Впрочем, есть у Чичерина и про любовь, но – к Отечеству. О женщинах он вспоминает «в общем» («Как же нам жить вдали от вас, кого мы, неблагодарные невежи, называем слабым полом? Ведь вы придаете очарование нашей жизни, украшаете всякое собрание и освящаете все радости сердца и духа. Я живу и буду жить в надежде когда-нибудь припасть к вашим стопам и молить о сладостных оковах»). Хотя есть обращение и к конкретному человеку: в записи от 19 сентября Чичерин упоминает Наталью Апраксину, 18-летнюю сестру своего товарища: «Когда, например, я переношусь мыслью к вам, очаровательная А…, разве могут самые роскошные палаты сравниться с прелестью вашего будуара? И разве меняются мои чувства от того, моя ли палатка или какой-нибудь дворец превращаются пред моим мысленным взором в это святилище граций? Облако, нисходящее на меня от твоего небесного образа, скрывает все окружающее: я возле тебя, я вижу тебя, говорю с тобою…». Похоже, даже перед самим собой (на страницах дневника!) Чичерин постеснялся незнакомых и непонятных для него чувств – возможно, он даже не понял, что это нахлынуло на него, а спросить было некого.
   К тому же принято было жить страстями – такой стиль диктовала литература. (Интересно вспомнить «Войну и мир»: Наташа Ростова в 13 лет клянется в любви Борису Друбецкому, повзрослев, становится невестой князя Андрея, потом почти сбегает из дома с Анатолем Курагиным, и совершенно неожиданно обретает с Пьером счастье мамочки-наседки).
   В романе «Рославлев» главного героя, узнавшего, что его возлюбленная вышла замуж за пленного француза, сваливает горячка. Романы велели страдать и переживать – и даже взрослые мужчины, боевые офицеры, переживали и плакали.
   Женщины часто и быстро вдовели и столь же быстро утешались в новом браке. Случаи «лебединой верности» были так редки, что сами собой превращались в легенды. Зимой 1812 года, после отступления французов из Москвы, на Бородинское поле приехала Маргарита Тучкова, молодая жена генерала. Она искала его несколько суток, днем и ночью бродя среди бесчисленных мертвецов. Ужас этого поиска, пожалуй, трудно вообразить. Известно, что всех покойников еще осенью догола раздели окрестные крестьяне. Один из французов, шедших мимо Бородинского поля в ноябре, записал, что издалека было похоже, будто поле покрыто стадами овец. Мужа Маргарита не нашла. Тогда, раз похоронить его по православному обычаю невозможно, решила построить на месте смерти церковь. Продала свои драгоценности, 10 тысяч рублей пожертвовал на это царь Александр. Чтобы присматривать за стройкой, Тучкова с сыном поселилась на Бородинском поле в небольшом домике. В 1820 году была освящена церковь в честь Спаса Нерукотворного, икону которого подарил Маргарите Тучковой муж при последнем расставании.
   Судьба не пожалела Маргариту Тучкову: в 1826 году за участие в деле декабристов был сослан в Сибирь брат Михаил, потом умерла их мать, а следом от скарлатины умер 15-летний сын Николай. Маргарита привезла тело мальчика на Бородинское поле и похоронила в склепе Спасской церкви – поближе к отцу. Мучительная жизнь меж родных могил продолжалась несколько лет. Однако затем после разговора с митрополитом Филаретом Тучкова увидела в жизни новый смысл: сначала она собрала вокруг церкви вдовью общину, которая в 1833 году стала Спасо-Бородинским общежительством, а затем – монастырем, в котором Маргарита Тучкова, постригшаяся в монахини под именем Мария, стала настоятельницей. Умерла она в 1852 году.

Смысл жизни

   Служба. Бог, Честь. Присяга. Слава. Награды.

1

   Дворяне в России, вопреки распространенному ныне заблуждению о беззаботности их жизни, имели не только права, но и обязанности, главной из которых была служба. До 1762 года она была 25-летней и обязательной для всех дворян.
   Петр Третий указом «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» отменил срок и обязательность, а Екатерина, свергнув Петра, в своей «Жалованной грамоте дворянству» от 21 апреля 1785 года подтвердила эти, крайне важные для благородного сословия, пункты. Нетрудно понять источники нелюбви дворян к Павлу Первому, который вновь сделал службу обязательной. Показательно, что первыми словами Александра при воцарении были «при мне все будет как при бабушке» – и все отлично поняли, о чем идет речь.
   При Александре, и правда, все стало как при бабушке: дворян опять записывали в полк с рождения, дворянин мог уйти в отставку по достижении первого офицерского чина, а мог выхлопотать себе отпуск, тянувшийся иногда несколько лет. Некоторые так и делали. Однако служба, особенно военная, была заманчива: она давала возможность возвыситься и этим поправить дела, на что при гражданской службе шансов было крайне мало, а при обычной жизни помещика – и вовсе ни одного.
   Иван Бутовский в книге воспоминаний «Первая война Александра Первого с Наполеоном Первым. 1805 год» писал: «С небольшим через год после воцарения Александра обнародован указ: «что русский дворянин, первоначально не служивший в военной службе, не может быть принят к статским делам». Содержание указа, ясно определявшее прямую обязанность дворянина, вступающего на поприще служения, еще более побудило меня переменить род службы. Хотя я уже состоял в чине коллежского регистратора, однако считал позволительным, вопреки запрещению моей матери, променять перо на шпагу. Чтобы скорее отделаться от чернил и аргуса, я не долго медлил и, написав на Высочайшее имя прошение, явился к военному губернатору Тормасову. При выходе Тормасова к просителям, наружность моя и лета обратили его внимание; он прямо подошел ко мне и я подал ему просьбу; пробежав ее с улыбкой, он спросил меня: «Ты желаешь, голубчик, служить под ружьем? – Точно так! – Да знаешь ли ты, что не иначе будешь принят как подпрапорщиком: ты теряешь статский чин (переходящий из статской службы в военную терял один чин – прим. С.Т.) – Знаю, – отвечал я, – но я готов служить даже рядовым!». Военный губернатор взглянул на приблизившегося к нам генерала, Дмитрия Сергеевича Дохтурова, и, взяв меня за подбородок, сказал: «Поздравляю, вы приняты». Дохтуров тут же хлопотал о назначении меня в Московский мушкетерский полк, которого он был шефом, и ласково приказал мне явиться к нему на квартиру. Эта сцена, столь торжественная на страницах моей жизни, происходила 16 декабря 1803 года. Через два дня я уже был обмундирован и, сколько помню, от радости не чувствовал под собой земли: так было на душе весело, что попал в защитники отечества и надел военный мундир».
   В военной службе было много сторон привлекательности. Чины и ордена давали право на личное или потомственное дворянство. Награда могла быть и в виде пожалованных денег, земли, деревень. К тому же на войне не надо сажать дерево, строить дом и растить сыновей – на войне достаточно просто быть. Армия была единственной лестницей, где можно перепрыгнуть через ступеньки. А расшибешься – значит, такая судьба: похоронят, оплачут, вдова снова выйдет замуж – все в порядке вещей. Война все упрощает и одновременно все возвышает – этим она и была всегда привлекательнее мира.

2

   Человек того времени повиновался не столько собственным желаниям, сколько требованиям Совести и Долга. Внутри тогдашнего человека был Бог, снаружи – понятия Чести. Все это приводило человека на сторону Добра, хоть иногда и извилистой дорогой.
   За нарушение законов Божьих и Человеческих виновного ожидала гражданская смерть: лишение прав его сословия и изгнание из него. (В Кодексе Наполеона статья 25 гласила: «В силу гражданской смерти осужденный теряет собственность на все имущество, которым он владел; после него открывается наследование в пользу его законных наследников, к которым его имущество переходит таким же способом, как если бы он умер естественным образом и без завещания»).
   Гражданская смерть была известна еще древним германцам: человек, осужденный на нее, становился живым трупом – он не имел прав человека, каждый мог убить его, не понеся никакого наказания. (Поражение в правах, сопровождавшее в сталинские времена почти каждый приговор по политической 58-й статье, было отголоском гражданской смерти. Потом, правда, не стало и этого: как собственность, так и политические права и свободы у советского человека были довольно условные – трудно отнять право голосовать у того, за кого уже проголосовано). Для человека же XIX столетия гражданская смерть означала не только потерю имущественных и сословных прав, но потерю чести, что было, возможно, намного страшнее смерти – ибо обесчещенный вычеркивался из истории, а геройски погибший оставался в ней навсегда.
   Шпаги, сломанные над головами декабристов, были знаком гражданской казни. Срывая с них эполеты и ордена, Николай Первый перечеркивал, вымарывал из истории всю их прежнюю жизнь. (В 1842 году император предложил рожденных в ссылке и на каторге декабристских детей отдавать в учебные заведения – условием была перемена фамилии. Дочь Никиты Муравьева была записана Никитиной. Царь, видимо, хотел подчеркнуть: кончились Трубецкие, Волконские, Муравьевы). Декабристы становились бывшими людьми, прокаженными – еще и поэтому так велик был для тогдашнего общества подвиг Марии Волконской и других жен-декабристок: они не в Сибирь отправились к своим мужьям, а живыми спустились в ад, в царство теней. Именно эта сторона истории, а вовсе не географические соображения, приводили в трепет родственников и свет.
   (Если человеку того времени приходилось выбирать между нарушением требований чести и должностным проступком, он выбирал последнее. Гиляровский приводит такой эпизод: 24 сентября 1826 года в Московском английском клубе официант на столе обнаружил анонимное письмо, адресованное полковнику жандармов Ивану Бибикову, также члену клуба. Недавно кончилось следствие по делу декабристов – все понимали, что содержание письма может стоить кому-нибудь свободы или даже жизни. Старшины предложили Бибикову письмо взять. Бибиков отказался – он понимал, что после этого не сможет оставаться в клубе. Письмо по решению старшин клуба было сожжено).
   Третьим, кроме Бога и Чести, винтом, скреплявшим тогдашнее общество, была Присяга. При восшествии на престол нового монарха к присяге приводили нацию. (Николай Греч пишет, что после казни в Париже Людовика Шестнадцатого в России отыскивали французских подданных и приводили к присяге Людовику Семнадцатому). Те, кто считают, что во времена Павла Первого и Александра Первого в России присягали «царю и Отечеству», заблуждаются: присягали только царю. Нарушение присяги – клятвопреступление – было в православии одним из смертных грехов: то есть, наказание за него грешник будет нести и после смерти. Освободить от присяги могло либо специальное решение монарха, либо его смерть.
   Восстание декабристов произошло именно в декабре 1825 года только потому, что на тот момент в результате коллизии (Александр умер, а законный наследник престола Константин, которому уже присягнули войска и чиновники, отрекся) большое количество людей оказалось свободным от присяги, они были вольны поступать как хотели, и совесть при этом у них оставалась чиста. (Никого из декабристов не судили за клятвопреступление). Известно, что Николай Первый, до которого дошли слухи о готовящемся выступлении, приказал срочно приводить к присяге всех в Петербурге. Чиновников вытаскивали из постелей и привозили во дворец. Успела присягнуть и большая часть войск. На Сенатской площади верные царю войска разными путями высказывали сочувствие мятежникам. Но перейти на их сторону не решился никто. (Зато несколько моряков Гвардейского морского экипажа и солдат вышли из строя восставших и вернулись в казармы, за что потом были награждены).
   Как, видимо, всегда в России, случались казусы: граф Александр Рибопьер (сидевший при Павле в крепости, при Александре создавший Государственный коммерческий банк, при Николае Первом добившийся, чтобы Турция признала Грецию и отдала Сербии захваченные у нее земли) в своих мемуарах писал, что он, пожалованный офицером еще при Екатерине, а заканчивавший служить при Александре Втором, присягал за 57 лет службы только один раз, да и то царю, который не царствовал – Константину. Все остальное время служил так – Верой и Правдой. Возможно, Рибопьер на российских просторах был не одинок.
   В августе 1813 года Александр Первый специальным манифестом простил всех: и крестьян западных губерний, восставших против своих помещиков, и московский магистрат во главе с купцом Петром Находкиным, и многих других, кто «от страха и угроз неприятельских, иные от соблазна и обольщений, иные же от развратных нравов и худости сердца, забыв священный долг любви к Отечеству и вообще к добродетели, пристали к неправой, Богу и людям ненавистной стороне злонамеренного врага». Кроме прощения, велено было вернуть колаборационистам все имущество, «словом, поставить их в то состояние, в каком они находились прежде, до впадения в вину». На всю Российскую Империю был, видимо, один человек, на которого не распространилось всеобщее прощение, и вина его состояла именно в нарушении присяги.
   Архиепископ Могилевский Варлаам (Григорий Шишацкий), почему-то не покинувший города при вступлении в него 8 июля неприятеля, получил 13 июля от французов указание привести к присяге духовенство епархии и упоминать Наполеона при богослужении. В Москве на подобное предложение священники отвечали отказом. Варлаам же созвал консисторию и, несмотря на возражения некоторых ее членов, принял решение – присягнуть. Любовь Мельникова в своей книге «Армия и Православная церковь Российской империи во время наполеоновских войн» пишет: «На следующий день, 14 июля, в Иосифском соборе Варлаам и городское духовенство приняли присягу французскому императору, а затем архиепископ отслужил литургию и молебен с упоминанием Наполеона. После этого консистория отправила предписание о принесении присяги во все духовные правления Могилевской епархии». Несколько позже Могилевская духовная консистория обратилась к крестьянам губернии с призывом повиноваться французам. 3 и 13 августа были отпразднованы дни рождения Наполеона и Марии-Луизы, по каковому поводу в Иосифском соборе Могилева прошли службы и были прочитаны в честь Наполеона проповеди.
   Возможно, Варлаам рассуждал, что «всякая власть от Бога»? Однако когда по возвращении русских по его делу проводилось следствие, он к этому доводу не прибегал: говорил, что решение о принятии присяги Наполеону было принято им исключительно для того, чтобы уберечь его епархию от разорения. Варлаама из архиепископов «разжаловали» в монахи и сослали в монастырь на Север России, где он умер в 1823 году. Остальные присягнувшие Наполеону священники отделались несравнимо легче: «им было всего лишь предписано шесть воскресений после Божественной литургии при собрании народа полагать перед местными святыми иконами по 50 земных поклонов».

3

   Каждая клятва верности имела время и место действия, и вполне объяснимо, что слово «предатель» в те времена употреблялось крайне редко. Таковыми могли считаться разве что французские эмигранты или служившие в русской армии подданные государств, союзничавших с Францией или находившихся от нее в какой-либо форме зависимости.
   Осенью 1812 года в Москве французы взяли в плен барона Фердинанда Винцингероде, командира одного из русских партизанских отрядов. Винцингероде, узнав, что французы намерены взорвать Кремль, поехал в Москву, чтобы как-то этому помешать. Однако при этом барон либо что-то упустил в парламентерской процедуре (пишут, что он не взял с собой трубача), либо не являлся парламентером вовсе (согласно Коленкуру, Винцингероде в солдатской шинели пытался «распропагандировать» французских солдат). Так или иначе, французы схватили барона и сочли его пленным. Когда Винцингероде привели к Наполеону, тот пригрозил пленнику смертью, считая барона своим подданным. Винцингероде отвечал, что давно готов к этому («Я служил всегда тем государям, которые объявлялись вашими врагами, и везде искал французских пуль!») и добавил, что царь Александр не оставит его семью. Храброму барону повезло: или ответ понравился императору, или заботы отступления отвлекли его, но сразу Вингцингероде не расстреляли, а потом (под Борисовым) он был освобожден партизанами отряда графа Чернышева. В эпоху же побед Наполеон был совсем снисходителен: когда генерал Вимпфен, немец на русской службе, юридически являвшийся подданным Наполеона, был при Аустерлице взят в плен и ожидал, что его расстреляют, Наполеон просто выпил с Вимпфеном вина.
   Может, Наполеон вспомнил, как в 1788 году, будучи поручиком, сам пытался поступить на русскую службу? За месяц до прошения Наполеона о принятии в Русскую армию был издан указ о принятии иноземцев на службу чином ниже, на что Наполеон не согласился. Руководившему набором волонтеров для участия в войне с Турцией генерал-поручику Заборовскому будущий император сказал: «Мне король Пруссии даст чин капитана!». Заборовский, в 1812 году ставший одним из московских беженцев, горько каялся в этом отказе. Да и король Пруссии через двадцать лет, надо полагать, готов был дать Бонапарту не только капитанский чин.

4

   Национальность в те времена большого значения не имела – смотрели на вероисповедание. Тогдашний военный мир был даже более интернационален, чем штатский. В армии Суворова во время Швейцарского похода главой «русской партии» был генерал Отто Вильгельм Христофор фон Дерфельден, выходец из Эстляндии, которая отошла России только в 1710 году, а до этого была шведской территорией.
   Дерфельден служил в российской армии с 19 лет. Именно он на военном совете в Мутентале, после того как Суворов рассказал о гибельной для армии ситуации, от имени армии ответил: «Веди нас, с нами Бог, мы – русские».
   Европа тогда имела куда более причудливый в сравнении с теперешним вид: Ганновер, например, был английским, а Померания – шведской. (Теперь это – территория нынешней ФРГ). Так что уроженца Ганновера русского генерала Леонтия (Теофиля Августа) Беннигсена, которого считали немцем, правильнее считать англичанином. А прусский фельдмаршал Блюхер был родом из Померании и службу свою начал в шведской армии, в рядах которой принял участие в Семилетней войне. Именно к пруссакам он, 16-летний офицер, попал в плен и через два года записался в прусскую службу (это было делом обычным для пленных), определив этим, возможно, не только свою судьбу, но и судьбу Европы – все же именно благодаря упорству, если не упертости, Блюхера пруссаки пришли на поле Ватерлоо.
   Кроме того, короли и императоры «дружили» то с теми против этих, то с этими – против тех. Из-за этого у их подданных были порой весьма причудливые послужные списки.
   Например, Фаддей Булгарин, по происхождению поляк (Ян Тадеуш), известный по советским учебникам литературы враждой с Пушкиным, был в наполеоновскую эпоху офицером: сначала – в русской армии, потом – во французской. Как русский офицер, он участвовал в Прусской кампании (за Фридланд получил орден св. Анны третьей степени) и в войне со Швецией в 1808–1809 годах. Потом перешел на французскую службу (после Тильзита Россия стала союзницей Франции) и в составе Польского легиона воевал в Испании. Затем проделал поход в Россию и только в 1814 году в Пруссии закончил свой боевой путь, попав в плен. Зная это, легко понять, почему в своих военных мемуарах Булгарин пишет об Испании только с позиций высокой политики, а о походе в Россию не упоминает вовсе – не писать же ему, как он, русский журналист, штурмовал батарею Раевского и рубил солдат Лихачева. Французская карьера Булгарина удалась лучше русской: если в армии Александра он дослужился до подпоручика, то в армии Наполеона стал капитаном и кавалером ордена Почетного легиона.
   (Пушкиноведы едва ли не каждое слово Булгарина о Пушкине, даже то, что можно посчитать комплиментом, оценивали как донос. Забавно, что доносами считают опубликованные в журнале статьи Булгарина о «Евгении Онегине». Не проще ли и не вернее ли писать донос настоящий – тайком, о котором и не узнает никто – чем вот так, публично? И если публично – так, видимо, это уже и не донос? В вину Булгарину ставят строки о Пушкине «бросает рифмами во все священное, чванится пред чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан». Но они, во-первых, во многом правда: достаточно прочитать, например, написанное Пушкиным после подавления Николаем Первым польского восстания очень даже верноподданническое стихотворение «Клеветникам России», за которое Пушкину выговаривали даже близкие друзья. Во-вторых, много написано и о том, как Пушкин стремился к придворному званию и досадовал, когда стал всего лишь камер-юнкером. При этом надо еще помнить, что Булгарин был старый солдат, а Пушкин со своим окружением были для него не нюхавшие пороху штафирки. Уже этим они не могли вызывать у Булгарина ничего, кроме насмешки и презрения. Когда друг Пушкина барон Дельвиг вызвал Булгарина на дуэль, тот распорядился ответить: «Передайте господину барону, что я видел больше крови, чем он – чернил!». И дуэль не состоялась).
   Поляк Юзеф Понятовский служил сначала в рядах австрийской армии, потом – в прусской и имел даже прусский орден, с которым он в 1806 году поехал на встречу с Наполеоном, чем вызвал неудовольствие императора, как раз накануне разгромившего пруссаков. Как известно, затем Понятовский служил Наполеону до самой своей смерти в водах реки Эльстер. А еще во французской армии служил ирландец Макдональд, а среди генералов был даже некто Андоленко – француз русского происхождения.
   В Военной галерее Зимнего дворца есть портрет барона Генриха Жомини, знаменитого военного теоретика. Между тем в 1812 году барон, швейцарец по национальности, состоял в Великой Армии и был там в немалых чинах – сначала губернатор Вильны, потом – Смоленска. Если в кампанию 1812 года он и совершал подвиги, то во славу французского оружия: например, его знания помогли Наполеону переправиться через Березину. К союзникам же он перешел только летом 1813 года, в последний день заключенного после Бауцена Плейсвицкого перемирия: Жомини, служивший тогда начальником штаба в корпусе Нея, рассчитывал за Бауцен получить чин дивизионного генерала, но Бертье помешал. Жомини обиделся, перешел на сторону союзников, через несколько дней был принят в русскую армию в чине генерал-лейтенанта и состоял при Александре Первом военным советником.
   Удивительнее всех сложился боевой путь австрийского князя Карла Филиппа цу Шварценберга: начав воевать с французами с 1790-х годов, он после Тильзита стал послом Австрии в Петербурге. Но после того, как разгромленная под Ваграмом Австрия попала в сферу влияния Наполеона и даже отдала ему в жены свою эрцгерцогиню, Шварценберг стал австрийским послом в Париже, а в 1812 году, командуя австрийским корпусом в составе Великой Армии, вместе с ней вторгся в Россию. За бой с армией Тормасова при Городечно он по ходатайству самого Наполеона получил от императора Франца I маршальский жезл. Однако уже в 1813 году, после того как Австрия примкнула к антифранцузской коалиции, Шварценберг стал главнокомандующим всеми союзными войсками. За битву под Лейпцигом Шварценберг был награжден русским орденом св. Георгия первой степени. В общем, этот замечательный человек успел повоевать за всех и даже получить высшие награды от главных противников эпохи.
   Однако Наполеон поневоле делал людей принципиальными. Сказанные бароном Винцингероде Наполеону слова («Я служил всегда тем государям, которые объявлялись вашими врагами, и везде искал французских пуль!») мог произнести упомянутый Клаузевицем в книге «1812 год» Лео фон Люцов, младший брат известного партизанского вождя пруссаков Адольфа фон Люцова. Лео служил до 1806 года в прусской гвардейской пехоте, в 1809 году перешел на службу в австрийскую армию, после разгрома которой отправился в Испанию, но там попал после капитуляции Валенсии в плен и был отправлен в Южную Францию, откуда бежал и через всю Европу пришел в Россию, где вступил в русскую армию и был принят в генеральный штаб в чине подполковника. «Я не знаю другого немецкого офицера, который участвовал бы во всех трех войнах – австрийцев, испанцев и русских – против Франции», – заключает Клаузевиц.
   Биться с Наполеоном – вот что тогда было главным для огромного количества людей. И не важно, под чьими знаменами: после оставления Москвы многие русские офицеры, полагая, что дело кончится новым Тильзитом, говорили о желании записаться в испанскую армию, чтобы там воевать с французами.
   Общеизвестно, что и сам Наполеон в общем-то не был французом – Корсика только в 1768 году, за год до его рождения, перешла к Франции, а до этого больше 400 лет принадлежала Генуе. Кем считать Наполеона, если к тому же верить, что его предки приехали на Корсику из Греции? (Наполеон соотносился с Францией примерно так же, как Сталин – с Россией). Кем считал себя сам Наполеон – французом, итальянцем или корсиканцем – неизвестно по той простой причине, что для него самого этот вопрос не существовал: он служил себе, он был сам себе мир.