоком и
полынью. Но село все еще жило напряженной боевой жизнью.
Возле избы старой Евсевны, потерявшей внука, толпился народ.
Убитый лежал на лавке под образами, перед ним горели три восковых
свечки, и по избе ходила, задравши хвост, и светила большими зелеными
глазами, жалобно мяуча, черная старая кошка, только что окотившаяся, и
облизавшая котят, и теперь просившая чего-нибудь подкрепить силы.
Мать убитого, Домаха, баба еще не старая, но хилая, билась об лавку
лбом, голося и воя. Требовательно и зло мяуча, кошка царапала ее легонько, и
та отшвыривала ее ногой. Котята повизгивали на лежанке, и кошка вскакивала
туда, к ним, а баба остолбенело вглядывалась в лицо сына, - странное, желтое
при свете свечей, - не в силах понять того, что случилось: утром еще был
живой, почему же он мертвый теперь? Как это?.. И зачем?.. И правда ли это?..
И снова билась и голосила баба, а кошка, соскочив с лежанки, опять
царапала ее лапой, требовательно мяуча.
Двери в избу не затворялись. Приходили бабы, чтобы поплакать вместе;
приходили ребята и смотрели пучерото и боязливо; иногда заходили и мужики с
винтовками.
Эти крестились на образа, взматывая косицами, качали в стороны
головами, коротко стучали прикладами в пол и говорили, что комиссары все
теперь будут помнить это и не забудут.
Лица у них были мрачны.
А недалеко от холодной медленно двигались старики вдоль порядка изб и
думали вслух, что и как сделать.
Прожившие долгую жизнь, седобородые, с косными, сермяжными мыслями, не
раз они видели смерть, видели и сегодня днем, но теперь, в зелено-розовый
вечер, в первый раз они задумались над смертью и, близкие к смерти сами,
говорили о ней спокойно.
- Расстрел им если, - так это ж самая легкая смерть, - думал вслух
Никита Фролов, - разе это что?.. Так... Ничто... Вроде, как они парня нашего
убили... Безмыслено.
- Во-от, это самое! - подхватил Евлахов Андрей, ростом помельче и с
кривым глазом. - Другой и живеть-то цельную жизнь, только муки одни
принимает, и даже так, что помирать зачнеть, не разомрется никак... Пра! В
сухотке какой, а то в паралику по году лежать, а то поболее... как молют
еще, чтоб господь час смертный послал, а его все нет, а его все нет...
часу-то эфтого!
- Ну, если этих нам в сухотке год держать, их тоже и кормить надоть, -
вставил Патрашкин Пров, старик обстоятельный.
- Кто ж тебе говорит - "год"?.. Что они, в турецкую неволю к нам
попали?.. Турки имели, может, время слободное али антирес какой с ними
возиться, с пленными, а мы не турки, - нам некогда!
Это - четвертый, Анишин Иван, который жил рядом с Патрашкиным и всю
жизнь свою провел только в том, что с ним спорил, вздорил и ругался. Но
теперь такой был час, что ругаться было нельзя.
- Зничтожить их надо завтра, поране: до сход солнца! - сказал
решительно пятый, свечной староста, Матвей Кондратьич.
И все согласились:
- Конечно, завтра... А то когда же... До сход солнца!
И все замолчали.
Тускнеющие вечерние поля глядели на них в междуизбяные прозоры, их
поля, но ведь вчера еще говорили им, чтобы не считали они этих полей
своими... И вчера, и неделю назад, и месяц, и два, - изо дня в день... Так
что хоть бы и глаза их не глядели уж на эти поля.
Но они смотрели теперь на стариков сами, - вечерние, тускнеющие, свои
поля... И много было густой, как запекшаяся смола, тоски в голосе Никиты
Фролова, когда он сказал вдруг:
- Загадили нам всю землю, стервецы!.. Ах, загадили, гады!.. Чем мужик
жив?.. Землицей мужик жив!.. Что у него еще есть акромя? Ничего у него нету
акромя!.. И тою землицу загадили!..
- Вот за то самое их в земь и закопать! - подхватил Матвей Кондратьич.
- Живьем! - добавил Анишин. - Нехай голодают, вроде, как гадюки!
Но не картинно это показалось Евлахову. Поначалу как будут засыпать их,
может быть, и покричат немного эти люди, но, засыпанные, задохнутся и
замолчат... и земля замолчит... Но она и так молчит... Земля молчалива...
Спокон веку молчит земля.
И он сказал:
- Вот, братцы, как надоть... Выкопать такую яму, - связать их рука с
рукой, нога с ногой, поставить перед ямой задом, да, стало быть, дать по
ним, гадам, залоп!.. Вот и загремят они таким манером в яму... По правилам
выходит так...
- Диствительно, по правилам так, - одобрил Патрашкин, но тот, который
спорил с ним всю свою жизнь, Анишин Иван, подхватил живо:
- По пра-вилам!.. Нам правилов никаких не надоть... Мы их без правилов
должны зничтожить, - понял?..
И всем показалось, что это - правда.
- Опять же вышел у тебя расстрел, - укорил Никита Андрея.
- Ну, а то чего же!.. Патроны чтоб тратить...
- Не гожается... Нет...
Медленно двигались они и медленно думали. Гусак гоготал одиноко и
упорно на чьем-то дворе, а куры уж сели... Редеть уж начал порядок изб и
темнеть небо, когда из одной избы выскочила девка Феклунька и, не разобрав
из-за саманного тына стариков, с размаху уселась возле ворот, подобрав юбку,
и прямо к старикам покатился от нее ручей.
- Рас-сох-лась! - строго сказал Матвей Кондратьич, а Никита Фролов,
коренной здешний мужик, никуда и никогда из села не выезжавший, уткнул в
этот ручей свою герлыгу и сказал разрешенно и найденно:
- Вот!.. Это оно и есть, братцы мои!..
И обвел всех кругом светлым голубым взглядом.
Застыдясь, убежала широкозадая Феклунька в избу, хлопнув истово дверью,
а Никита Фролов сказал медленно:
- Вот им что надоть, - слухайте!.. Как они, собаки, над трудом нашим
хресьянским, над землицей знущались, будто она не нашим потом-кровью полита,
не нам предлежит, а, стало быть, им что ли-ча, то земле их, матушке, и
передать живыми: вкопать их в земь по эфтих вот пор (он показал сухую свою,
черную, всю из жил и провалов шею), а головы им оставить всем наружи... и
бельмами своими пусть на нас лупают... И как они всю жись нашу хресьянскую
обгадили, то так чтоб и их обгадить!.. Вот!..
Пожевал беззубым ртом и вновь оглядел всех ясно и найденно.
Постояли недолго старики, представив, как это выйдет, и решили:
- Та-ак!.. Это сказано дело!..
Но вспомнил еще что-то Патрашкин Пров.
- А помните, как межу нам нашу сельскую в башки вбивали?.. Сколько ж
это тому, - годов шестьдесят, али помене?.. Мне тогда двенадцать годов было,
за других не скажу. Положили нас, мальчишек - девчонок, на межу носом, да