По верному наблюдению археолога-эмигранта М.А. Миллера, «после окончательного разгрома краеведческих учреждений были созданы официальные, правительственные „Краеведческие бюро“ в областных центрах, как бы для руководства краеведческой работой, в действительности же для наблюдения за тем, чтобы краеведческое движение в обществе не возродилось снова» [100]. Именно с 1930-х – 40-х гг. термин «краеведение» приобрел в глазах профессиональных ученых и просто образованных людей некий вненаучный, даже предосудительный смысл. И было за что невзлюбить так называемое краеведение с этой поры: беззастенчивое перекраивание фактов в угоду идеологическим схемам; устойчивая компилятивность, нередко переходящая в прямой плагиат у предшественников; суконный стиль письма и просто элементарная неграмотность, вульгарная темнота – вот отличительные приметы большинства лиц, подвизавшихся в советский период на краеведческой ниве.
   Этого рода деятелей превосходно живописал эстонский сказочник Эно Рауд в своей прелестной эпопее про Муфту, Полботинка и Меховую Бороду. Один из его героев встречается в лесу с увлеченными своими поисками краеведами. Те принимают его за ребенка, выкормленного волками. «Краеведы были в восторге. Разных крынок и прялок они собрали великое множество. А теперь… Наконец-то что-то настоящее, что-то живое! О волчьем приемыше можно даже в газету статью написать. Таким образом, из них, краеведов, могут когда-нибудь получиться настоящие ученые!» И бедный «Муфта понял, что краеведам невозможно что-либо объяснить… Они заинтересованы в открытии чего-либо необычного, и теперь они считали: такое открытие было ими сделано…»[101]. Как говорится, сказка – ложь, да в ней намёк.
   Об испуге местных историков перед репрессиями властей за краеведение, растерянности провинциальной интеллигенции перед быстрой сменой идеологических вех сталинским режимом свидетельствуют перемены в областном музее, который как-никак продолжал функционировать. В 1931 г. музейщики еще просят денег на археологические раскопки; хотя историческая часть экспозиции задвигается на задний план по сравнению с общественно-политическим и экономическим «лицом» Курска, строящего социализм. В 1932 о раскопках уже и не заикаются; отдел истории ликвидируется вовсе! Вся экспозиция делится на отделы: историко-революционный с антирелигиозным; промышленно-экономический; естественно-природный; культурно-бытовой с художественным. «Отделу социалистического строительства было отведено 10 светлых больших зал в верхнем этаже, где до этого был размещен отдел истории» [102].
   Если десять лет назад курские музейщики обследовали старинные церкви и дворянские усадьбы на предмет их охраны как памятников культуры, то теперь «силами музея, совместно с горфо производилось обследование церквей, находящихся на учёте музея, с целью изъятия цветного лома; таким образом сдано свыше 1709 пудов лома от колоколов» [103] и прочей утвари (подсвечники, люстры, баки для святой воды, кружки для пожертвований, кресты и т. п.). «При снятии колокола с колокольни Троицкой церкви [Нижней, в Курске – С.Щ.] оказались порванными электрические провода и проломлена часть крыши на колокольне» [104] еще действовавшего тогда храма. В ответ на эту жалобу общины верующих директор музея Кардаш просила «Металлом» «в дальнейшем наблюдать за съемкой колоколов, во избежание поломок». Кроме Троицкой церкви, тотальным конфискациям подверглись тогда Знаменский и Сергиевский соборы Курска.
   В Короче Рудмедторг заграбастал на переплавку особенно старинный колокол – XVII в. и чугунные пушки. Кроме того, в 1929-30 гг. музей санкционировал продажу на слом старинных зданий бывшей Коренной пустыни, а также церквей в Фатеже, Обояни и многих других местах края.
   От переплавки спаслась только бронзовая статуя «Распятие Христа» работы итальянского скульптора С. Альбано, забранная из алтаря лютеранской кирхи в Курске. И то по причине своего «антирелигиозного значения, характеризующего тесную связь дворянства с церковью», согласно экспертной оценке сектора науки Наркомпроса. Ведь на постаменте статуи имелась надпись, оказавшаяся для нее при большевиках спасительной: «Сие распятие принесено в дар Суджанским предводителем дворянства, камер-юнкером двора Его Императорского Величества Симоном Александровичем Юрьевичем и супругой его Анной Сергеевной, урожденной графиней Апраксиной, евангелической лютеранской церкви… в день Пасхи 1907 г.»[105].
   Никакой документации разрушаемым в 1930-е гг. памятникам культуры музей не вёл. От большинства из них вовсе не осталось информации. Много позднее, в 1970-80-е гг., в музей от случая к случаю поступали сведения о случайных находках следов некоторых из тех исторических ценностей. Например, «в с. Верхополье Касторенского района, в помещении склада стройматериалов – бывшей школе, на полу вместо половых досок лежит икона „Варвара-мученица“… очень большого размера» – сообщала, приезжая туда, Н.М. Левшина. Ей объяснили, в чем дело: «Когда строили школу, одновременно разрушали церковь… И, чтобы добру не пропадать, директор школы распорядился использовать ее [икону – С.Щ.] как строительные доски. Изображением клали вниз» [106].
   Директриса музея (она же председательница горбюро краеведения) Мария Константиновна Кардаш сочла, что внешних, по заказам других инстанций секвестраций культурных ценностей маловато будет, и она сама обратилась в Главнауку со служебной запиской, где просила избавить музей от слишком большой (более 3 000 экз.) нумизматической коллекции (составленной, напомню, из нескольких богатых собраний курских коллекционеров начала века). Лучшие монеты Кардаш предлагала передать в центральные музеи, дублеты продать через Госторг или обменять в других музеях на более актуальные с ее точки зрения экспонаты [107].
   Протестовать против вандализма оказалось некому: в сентябре 1930 г. музей получил очередную директиву Наркомпросса о кадровой чистке, где ребром ставился «вопрос об освежении личного состава… путём:
   1) перевода на пенсии сотрудников, достигших преклонного возраста;
   2) снятия с работы… недостаточно квалифицированных научных музейных работников, а равно работников идеологически чуждых современному направлению в музейной работе»[108]. К тому времени все «чуждые элементы» из музея уже были уволены, вплоть до уборщицы М.Ф. Михайловой, на свою беду оказавшейся в прошлом монашкой (все монастыри губернии к тому времени позакрывались властями). Даже мыть полы за нищенскую плату не доверяли Советы «людям с раньшего времени» (И. Ильф, Е. Петров).
   На протяжении 30-х – 40-х гг. никаких реальных результатов мало-мальски организованной историко-креведческой деятельности в Курске по печатным, архивным и мемуарным источникам не прослеживается. Единицы переживших ленинско-сталинское лихолетье в Курске любителей старины (те же Парманин, Позняков) время от времени публиковали компилятивные заметки на краеведческие темы в областных газетах да агитпроповских брошюрах.
   А ведь кроме краеведов, начиная с рубежа 1920-х – 30-х гг. репрессиям в провинции подвергались еще и представители самых разных общественных слоев, включая, конечно, интеллигенцию (в этом легко убедиться, прочитав в курских газетах за начало 1990-х гг. списки реабилитированных прокуратурой посмертно курян). Так, в 1932 г. был арестован глава Курской епархии, архиепископ Дамиан (в миру Димитрий Воскресенский), а вместе с ним 127 священников и дьяконов, 106 монахов и монахинь [109]. Коллегия ОГПУ приговорила епископа к расстрелу, но отложила исполнение этого приговора до 1937 г., когда отбывавшего 10-летний срок Д. Воскресенского расстреляли на Соловках.
   В связь с насильственным устранением не только инакомыслия, но и самих инакомыслящих земляков я бы поставил парадоксальное суждение Д. Хармса, сообщенное им осенью 1933 г. К.И. Чуковскому и занесенное тем в свой дневник: Хармс «до сих пор был выслан в Курск и долго сидел в ДПЗ. О ДПЗ он отзывается с удовольствем; говорит: „прелестная жизнь“. А о Курске с омерзением: „невообразимо пошло и подло живут люди в Курске“» [110]. Кроме вполне понятной в устах такого неподражаемого фантасмагориста, каков был Хармс, доли преувеличения, в этом его суждении я вижу вполне реалистичное свидетельство очевидца тех лет: в тюремных камерах, арестантских вагонах, лагерных бараках 20-50-х гг. складывались удивительно колоритные сами по себе компании из высокообразованных людей, которым практически нечего было уже терять, а на воле интеллигентные люди боялись сказать лишнее слово вслух.
   Так что заявленное руководством краеведческого музея в феврале 1936 г. «Научно-исследовательское общество изучения Курской области» не пошло дальше заполнения анкет его членами и составления их списка. В следующем, 1937 г. даже и списков от него не осталось. В недавно опубликованном современными краеведами энциклопедическом словаре «Курск» относительно этой мнимой организации их достойных предшественников сказано с подкупающей наивностью: «… Сильный состав исследователей предвещал полновесную деятельность на благо и развитие краеведческого движения в Курске и области. Однако по неизвестным причинам развить работу нового общества не удалось»[111]. Как говаривал в подобных случаях булгаковский персонаж: «Ну, да, неизвестно, – подумаешь, бином Ньютона!» Мертворожденное «общество»-то ставило своей целью опять-таки «вовлечение трудящихся масс в активную борьбу за успех социалистического строительства путем изучения своего края»[112]. Фамилии его «активистов-учредителей» ничего не говорят историку курского краеведения (Зеликсон, Фомин, Завыленков, Железнов, Грачев; ответственный секретарь А.Е. Гречнева). Какой там «сильный состав»!.. За решеткой да колючей проволокой находился к тому времени действительно сильный состав курских краеведов.
   Ведь 10 июня этого года последовал официальный запрет обществ краеведения в стране. Соответствующее постановление СНК РСФСР объявило: «Признать дальнейшее существование центрального и местных бюро краеведения нецелесообразным». Наркомпрос тут же разослал на места «Инструкцию о работе комиссий по ликвидации Бюро краеведения» от 16 июля 1937 г., которая предписывала все книги и рукописи, научное и хозяйственное оборудование, прочие материальные ценности краеведческих объединений передать органам народного образования. «Акт по ликвидации Курского общества краеведения» датирован 28 августа 1937 г. Однако гораздо раньше, еще в июле 1934 г., все накопившиеся с 1923 г. в Курске краеведческие документы поступили на хранение в государственный архив. В 50-е гг. добрая треть этой документальной коллекции оказалась уничтожена ленивыми и невежественными архивистами «как не имеющая практической и исторической ценности».
   Скудное оборудование КГОК (этажерка, счеты, чернильный прибор, каучуковая азбука; 205 книг; 4,5 дести писчей бумаги; 2 карты) досталось областному музею – его предусмотрительная директорша-партийка Кардаш выпросила у ГПУ сразу после ареста технического секретаря общества М.Н. Рязанцева находившиеся в его опечатанной комнате ключи от помещения этой общественной организации.
   Заодно под наблюдением облисполкома ликвидировали районные отделения краеведческого общества. Те, согласно актам ликвидационных комиссий, вовсе «не имели имущества и других ценностей».
   На самом деле печатные и архивные материалы Курского краеведческого общества обладают немалой историографической, культурной, прикладной ценностью. К ним сейчас за разными справками всё чаще обращаются современные исследователи Курской земли, ее исторических древностей и природных условий. Далеко не полностью, но сохраняются в фондах и экспозициях областных и районных музеев вещевые находки из разведок и раскопок тех лет.
   Но мне представляется важным не только то, что наши краеведы 20-х гг. смогли и успели сделать по изучению и охране памятников истории и культуры. Не менее поучительно представить себе, какой урон духовности своего народа нанесли те, кто мешал краеведам работать, держал их организации на нищенском финансовом пайке, а в конечном счете осудил на моральные и физические муки вместо того, чтобы наградить за подвижничество. Реабилитация пришла к ним слишком поздно, почти ко всем – посмертно.
   Причины трагедии, произошедшей с краеведами после Октября, трактуются новейшими историографами недостаточно, на мой взгляд, определенно. В поднакопившейся на эту тему литературе складывается мнение, будто советская власть расправилась с ними походя, без особого повода – кто только не подворачивался под «красное колесо» большевистского террора!? Есть и такая точка зрения, которая предлагает видеть в краеведческих кружках очажки явной или потенциальной оппозиции сталинизму: «Работа сотен и тысяч энтузиастов, разбросанных по всем уголкам огромной страны, не поддавалась контролю тоталитарной системы – трудно было рассчитывать на то, что эти люди, преимущественно представители дореволюционной интеллигенции, примут установки на идеологизацию краеведения» [113]; «краеведческое движение 1920-х гг. слишком отлично было от утвердившегося стиля командно-административной системы… Сталина и его подручных…»[114].
   Доля истины в подобных констатациях содержится. Примером чего могут служить некоторые разногласия, случавшиеся между старыми, дореволюционной закалки, и новыми, сугубо советской выделки, краеведами в Курске. Показателен конфликт Г.И. Булгакова с заслуженной большевичкой П.И. Шавердо. Краеведы поручили ей было составить доклад о 1905 годе, «по документам архива с дополнением личных воспоминаний, как активной участницы в работе того времени». Она больше месяца, по собственному определению, «рылась в архиве» и доклад подготовила. Однако в назначенное для выступления время ее ждал афронт. Явившимся на место собрания, в школу, где преподавал Булгаков, докладчице и приглашенным ею слушателям сторожиха заявила: «Георгий Ильич сказал, что собрания не будет»[115]. Оскорбленная краеведка с революционным стажем подала заявление о выходе из Общества.
   Вряд ли можно счесть этот эпизод случайным недоразумением. В нем явственно просматривается нежелание Г.И. Булгакова и некоторых его единомышленников среди опытных краеведов заниматься событиями Новейшей истории, да еще в односторонне-партийном освещении.
   Но при всём том, никакой, по-моему, ниши для явной или скрытой политической оппозиции, тем более контрреволюции краеведческое движение представлять не собиралось, да и не могло. Как это вполне, надеюсь, ясно по вышеизложенным курским материалам, и старые, и тем более молодые краеведы 20-х гг. изо всех сил старались следовать генеральной линии ВКП(б) на своих участках общественной работы. Одни действительно верили рабоче-крестьянскому государству. У других оставалась слишком свежа в памяти смертоносная практика ЧК и белогвардейской контрразведки, по очереди умещавших тот же Курск трупами правых и виноватых перед ними. Неразгаданный на свою беду краеведами парадокс их положения заключался в том, что главную опасность для властей они представляли отнюдь не как саботажники, а именно в качестве добросовестных, объективных и энергичных исследователей прошлого и особенно настоящего своего родного края.
   Куда ни шло, если речь шла о массовом разрушении археологических объектов. Хотя едва ли местным властям приятно было в 1930 г. получать циркуляры, подобные следующему: «В связи с катастрофическим положением в деле охраны и учета памятников культуры по ЦЧО, Облбюро краеведения, – идя навстречу намеченным ГАИМК работам, считает необходимым теперь же поставить на контроль как местонахождения памятников культуры, так и районы тракторных запашек и наиболее крупных строительных и земляных работ»[116]. Или такую директиву: «Вследствие того, что социалистическое переустройство деревни принимает широкий размах и быстрый темп и что в скором времени можно ожидать полного уничтожения культуры старой деревни, является необходимостью особенно характерные признаки ее запечатлеть фотографией» [117]. В пору сплошной коллективизации, форсированной индустриализации от подобных бумажек просто отмахивались. В результате, между прочим, служба археологического надзора отсутствует в Курской области по сию пору. Коммунисты так и не удосужились ее создать, и у новой администрации на рубежах XX–XXI вв. руки до каких-то памятников старины опять-таки в подавляющем большинстве случаев не доходят. Инспекция по охране памятников истории и культуры в составе комитета культуры областной администрации сейчас существует, но почти исключительно номинально.
   Это уже традиция – печальная, но солидного стажа, коему уже под сто лет.
   В 20-е же гг. большевистские власти имели неосторожность поручать краеведам и куда более злободневные мероприятия, чем раскопки каких-то курганов или городищ. Скажем, «периодическое, планомерное наблюдение за состоянием посевов»; «определение размеров практических норм личного, кормового и хозяйственного потребления» разных продуктов на селе; «бюджет основных групп трудового населения» города и т. п. вопросы актуальной статистики. Такие данные собирались в КГОК через учителей и школьников и передавались в органы госстатистики.
   Поначалу, со второй половины 20-х гг. цифры «показывают на наличие в результате хозяйствования не только достаточных запасов, но даже и свободных к продаже излишков в близких к действительности количествах» [118]. А уже в «год великого перелома» «близкие к действительности» сведения «урожайной» статистики стали особенно опасны для официальных надзирателей за краеведами. Тогда в учетном «Листке о питании сельского населения» вместо молока, хлеба и сала пришлось бы писать воду, кору и глину, а то и человечину, как в самых страшных эпицентрах голода. Ненужным свидетелем подобных эксцессов могли оказаться археолог, этнограф, биолог, географ, каждое лето лезущие в поле со своими фотоаппаратами и блокнотами.
   А кроме экстраординарных коллизий вроде голода да массовых репрессий на совести советской власти оставалась груда застарелых общественных проблем, вроде пресловутой жилищной. Всесоюзные переписи населения 1923 и 1926 гг. показали по Курской области, что «ни один город губернии не обеспечен жилой площадью по норме в 10,0 кв. м. на каждого жителя… Это тот минимум требований гигиены, без которого здоровье человека находится в опасности… Преобладают квартиры сырые, с низкими потолками, недостаточным освещением, давно неремонтированные и слишком загрязненные. Такие антисанитарные и антигигиенические жилища развивают болезни и повышают смертность населения, ослабляют жизнедеятельность и являются громадным препятствием культурному и интеллектуальному развитию человека» [119], – делали вывод краеведы-гуманисты.
   Показательно, что массовый террор в отношении гражданского населения был возобновлен большевиками именно начиная с ученых-гуманитариев и краеведов (если не считать прежних противников партии Ленина – эсеров и т. п. действительно «политических»). Предстоящим в Стране Советов событиям не нужны были историки, бытописатели, вообще фиксаторы. А краеведы могли ими стать. Так что сначала убрали полунезависимых статистиков новых волн террора, вызванного катастрофическим для большевистских властей расхождением их лозунгов и реальных последствий претворения таковых в жизнь. Уничтожение краеведов и их организаций – один из первых, мало кем распознанных симптомов краха коммунистической утопии в России.
   Такими, примерно, видятся мне мотивы, по которым власти решили не только свернуть краеведческое движение, но и внести многих его представителей в проскрипционные списки. Более детальный и углубленный анализ политического и идеологического контекста развития и гибели советского краеведения содержится в работах А.А. Формозова и С.О. Шмидта [120].
   После обнародования всей правды о советских репрессиях против российской интеллигенции особенно прискорбны рецидивы клеветнической лжи и лукавые фигуры умолчания относительно соответствующих фактов. Так, глава Курского областного общества краеведов, формально воссозданного на рубеже 1980-х – 90-х гг., Ю.А. Бугров, сам поначалу опубликовавший курские материалы следственного дела своих предшественников (№ П-16967 Архива УКГБ-ФСБ Воронежской области), в целом ряде последующих своих выступлений, которые мне довелось слышать, и публикаций, объясняет роспуск КГОК исключительно изменением административно-территориального деления Черноземья в начале 30-х гг. и временной ликвидацией Курской губернии. В сравнительно недавнем прошлом еще можно было как-то понять составителя прежнего, советских времен справочника, который сообщал, что лидер воронежских краеведов С.Н. Введенский «в начале 30-х гг. уехал из Воронежа»[121], «забывая» добавить: «В арестантском вагоне в ГУЛАГ навсегда». Сегодня замалчивание реальной картины уничтожения первых советских краеведов выглядит по меньшей мере нелепо, а по сути – кощунственно по отношению к памяти о наших замечательных предшественниках.
* * *
   В качестве своеобразного постскриптума к этой главе приведу еще один архивный документ: «Вопросы к товарищу Рыбакову», чья археологическая экспедиция работала на Курской земле в 1937, 1939 гг., т. е. всего через несколько лет после «раскрытия заговора краеведов». Вопросы эти сформулировали новые работники Курского краеведческого музея:
   «1) Собрать сведения о движении доисторического человека и жившего здесь (признаки его селищ); 2) Об исторических народах, оседавших на нашей территории; 3) О случайно проходивших народах по нашей области с юга, запада, севера, востока; 4) О северянах, об их соседях вятичах; 5) О литовских народах; 6) О движении монгольских племен и об их дорогах (шляхах); 7) Произвести обследование границ бывшего Московского государства XVI–XVII вв. (Белгород, Рыльск – центры по сооружению заграждений); 8) О случайных находках и кладах области; 9) Составление черновой картотеки для будущей археологической карты; 10) Приобрести литературные труды Самоквасова о северянах. Его же труды по Курску. То же Спицына и Городцова»[122].
   Все перечисленные и многие другие сюжеты исторического краеведения Курска и его округи совсем не обязательно было выспрашивать у московского доцента (будущего академика) Б.А. Рыбакова, которому на курских раскопках не хватало квалифицированной рабочей силы. По каждому из этих вопросов Г.И. Булгаков или Л.Н. Соловьев, любой другой опытный краевед с дореволюционным образованием мог бы прочитать экспромтом целую лекцию, снять со своей книжной полки всю нужную литературу. Но их всех или лишили свободы, или оторвали от краеведческой работы. К сожалению, следующим поколениям местных историков родного края во многом пришлось начинать с нуля – преемственность в развитии нашего провинциального краеведения, локальной истористики оказалась с начала 30-х гг. нарушена, как теперь ясно – практически необратимо [123]. Традиции так называемой «микроистории» в провинции довелось после многолетнего перерыва продолжать на сколько-нибудь достойном уровне уже не добровольцам из среды разночинной интеллигенции, а немногим представителям высшей школы, музейного дела, библиотек, архивов и т. п. государственных учреждений культуры.

Глава II
Л.Н. ПОЗНЯКОВ – СОБИРАТЕЛЬ АРХИВНЫХ СОКРОВИЩ

   …В то время все ждали раскрытия главных тайн человечества. На смену надеждам, естественно, пришло безысходное отчаяние… Другие, напротив, полагали, что прежде всего следует уничтожить бесполезные книги. Они врывались в хранилища, показывали свои мандаты, не всегда фальшивые, с отвращением листали книги и обрекали на уничтожение целые полки. Их гигиеническому, аскетическому пылу мы обязаны бессмысленной потерей миллионов книг… А я утверждаю, что Библиотека беспредельна.
X. Л. Борхес. Вавилонская библиотека.


   У стен, в глубоких и вместительных нишах, стояли взломанные дубовые сундуки; возле одного из них, под разбитой крышкой, Гэндальф увидел разорванную книгу. Нижний край книги обгорел, она была истыкана мечами или стрелами и заляпана бурыми пятнами – кровью. Гэндальф бережно поднял книгу и осторожно положил её на могилу Балина.
   – Насколько я понимаю, – проговорил маг, – это летопись Балинского похода.
Дж. P.P. Толкиен. Хранители. I, 5.

   Итак, из образованных и дееспособных знатоков старины в Курске 30-х-50-х гг. уцелели буквально единицы. Поэтому нетрудно отобрать среди курских персонажей достаточно типичные для провинциального краеведения фигуры этого, в конец децентрализованного да идейно, методически измельченного периода местной историографии.
   Пусть первым будет историк-архивист, знаток письменных источников (Государственные архивы к тому времени стали обязательным элементом исполнительной власти на местах, и на должностях архивистов в провинции скорее всего мог приютиться культурный исследователь старины).
   Вторым в нижеследующем изложении пойдет сотрудник музея, устроитель его фондов и экспозиций (ответственности побольше, чем у архивиста, но приспособиться к «политическому моменту» возможно без особых потерь для интересов науки и культуры).
   Третьим – археолог, ищущий и копающий следы далекого прошлого региона (после Отечественной войны, где пораньше, где попозже, но в большинстве областей РСФСР нашлись и такие, как правило одиночные представители полевой археологии – свято место столь лестного для романтиков и честолюбцев-бессребренников рода не бывает совсем уж пусто).
   Прежде – архивист. Настоящий.
   Леонид Николаевич Позняков (1892–1953) – уроженец Курска, выходец из весьма почтенного по возрасту дворянского рода. Через несколько войн и революций с их пожарами, погромами и обысками Л.Н. сохранил документ одного из своих предков – подлинное, с красной сургучной печатью «Свидетельство 1799 г. ноября 21 дня… от мушкетёрского полку, служившему в оном подпоручиком и по Высочайшему Его Императорского Величества [Павла I – С.Щ.] приказу… отставленному от службы с награждением порутчичьим чином Ивану Познякову»[1].
   Отец будущего краеведа, Николай Алексеевич Позняков (1847 г.р.), не доучившись в Курском уездном училище, пошел служить мелким канцелярским чиновником. Всю жизнь он добросовестно тянул служилую лямку в Курске и Орле, дойдя в конце концов до заведования Курским лесничеством – заметный в масштабе губернии пост по Управлению казенных имуществ. В 1880 г. молодой канцелярист женился на дочери генерал-майора, девице Поликсене Федоровне Фон-Шваненфельд, а на следующий год получил очередной чин титулярного советника [2]. Почти как в известном романсе на стихи П.И. Вейнберга, только со счастливым концом.
   Позняков-младший закончил Курскую гимназию, а затем физико-математическое отделение ближайшего – Харьковского университета. В годы первой мировой войны призывался в действующую армию. После демобилизации пошел сначала по отцовским стопам – гражданскую «службу начал в Курской казенной палате, а затем служил в разных учреждениях местных, как-то: Губсовхоз, Военком [санитарный отдел – С.Щ.], Pay спирт, Госспирт» [3], – отмечалось им в анкете Общества краеведения 12 января 1924 г.
   В члены этого общества он вступил, заведуя магазином водочных изделий Госспирта. Но краеведы приняли его в свои ряды безоговорочно, даже с радостью, ведь серьезный интерес к истории появился у тогдашнего совслужащего давно, «ввиду чего я состоял членом Курской Архивной комиссии приблизительно с 1908 г. – Объяснял Л.Н. в той же анкете. – Для изучения я работал в Москве в Румянцевской библиотеке [ныне РГБ – С.Щ.], в Архиве министерства юстиции… [Ныне РГАДА – С.Щ.]»
   Извлечённый Позняковым из этого архива план Курской крепости XVII века был опубликован им в «Курском сборнике» Губстаткомитета за 1912 г. – отменный литературный дебют для начинающего историка [4]. Этому плану суждено было стать «гвоздем» всех экспозиций Курского музея, выкопированный с него чертеж и реконструированный на его основе макет курского кремля неодноратно репродуцировались в краеведческих изданиях, став своего рода логотипом их. При перепланировке и застройке центра Курска после Отечественной войны к первоплану обратились архитекторы и строители. «Шурфы, заложенные по данным старинного плана Курска, подтвердили наличие засыпанного крепостного рва в этом месте и затруднения в случае постройки», – с гордостью отмечал публикатор документа. Возобновившиеся с конца 1980-х гг. под руководством доцента
   B. В. Енукова археологические исследования средневекового Курска в свою очередь учитывают этот уникальный картографический материал [5].
   Душевные наклонности в конце концов победили соображения материальной выгоды, и Позняков наконец перешел на архивную службу. К тому же, «бывшему» человеку из дворян, чиновников в годы социалистической реконструкции за книжными полками было куда спокойнее, чем за торговым прилавком. Как видно по заголовкам курских газет 20-х – 30-х гг., торговых работников «прорабатывали», «чистили» ожесточеннее многих других категорий «совслужащих». Видимо, сказывалось озлобление людей хроническим дефицитом продовольствия и вообще предметов первой необходимости при советской власти. В роли «козлов отпущения» для обывателя выступали продавцы да завмаги.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента