Страница:
Сейчас-то что, сейчас я уже попривык. А когда в первый раз… в 63-м году, по весне… Ехали мы с двумя товстоноговскими спектаклями – «Варвары» Горького и «Океан» А. Штейна – всей труппой БДТ на целых два месяца за (глаза зажмуриваю и головой качаю от неправдоподобности – совсем за) границу! В Болгарию!!! И в Румынию!!!
На пограничной станции Унгены стал поезд. И готовили нас к пересечению границы действительно как к переселению на Тот свет. Отдельно от нас стояли бесконечной чередой другие колеса. Здесь начиналась не наша, иная колея. Мощные домкраты – по четыре на каждый вагон – приподняли нас всех, нашу опору – наши колеса – укатили из-под нас, и состав (я не вру, я ведь не вру!) повис в воздухе!.. Потом прикатили другие колеса, мы опустились на них и с этой минуты стали наполовину (нижнюю) уже иностранными. О Боже, какое странное ощущение – стоять на другой, не нашей колее!
Пошли по вагонам суровые проверки, пошли хмурые, как тучи, люди с железной выдержкой и ледяной вежливостью. У нас была хорошая труппа, отличные актеры. Но это ж там, в Ленинграде, мы кумиры и нас знают, а здесь далеко… кто мы? Никто мы!
Лебедев? Ну и что ж, что Лебедев, Лебедевыми пруд пруди. Евгений Лебедев? Не знаем, мы по театрам не ходим. Что Доронина? Кто Шарко? Что нам Басилашвили, Лавров, Макарова, Юрский… Главный кто? Товстоногов? А он кто? Режиссер? Ну это вообще никакого интереса. Счастливого путешествия, товарищи артисты! Берегите честь нашей Родины! За мной, в следующий вагон.
Ночь. Никто не спит. Мы все в великом возбуждении. Какое необыкновенное ощущение – впервые пересечь границу своей Родины! Эта Родина так хорошо вырастила и обучила нас, что вот – мы нужны и тут, и там – за границей. Наша Родина теперь такая открытая. Сталин соорудил стену между миром и нами, а теперь… Теперь мы полны свободолюбивых идей, мы везем их с собой, мы открыто говорим о них… Посмотрите хоть пьесу «Океан» Александра Штейна в нашем исполнении в постановке Г.Товстоногова и М.Рехельса. Вы знаете, какие слова говорит там артист Юрский в роли Кости Часовникова? Он прямо говорит Лаврову в роли Платонова: «Нет, если партия – это такие люди, как ты, тогда можно вступить в партию, тогда другое дело». Этот спектакль мы и будем играть по всей Болгарии и по всей Румынии. Они там ахнут. Потому что у нас в стране пошли большие перемены, а у них всё еще говорят, что в партию надо стремиться без всяких условий, просто стремиться и по возможности быть в ней. В Ленинграде, Москве, Киеве… 150 раз уже прошел «Океан» Штейна с полными аншлагами, овациями, где артист Юрский в роли Кости Часовникова… впрочем, это я уже говорил.
А сейчас… в данный момент… как мало важны все наши театральные дела, наши успехи и неуспехи… вся наша жизнь с ее мелочной суетой… по сравнению с серьезностью пересечения границы. Всякое пересечение границы есть преступление. В том числе и законное пересечение. Раз переезжаешь – значит, переступаешь, раз переступаешь – значит, преступление!
Так не говорится прямо, но это читаешь во взглядах пограничников и во всей могучей постановке этой государственной мистерии: «Ночь. Натура. Унгены».
Последние метры по родной земле. В вагоне немыслимое напряжение тишины. Слышно, как маленькая отставшая железка вякает под потолком. Едем медленно. Ничего не видать за окнами. Только колючая проволока поблескивает. Не выдерживает замсекретаря партийной организации (хороший актер, между прочим) и густым своим голосом произносит громко: «Эх, русских бы сейчас щец». – «Заткнись!» – выдыхает весь вагон. Щецы хороши, русские еще лучше, но сейчас не щец хочется… сейчас хочется… черт его знает, чего нам всем хочется. Молчать! Смотреть! И слушать! Мы переезжаем границу Советского Союза!
Ярко ударил свет прожекторов. Где, где она? Где мы? Внимание! Лбы влипли в оконные стекла. Ну! Где?..
Будка с часовым… Мост.
Вот! Пошла вспаханная полоса – она, она… Ничейная!
Полоса моя нейтральная! То есть не моя, в том-то и сила, что она уже не моя, она ничья. Ровненькая – каждый след будет виден. Человек пройдет – видно! Кошка пробежит – видно! Муха пролетит – …ладно, хватит ёрничать!.. кончается полоса.
Медленно идет поезд на чужих колесах.
Ослепительный прожектор прямо в глаза. Не видать!
Зажмурились глаза.
А когда открылись…
Все другое!
Стоят две цистерны – другой формы, не наши. Стоит чумазый смазчик с ящиком и лейкой – всё не наше – и ящик, и лейка, и смазчик… и фуражка на нем форменная – не наша.
Боже, какое перенапряжение, какая усталость и какое возбуждение. Мы перешли… мы переехали… мы пересекли!
Эта граница и теперь в моей душе. Я вспоминаю это не для запоздалого осуждения и не для покаяния. Мне нужно это помнить, потому что следы этого остались во мне. В нас. Это граница не десятилетий, а веков русской истории. Беспредельность внутреннего пространства и закрытость внешнего.
И я не насмешничаю, не издеваюсь. Я стараюсь не быть угрюмым в моих рассказах о прошлом.
Поверьте, молодой читатель, мы вовсе не были слишком уж глупы или трусливы. И совсем не были заводными куклами, лишенными внутреннего содержания. Только вам, нынешним, не понять наших несчастий и наших радостей. Вы не знаете, что такое ухватить почти без очереди («Ну полчаса всего постоял!») две бутылки водки и палку колбасы. Вы не знаете радости, когда – нет, не купил еще, до этого далеко! – а записался в очередь на холодильник, и мой номер в первой сотне! И вы никогда не узнаете восторга, который переживала душа при пересечении границы: мне доверили, я достиг, я дожил до этого… я взлетел!
Дай вам Бог этого не узнать! Но не смейтесь над нами, дети. В вас наши гены. Валяйте, гуляйте… но помните это.
Теперь, когда все перевернулось, когда сотни людей из Омска прямым рейсом летают на Кипр и в Барселону – отдохнуть пару неделек, когда мой приятель говорит: нет смысла ехать в Италию на машине, лечу самолетом, а там найму машину и своим ходом дальше, когда состоятельные (очень, очень состоятельные) люди из Сургута отправляют сорок детей в Париж на пять дней – только побаловаться в Диснейленде, а музеи и там остальное… ну посмотрят через месяцок, еще одну экскурсию организуем, – теперь, когда все так перевернулось, я спрашиваю себя: куда исчезла эта граница? Испарилась?
Или приснилась она нам тогда? Или все дело в деньгах? Раньше мы были бедными, а теперь некоторые стали богатыми. Такими богатыми, что для них вообще уже нет никаких границ. Часто слышалось: какие эти западные люди свободные – в поведении, в жестах, в любых мелочах… сразу отличишь от наших. Теперь наши, бывает, куда более иностранные, чем сами иностранцы… И говорят даже на разных языках, и такие свободные в поведении, что даже расхлябанные. Но в том-то и дело, что всё это как они и даже больше, чем они. Всё это немножко слишком. Опять же говорят: нормально, процесс пошел! Со временем все устаканится.
Может быть. Хотя не уверен. Не думаю. Я ведь не со стороны смотрю. Я тоже отсюда. Мой XX век я большей частью прожил в строгих границах. Они во мне. Они прошли через меня насквозь. И таких, как я, много, много. Нам нельзя превратиться в заграничных людей. Это притворством будет. Потому что мы, забыв про границу, думаем, что преграды исчезли вообще. А оказывается, У НИХ, у заграничных-то, у них свои преграды… и стенки, и потолки, и заборы, хоть и плющом увитые, а кре-епкие!
От родителей можно отказаться (это на нашей памяти бывало), а вот перестать быть их потомком – нет. Нетушки!
Брест – Варшава
На пограничной станции Унгены стал поезд. И готовили нас к пересечению границы действительно как к переселению на Тот свет. Отдельно от нас стояли бесконечной чередой другие колеса. Здесь начиналась не наша, иная колея. Мощные домкраты – по четыре на каждый вагон – приподняли нас всех, нашу опору – наши колеса – укатили из-под нас, и состав (я не вру, я ведь не вру!) повис в воздухе!.. Потом прикатили другие колеса, мы опустились на них и с этой минуты стали наполовину (нижнюю) уже иностранными. О Боже, какое странное ощущение – стоять на другой, не нашей колее!
Пошли по вагонам суровые проверки, пошли хмурые, как тучи, люди с железной выдержкой и ледяной вежливостью. У нас была хорошая труппа, отличные актеры. Но это ж там, в Ленинграде, мы кумиры и нас знают, а здесь далеко… кто мы? Никто мы!
Лебедев? Ну и что ж, что Лебедев, Лебедевыми пруд пруди. Евгений Лебедев? Не знаем, мы по театрам не ходим. Что Доронина? Кто Шарко? Что нам Басилашвили, Лавров, Макарова, Юрский… Главный кто? Товстоногов? А он кто? Режиссер? Ну это вообще никакого интереса. Счастливого путешествия, товарищи артисты! Берегите честь нашей Родины! За мной, в следующий вагон.
Ночь. Никто не спит. Мы все в великом возбуждении. Какое необыкновенное ощущение – впервые пересечь границу своей Родины! Эта Родина так хорошо вырастила и обучила нас, что вот – мы нужны и тут, и там – за границей. Наша Родина теперь такая открытая. Сталин соорудил стену между миром и нами, а теперь… Теперь мы полны свободолюбивых идей, мы везем их с собой, мы открыто говорим о них… Посмотрите хоть пьесу «Океан» Александра Штейна в нашем исполнении в постановке Г.Товстоногова и М.Рехельса. Вы знаете, какие слова говорит там артист Юрский в роли Кости Часовникова? Он прямо говорит Лаврову в роли Платонова: «Нет, если партия – это такие люди, как ты, тогда можно вступить в партию, тогда другое дело». Этот спектакль мы и будем играть по всей Болгарии и по всей Румынии. Они там ахнут. Потому что у нас в стране пошли большие перемены, а у них всё еще говорят, что в партию надо стремиться без всяких условий, просто стремиться и по возможности быть в ней. В Ленинграде, Москве, Киеве… 150 раз уже прошел «Океан» Штейна с полными аншлагами, овациями, где артист Юрский в роли Кости Часовникова… впрочем, это я уже говорил.
А сейчас… в данный момент… как мало важны все наши театральные дела, наши успехи и неуспехи… вся наша жизнь с ее мелочной суетой… по сравнению с серьезностью пересечения границы. Всякое пересечение границы есть преступление. В том числе и законное пересечение. Раз переезжаешь – значит, переступаешь, раз переступаешь – значит, преступление!
Так не говорится прямо, но это читаешь во взглядах пограничников и во всей могучей постановке этой государственной мистерии: «Ночь. Натура. Унгены».
Последние метры по родной земле. В вагоне немыслимое напряжение тишины. Слышно, как маленькая отставшая железка вякает под потолком. Едем медленно. Ничего не видать за окнами. Только колючая проволока поблескивает. Не выдерживает замсекретаря партийной организации (хороший актер, между прочим) и густым своим голосом произносит громко: «Эх, русских бы сейчас щец». – «Заткнись!» – выдыхает весь вагон. Щецы хороши, русские еще лучше, но сейчас не щец хочется… сейчас хочется… черт его знает, чего нам всем хочется. Молчать! Смотреть! И слушать! Мы переезжаем границу Советского Союза!
Ярко ударил свет прожекторов. Где, где она? Где мы? Внимание! Лбы влипли в оконные стекла. Ну! Где?..
Будка с часовым… Мост.
Вот! Пошла вспаханная полоса – она, она… Ничейная!
Полоса моя нейтральная! То есть не моя, в том-то и сила, что она уже не моя, она ничья. Ровненькая – каждый след будет виден. Человек пройдет – видно! Кошка пробежит – видно! Муха пролетит – …ладно, хватит ёрничать!.. кончается полоса.
Медленно идет поезд на чужих колесах.
Ослепительный прожектор прямо в глаза. Не видать!
Зажмурились глаза.
А когда открылись…
Все другое!
Стоят две цистерны – другой формы, не наши. Стоит чумазый смазчик с ящиком и лейкой – всё не наше – и ящик, и лейка, и смазчик… и фуражка на нем форменная – не наша.
Боже, какое перенапряжение, какая усталость и какое возбуждение. Мы перешли… мы переехали… мы пересекли!
Эта граница и теперь в моей душе. Я вспоминаю это не для запоздалого осуждения и не для покаяния. Мне нужно это помнить, потому что следы этого остались во мне. В нас. Это граница не десятилетий, а веков русской истории. Беспредельность внутреннего пространства и закрытость внешнего.
И я не насмешничаю, не издеваюсь. Я стараюсь не быть угрюмым в моих рассказах о прошлом.
Поверьте, молодой читатель, мы вовсе не были слишком уж глупы или трусливы. И совсем не были заводными куклами, лишенными внутреннего содержания. Только вам, нынешним, не понять наших несчастий и наших радостей. Вы не знаете, что такое ухватить почти без очереди («Ну полчаса всего постоял!») две бутылки водки и палку колбасы. Вы не знаете радости, когда – нет, не купил еще, до этого далеко! – а записался в очередь на холодильник, и мой номер в первой сотне! И вы никогда не узнаете восторга, который переживала душа при пересечении границы: мне доверили, я достиг, я дожил до этого… я взлетел!
Дай вам Бог этого не узнать! Но не смейтесь над нами, дети. В вас наши гены. Валяйте, гуляйте… но помните это.
Теперь, когда все перевернулось, когда сотни людей из Омска прямым рейсом летают на Кипр и в Барселону – отдохнуть пару неделек, когда мой приятель говорит: нет смысла ехать в Италию на машине, лечу самолетом, а там найму машину и своим ходом дальше, когда состоятельные (очень, очень состоятельные) люди из Сургута отправляют сорок детей в Париж на пять дней – только побаловаться в Диснейленде, а музеи и там остальное… ну посмотрят через месяцок, еще одну экскурсию организуем, – теперь, когда все так перевернулось, я спрашиваю себя: куда исчезла эта граница? Испарилась?
Или приснилась она нам тогда? Или все дело в деньгах? Раньше мы были бедными, а теперь некоторые стали богатыми. Такими богатыми, что для них вообще уже нет никаких границ. Часто слышалось: какие эти западные люди свободные – в поведении, в жестах, в любых мелочах… сразу отличишь от наших. Теперь наши, бывает, куда более иностранные, чем сами иностранцы… И говорят даже на разных языках, и такие свободные в поведении, что даже расхлябанные. Но в том-то и дело, что всё это как они и даже больше, чем они. Всё это немножко слишком. Опять же говорят: нормально, процесс пошел! Со временем все устаканится.
Может быть. Хотя не уверен. Не думаю. Я ведь не со стороны смотрю. Я тоже отсюда. Мой XX век я большей частью прожил в строгих границах. Они во мне. Они прошли через меня насквозь. И таких, как я, много, много. Нам нельзя превратиться в заграничных людей. Это притворством будет. Потому что мы, забыв про границу, думаем, что преграды исчезли вообще. А оказывается, У НИХ, у заграничных-то, у них свои преграды… и стенки, и потолки, и заборы, хоть и плющом увитые, а кре-епкие!
От родителей можно отказаться (это на нашей памяти бывало), а вот перестать быть их потомком – нет. Нетушки!
Брест – Варшава
Виталий Геннадьевич наконец напился всерьез и проспал с храпом наше вторжение в Польшу. Невнимательные либеральные пограничники вколотили нам в паспорта по штампу, невнимательные таможенники подмахнули декларации с одинаковыми разрешенными суммами, и рассвет высветил белую равнину с черными ранками изб, рощиц, станционных строений. Был тот же февраль, но только уже заграничный.
Очень люблю весну. Рад бы вслед за Александром Сергеевичем восхищаться прелестями осени и восклицать: «…Я не люблю весны; скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен…» Но что поделаешь – люблю весну. Ленинградскую раннюю люблю, когда лед на Неве меняет цвет и сквозь зимний автомобильный шум города просачиваются новые звуки – таянья, невнятного журчания, вздохов размораживающейся большой воды. И вдруг понимаешь, что ты не на материке и не на обширной тверди, а на островах, будь ты хоть на необъятной Неве, или на корректной Фонтанке, или хоть на узеньком канале Грибоедова.
И московскую весну люблю. Особенно позднюю, с сиренью в неизменных двориках возле неизменных сараев. Это ж сколько раз всё сносили, давая простор небоскребам! И небоскребы выросли… и состарились… и еще новые гиганты скребут небо, а рядом, внизу, тут же за уголком – вот чудо-то! – всё те же сарайчики непонятного назначения во двориках, где белье сушится на веревках и небритые мужчины в застиранных майках стучат костяшками домино или сидят бесцельно на скамейках, щурясь на солнце. И сирень, сирень… И каждый вечер… день все длиннее.
Я видел две особенные весны – Пражскую весну 68-го года и время цветения сакуры в Токио в 98-м. Они совсем непохожи. Они даже несопоставимы. Поэтому очень важно будет рассказать про обе. Одна стремилась все изменить и перемены сделать необратимыми. У японской весны был другой принцип – ничего не менять и даже ни к чему не прикасаться. Ждать, видеть, смотреть… и знать, что цветению отпущено только две недели. А дальше – весне конец. Одна весна рухнула, другая – вечна.
В Праге тогда дышало вдохновение. Все, что ни делалось, было талантливо, и все восхищались друг другом.
Наши спектакли шли в театре «На Виноградах», а поселили нас на другом берегу Влтавы, возле парка Фучика. Между театром и отелем курсировал специальный автобус, но манила улица. Хотелось идти пешком или ехать в трамвае – видеть эти лица, слушать полупонятные возбужденные разговоры. БДТ к тому времени был уже знаменит, и нас окружали репортеры, театроведы. Это были странные интервью. Интервьюеры мало спрашивали, а больше говорили сами, захлебываясь рассказывали о своих переменах. Свобода! Свобода от слежки, от цензуры, от госбезопасности, от московских «советников» во всех областях жизни. Свобода от страха. «Может, и ошибаемся, но не боимся. Говорим громко», – сказал мне Богумил Барта, мой старый друг – соученик по Ленинградскому университету, а теперь профессор юридического факультета в Праге. Ироничный Богумил, скептик и насмешник, не мог скрыть восторга, переполнявшего его.
А какой был невероятный театральный бум в городе и в стране! Подряд смотрели спектакли в театре «На Забраноу»: «Три сестры», «Иванов», «Царь Эдип», «Кошка на рельсах». Ослепительная режиссура Отомара Крейчи и мощный актерский ансамбль и два несомненных лидера труппы – Томашева и Тшиска. Поражающие декорации Людвига Свободы.
А театр «На Забрадли»! А «Ревизор» в театре «Чиногерни Клуб» с Павлом Ландовским – Городничим и Олегом Табаковым – Хлестаковым, игравшим на русском языке. Я видел в своей жизни десятка два «Ревизоров» и сам сыграл несколько ролей в разных постановках, но клянусь – никогда так не хохотал вместе со всем залом, как на спектакле молодого тогда режиссера Яна Качера. А увлеченный Леош Сухаржипа – актер, режиссер, журналист! А спектакль по Бабелю в театре «На Виноградах»!
Заметьте, очень много играли русских и советских пьес. Но не по приказу, не из-под палки. Слетели с глаз шоры, и появились свежие, яркие интерпретации. Публика ломилась повсюду. Очереди в кассы кино. Знаменитый теперь и полузапрещенный тогда фильм «Поезда особого назначения», гомерически смешная бытовая комедия с тем же Ландовским, едкие первые комедии Формана. Концерты классической музыки в костелах – толпа, яблоку негде упасть.
Франтишек Павличек, директор театра «На Виноградах» и активист дубчековских реформ, говорит: «Смотрите, смотрите, это и есть социализм. Была подмена, была фальшь, а это настоящее. Теперь все будет нормално!» Хорошо звучит по-чешски подчеркнутое о и л без мягкого знака – «нормално»!
Мы едем по стране. Брно, Братислава. Там чуть потише, но тоже бурлит. И снова поездом возвращаемся в Прагу. Уже март, совсем тепло. Настоящая весна. Начало цветения. Мы потрясены. Мы ошеломлены. Мы влюблены в эту страну и в наших коллег из этой страны. Правда, появился некоторый привкус тревоги. В Москве недовольны. Москва сердится. Могучий «старший брат» хмурит брови. На безразмерной Вацлавской площади день и ночь идут митинги.
Пошли слухи, что западные немцы хотят оккупировать страну и чехи якобы готовы открыть границу. Советские газеты обвиняют Чехословакию в антисоветских настроениях.
«Где, где? – кричит Павличек. – Вы разве ощутили антисоветские настроения? – Он хватает Товстоногова и меня за рукава. – У вас сегодня свободный день. Берем машину и едем на границу. Вы увидите сами. Там все спокойно. Какая оккупация?»
Все это громко. И все это страшно. Потому что и их страна, и наша – это страны стукачей. Они пытаются от этого избавиться, но пока это только попытка, а у нас стукачество нарастает.
«Расскажите там у вас, что вы здесь видели. Расскажите правду!» – кричит нам на перроне Павличек. Поезд на Дрезден – мы едем дальше, в ГДР. Я не могу забыть последних минут прощания с Франтишеком Павличеком. Это не фраза, я и правда все тридцать с лишним лет, которые прошли с тех пор, это помню, и жуть охватывает сердце. Закатное солнце било в глаза. Толпа уезжающих и провожающих. В эти дни газетные вести стали совсем тревожными. Павличек почти не спал несколько суток. Глаза красные, воспаленные. Как официальное лицо, он произнес краткую прощальную речь. Стали входить в вагоны.
Мы крепко подружились с ним за эти дни и потому обнялись.
«Ну, до встречи… Увидимся… вы звоните, вы пишите… я позвоню, я напишу…» – обычные прощальные слова. Я увидел влагу в его глазах. Может быть, переутомление, а может быть, слезы – так грустно ему с нами прощаться? Но не в нас было дело. «Пора, пора. Увидимся, увидимся», – сказал он. Поезд тронулся. Мы с Георгием Александровичем стояли рядом у открытого окна в коридоре. Павличек, не отставая, шел рядом с вагоном. И вдруг он широко улыбнулся. В сочетании с влажными глазами это было довольно жутко. Это был оскал усталости и боли. Поезд ускорил ход. Павличек побежал. Он поднял руку, и, прощально махая ею, с широко открытым, квадратным, как у рыдающего младенца, ртом и неожиданно жестким взглядом мокрых глаз, он прокричал несколько раз: «Никогда больше не увидимся! Никогда!»
Он оказался прав. Он предвидел.
В конце июля того же 68-го года мы с моим другом Симоном Маркишем были в Новом Свете. Тогда он был москвичом, а я тогда был ленинградцем. Мы съехались в Симферополе и отправились «дикарями» в поселок Новый Свет – восточный Крым, возле Судака. Ходили по горам, купались и пили шампанское. Познакомились с кем-то из руководства и были приняты на шампанском заводе. Были потрясены: никогда нигде такого роскошного «брюта» не пил. Все «spumante», которые появились у нас, это вообще не шампанское. Даже «Вдова Клико», такая, какую мне удалось познать, ей-богу, хуже. Правда, «Вдова»-то была из магазина, а не прямо из заводского подвала, но все равно – «новосветское» осталось недостижимым идеалом 68-го года.
В дощатый домик почты пришла на мое имя телеграмма до востребования: «ТЕБЯ ВЫЗЫВАЮТ ДОЛЖЕН ЛЕТЕТЬ ЧЕХОСЛОВАКИЮ ОТЛЕТ ВОСЬМОГО АВГУСТА ЦЕЛУЮ МАМА». Я не был тогда, да и никогда не был потом человеком, которого лично (?!) посылают за рубеж и который должен (?!) лететь. Однако… однако крайне интересно после весенних пражских впечатлений.
Наш отпуск с Симоном прервался на середине, и я вернулся в Ленинград. Нас посылали вдвоем с московским профессором-театроведом Хайченко на скромненький самодеятельный театральный фестивальчик в город Гронов – на севере Чехии.
Отлет был, естественно, из Москвы. Из других городов Союза тогда за границу не летали. М.А.Швейцер, узнав, что я неожиданно окажусь в столице, спешно назначил несколько смен речевого озвучания «Золотого теленка». Двухлетние съемки фильма закончились весной, и теперь в летнюю жару собрать актеров на озвучание было проблемой. С утра до позднего вечера мы стояли перед микрофоном в темном зале и старались вложить в губы своих персонажей произнесенные нами прежде слова. Михаил Абрамович был весел, требователен и полон сомнений. Делали иногда по двадцать и более дублей. Я все говорил: надо успеть до седьмого – восьмого, я улетаю за границу. Зяма (Зиновий Ефимович Гердт) – наш несравненный Паниковский, объехавший со своим кукольным театром чуть ли не весь мир, едко смеялся надо мной: «Вы это Чехословакию называете заграницей? Сережа, у вас склонность к чудовищным преувеличениям. Что за паника? Вы едете в Чехо, извините за выражение, Словакию, а я еду в Красную, не при детях будь сказано, Пахру. Какая разница? И днем позже, днем раньше – не имеет значения».
Мы закончили работу седьмого поздно вечером. Ноги отваливались от усталости. В голове гудело. Но Зяма, как всегда, шутил, а мы хохотали над его шутками. «Прощайте, Сережа! – кричал он. – Ведите себя там хорошо, все время напоминайте себе, что вы находитесь за границей! – И уже во дворе студии: – Не продавайте Родину!.. Дешево!»
С Григорием Аркадьевичем Хайченко мы познакомились при получении авиабилетов и паспортов с визами. Нас посылал СОД – Союз обществ дружбы, организация, нашпигованная КГБ так, как нынешнее телевидение нашпиговано рекламой. Нам в двух словах напомнили, что обстановка там сложная, что нужно «держать ухо востро» и… и всё. И ничего больше!
Я думал, что он стукач. А он думал, что стукач я. Ведь кто-то должен был быть стукачом в нашей делегации из двух человек. Мы быстро долетели до Праги. Нас быстро встретили и поселили в Палас-отеле на Панской улице – совсем рядом с Вацлавской площадью. Мы быстро провели встречу в Доме советской науки и культуры – очень быстро, потому что те, кто пришел на встречу с нами, очень торопились. Мы говорили коротко и неинтересно. И все время думали – кто из нас стукач? Мы быстро поспали в отеле Палас и ранним утром выехали на черной машине «шкода». Мы заехали в Страгов монастырь, где работали архивисты, и захватили веселого старика – красивого и неряшливого. Он сказал, что его зовут профессор Владимир Браунер. Он был уверен, что мы оба стукачи.
Мы быстро доехали до крайнего севера страны – всего километров восемьдесят. В городе Гронов в школе возле костела мы поселились в пустующем классе. Шесть кроватей стояли по три в ряд, а учебные столы были вынесены в коридор. Мы будем жить совсем на виду друг у друга. Мы толком не знаем, кто из нас стукач. Двое из троих могли подумать, что это я. И так как я привык доверять большинству, я тоже начинаю подумывать, что это я.
Я пошел в туалет. Он был огромен и совершенно лишен уединения. Большой зал с кафельным полом и никаких перегородок. Три унитаза, три писсуара, три душа. Горячей воды не было. Голый профессор стоял под холодным душем и брился без зеркала. Лицо его было в мыльной пене. Профессор сказал, что он пойдет «на пиво». Он мне как будто доложил, что собирается делать. Он думал, видимо, что я стукач.
Я вернулся в класс. Гриша чинно сидел на кровати, положив руки на колени. На нем был черный костюм и синий галстук. Я тоже сел на кровать и сказал, что профессор пойдет «на пиво». И тут же понял, что вот я уже и стукач.
Мы с Гришей Хайченко вышли из школы и очень быстро пошли в лес. Лес был чешский – чистый, прозрачный. На полянке мы сели на пеньки и перевели дыхание. До входа наших танков в Прагу оставалось целых двенадцать дней.
Мы этого не знали. Мы не знали еще, что мы узнаем о нашей ошибке – никто из нас стукачом не был. Стукачей хватало без нас. Мы были маленькой случайностью в большой путанице.
От фестиваля в памяти остались кипучая, творчески и сексуально озабоченная молодежь со всего света с ее неумелыми спектаклями, местный конкурс красоты, где я был членом жюри и с удовольствием разглядывал красавиц, претендующих на звание «Мисс Северная Чехия», и пиво – слишком холодное и слишком вкусное, чтобы можно было остановиться на одном и даже на двух литрах после обеда. Мирная летняя лесная сторона. Сюда, кажется, и газеты не доходили. Правда, появился из Праги озабоченный председатель Общества чешско-советской дружбы и все говорил нервно: «Где доты? Где дзоты? Где укрепления? Какие свастики на домах? Вы видели их? Это же провокация! Это нарочно кто-то нагнетает».
Мы гуляли с нашими замечательными подругами и переводчицами Аленой Моравковой и Мишей Сухаржиповой, пили вино, дышали лесным воздухом и как-то стали забывать и о Праге, и о Москве. Владимир Браунер, наш дорогой пан профессор, политических разговоров сторонился. Он прожил трудную и, судя по всему, лихую жизнь. Был послом в Эфиопии при Массарике, работал в МИДе. В годы социалистического террора этот блестяще образованный историк и полиглот просто спрятался (так я думаю) в пыльных архивах Страгова монастыря, чтобы там попивать и помалкивать. Теперь он разглядывал происходящие перемены с несомненным сочувствием, но и с большой осторожностью.
«За свободу надо платить!» – эта фраза, произнесенная им несколько раз, была серьезным предостережением, и лишь позднее я смог вполне ее оценить.
Фестиваль кончился. Мы вернулись в Прагу. Мы снова жили в огромном Палас-отеле. Последние дни лета, дни прощания. И мы пели нашим переводчицам тут же сочиненную песенку:
Какими судьбами? – А вы? – Где живете? – Когда домой? – Как наш «Теленок», в смысле «Золотой»? – Что делаете сегодня вечером?
Договорились идти вместе на вечерний сеанс смотреть фильм «Пожар, моя милая!» Милоша Формана.
Пришел в гостиницу – телефонный звонок. Алена Моравкова зовет сегодня вечером к себе – она закончила перевод «Мастера и Маргариты» и сегодня получила подтверждение, что он идет в печать. И сегодня (всё сегодня же, 20 августа!) в Прагу приехала Елена Сергеевна Булгакова – она, несравненная, с которой и написана Маргарита. И она будет вечером у Алены. И хочет меня видеть.
Мы с Еленой Сергеевной знакомы уже несколько лет. С тех пор как я (первым, наверное) исполнил Булгакова по телевидению – отрывки из романа «Мольер». Елена Сергеевна пригласила, и я побывал у нее дома раз и два – там, у Никитских ворот.
Да-а! Ну и вечер намечается у нас сегодня, 20 августа 1968 года, в городе Праге! Смотрели фильм Формана и хохотали. Поднимали рюмки в память Булгакова и в честь Елены Сергеевны на Винарской улочке дома у Алены. Вполпьяна усаживали Елену Сергеевну с сестрой в такси и договаривались повидаться завтра. Твердо запомнили и много раз повторили, чтобы не забыть, название гостиницы, в которой они с сестрой остановились, и тут же забыли. Снова пили – за Алену, за Мастера, за Маргариту, за пражскую весну! Мощно ревели самолеты за окном. И что-то слишком часто.
– Что происходит, Алена? Это у тебя всегда так?
– У нас аэродром недалеко. Так что бывает…
– Ну то-то! А то прямо как война. Ну-ка, давай споем Окуджаву. Где гитара? Начали:
Она сказала, чтобы включили радио…
По радио мужской и женский голоса, сменяя друг друга, говорили возбужденно: «Полностью блокирован аэропорт. Продолжают приземляться транспортные самолеты, и из них выползают танки. Генерал Свобода приказывает войскам не оказывать сопротивления. Призыв к населению – встречайте войска цветами».
Гул в небе стал стихать. Начался рассвет. И мы услышали – сперва отдаленный, а потом близко, на соседней улице, – лязг танковых гусениц.
По радио кричали: «Запомните наши голоса! Нас сейчас подменят. С вами будут говорить другие люди. Вас будут обманывать. Мы постараемся обратиться к вам на другой частоте. На частоте свободного радио. Запомните наши голоса. (Были слышны стуки и крики.) Внимание, опасайтесь больших черных машин. В городе идут аресты. Опасайтесь больших черных машин. Запомните наши голоса!»
Передача оборвалась. Захлебнулась.
Совсем рассвело, и мы с Гришей пошли по совершенно изменившему лицо городу. Подходы к мостам перекрыты танками. Но пешеходов пропускали. Возле каждого танка толпа людей. Танков много, значит, и толп много. Иногда тягостное молчание танкистов и окружающих. А иногда разговоры и крики, и даже воду и бутерброды несут танкистам.
Очень люблю весну. Рад бы вслед за Александром Сергеевичем восхищаться прелестями осени и восклицать: «…Я не люблю весны; скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен…» Но что поделаешь – люблю весну. Ленинградскую раннюю люблю, когда лед на Неве меняет цвет и сквозь зимний автомобильный шум города просачиваются новые звуки – таянья, невнятного журчания, вздохов размораживающейся большой воды. И вдруг понимаешь, что ты не на материке и не на обширной тверди, а на островах, будь ты хоть на необъятной Неве, или на корректной Фонтанке, или хоть на узеньком канале Грибоедова.
И московскую весну люблю. Особенно позднюю, с сиренью в неизменных двориках возле неизменных сараев. Это ж сколько раз всё сносили, давая простор небоскребам! И небоскребы выросли… и состарились… и еще новые гиганты скребут небо, а рядом, внизу, тут же за уголком – вот чудо-то! – всё те же сарайчики непонятного назначения во двориках, где белье сушится на веревках и небритые мужчины в застиранных майках стучат костяшками домино или сидят бесцельно на скамейках, щурясь на солнце. И сирень, сирень… И каждый вечер… день все длиннее.
Я видел две особенные весны – Пражскую весну 68-го года и время цветения сакуры в Токио в 98-м. Они совсем непохожи. Они даже несопоставимы. Поэтому очень важно будет рассказать про обе. Одна стремилась все изменить и перемены сделать необратимыми. У японской весны был другой принцип – ничего не менять и даже ни к чему не прикасаться. Ждать, видеть, смотреть… и знать, что цветению отпущено только две недели. А дальше – весне конец. Одна весна рухнула, другая – вечна.
В Праге тогда дышало вдохновение. Все, что ни делалось, было талантливо, и все восхищались друг другом.
Наши спектакли шли в театре «На Виноградах», а поселили нас на другом берегу Влтавы, возле парка Фучика. Между театром и отелем курсировал специальный автобус, но манила улица. Хотелось идти пешком или ехать в трамвае – видеть эти лица, слушать полупонятные возбужденные разговоры. БДТ к тому времени был уже знаменит, и нас окружали репортеры, театроведы. Это были странные интервью. Интервьюеры мало спрашивали, а больше говорили сами, захлебываясь рассказывали о своих переменах. Свобода! Свобода от слежки, от цензуры, от госбезопасности, от московских «советников» во всех областях жизни. Свобода от страха. «Может, и ошибаемся, но не боимся. Говорим громко», – сказал мне Богумил Барта, мой старый друг – соученик по Ленинградскому университету, а теперь профессор юридического факультета в Праге. Ироничный Богумил, скептик и насмешник, не мог скрыть восторга, переполнявшего его.
А какой был невероятный театральный бум в городе и в стране! Подряд смотрели спектакли в театре «На Забраноу»: «Три сестры», «Иванов», «Царь Эдип», «Кошка на рельсах». Ослепительная режиссура Отомара Крейчи и мощный актерский ансамбль и два несомненных лидера труппы – Томашева и Тшиска. Поражающие декорации Людвига Свободы.
А театр «На Забрадли»! А «Ревизор» в театре «Чиногерни Клуб» с Павлом Ландовским – Городничим и Олегом Табаковым – Хлестаковым, игравшим на русском языке. Я видел в своей жизни десятка два «Ревизоров» и сам сыграл несколько ролей в разных постановках, но клянусь – никогда так не хохотал вместе со всем залом, как на спектакле молодого тогда режиссера Яна Качера. А увлеченный Леош Сухаржипа – актер, режиссер, журналист! А спектакль по Бабелю в театре «На Виноградах»!
Заметьте, очень много играли русских и советских пьес. Но не по приказу, не из-под палки. Слетели с глаз шоры, и появились свежие, яркие интерпретации. Публика ломилась повсюду. Очереди в кассы кино. Знаменитый теперь и полузапрещенный тогда фильм «Поезда особого назначения», гомерически смешная бытовая комедия с тем же Ландовским, едкие первые комедии Формана. Концерты классической музыки в костелах – толпа, яблоку негде упасть.
Франтишек Павличек, директор театра «На Виноградах» и активист дубчековских реформ, говорит: «Смотрите, смотрите, это и есть социализм. Была подмена, была фальшь, а это настоящее. Теперь все будет нормално!» Хорошо звучит по-чешски подчеркнутое о и л без мягкого знака – «нормално»!
Мы едем по стране. Брно, Братислава. Там чуть потише, но тоже бурлит. И снова поездом возвращаемся в Прагу. Уже март, совсем тепло. Настоящая весна. Начало цветения. Мы потрясены. Мы ошеломлены. Мы влюблены в эту страну и в наших коллег из этой страны. Правда, появился некоторый привкус тревоги. В Москве недовольны. Москва сердится. Могучий «старший брат» хмурит брови. На безразмерной Вацлавской площади день и ночь идут митинги.
Пошли слухи, что западные немцы хотят оккупировать страну и чехи якобы готовы открыть границу. Советские газеты обвиняют Чехословакию в антисоветских настроениях.
«Где, где? – кричит Павличек. – Вы разве ощутили антисоветские настроения? – Он хватает Товстоногова и меня за рукава. – У вас сегодня свободный день. Берем машину и едем на границу. Вы увидите сами. Там все спокойно. Какая оккупация?»
Все это громко. И все это страшно. Потому что и их страна, и наша – это страны стукачей. Они пытаются от этого избавиться, но пока это только попытка, а у нас стукачество нарастает.
«Расскажите там у вас, что вы здесь видели. Расскажите правду!» – кричит нам на перроне Павличек. Поезд на Дрезден – мы едем дальше, в ГДР. Я не могу забыть последних минут прощания с Франтишеком Павличеком. Это не фраза, я и правда все тридцать с лишним лет, которые прошли с тех пор, это помню, и жуть охватывает сердце. Закатное солнце било в глаза. Толпа уезжающих и провожающих. В эти дни газетные вести стали совсем тревожными. Павличек почти не спал несколько суток. Глаза красные, воспаленные. Как официальное лицо, он произнес краткую прощальную речь. Стали входить в вагоны.
Мы крепко подружились с ним за эти дни и потому обнялись.
«Ну, до встречи… Увидимся… вы звоните, вы пишите… я позвоню, я напишу…» – обычные прощальные слова. Я увидел влагу в его глазах. Может быть, переутомление, а может быть, слезы – так грустно ему с нами прощаться? Но не в нас было дело. «Пора, пора. Увидимся, увидимся», – сказал он. Поезд тронулся. Мы с Георгием Александровичем стояли рядом у открытого окна в коридоре. Павличек, не отставая, шел рядом с вагоном. И вдруг он широко улыбнулся. В сочетании с влажными глазами это было довольно жутко. Это был оскал усталости и боли. Поезд ускорил ход. Павличек побежал. Он поднял руку, и, прощально махая ею, с широко открытым, квадратным, как у рыдающего младенца, ртом и неожиданно жестким взглядом мокрых глаз, он прокричал несколько раз: «Никогда больше не увидимся! Никогда!»
Он оказался прав. Он предвидел.
В конце июля того же 68-го года мы с моим другом Симоном Маркишем были в Новом Свете. Тогда он был москвичом, а я тогда был ленинградцем. Мы съехались в Симферополе и отправились «дикарями» в поселок Новый Свет – восточный Крым, возле Судака. Ходили по горам, купались и пили шампанское. Познакомились с кем-то из руководства и были приняты на шампанском заводе. Были потрясены: никогда нигде такого роскошного «брюта» не пил. Все «spumante», которые появились у нас, это вообще не шампанское. Даже «Вдова Клико», такая, какую мне удалось познать, ей-богу, хуже. Правда, «Вдова»-то была из магазина, а не прямо из заводского подвала, но все равно – «новосветское» осталось недостижимым идеалом 68-го года.
В дощатый домик почты пришла на мое имя телеграмма до востребования: «ТЕБЯ ВЫЗЫВАЮТ ДОЛЖЕН ЛЕТЕТЬ ЧЕХОСЛОВАКИЮ ОТЛЕТ ВОСЬМОГО АВГУСТА ЦЕЛУЮ МАМА». Я не был тогда, да и никогда не был потом человеком, которого лично (?!) посылают за рубеж и который должен (?!) лететь. Однако… однако крайне интересно после весенних пражских впечатлений.
Наш отпуск с Симоном прервался на середине, и я вернулся в Ленинград. Нас посылали вдвоем с московским профессором-театроведом Хайченко на скромненький самодеятельный театральный фестивальчик в город Гронов – на севере Чехии.
Отлет был, естественно, из Москвы. Из других городов Союза тогда за границу не летали. М.А.Швейцер, узнав, что я неожиданно окажусь в столице, спешно назначил несколько смен речевого озвучания «Золотого теленка». Двухлетние съемки фильма закончились весной, и теперь в летнюю жару собрать актеров на озвучание было проблемой. С утра до позднего вечера мы стояли перед микрофоном в темном зале и старались вложить в губы своих персонажей произнесенные нами прежде слова. Михаил Абрамович был весел, требователен и полон сомнений. Делали иногда по двадцать и более дублей. Я все говорил: надо успеть до седьмого – восьмого, я улетаю за границу. Зяма (Зиновий Ефимович Гердт) – наш несравненный Паниковский, объехавший со своим кукольным театром чуть ли не весь мир, едко смеялся надо мной: «Вы это Чехословакию называете заграницей? Сережа, у вас склонность к чудовищным преувеличениям. Что за паника? Вы едете в Чехо, извините за выражение, Словакию, а я еду в Красную, не при детях будь сказано, Пахру. Какая разница? И днем позже, днем раньше – не имеет значения».
Мы закончили работу седьмого поздно вечером. Ноги отваливались от усталости. В голове гудело. Но Зяма, как всегда, шутил, а мы хохотали над его шутками. «Прощайте, Сережа! – кричал он. – Ведите себя там хорошо, все время напоминайте себе, что вы находитесь за границей! – И уже во дворе студии: – Не продавайте Родину!.. Дешево!»
С Григорием Аркадьевичем Хайченко мы познакомились при получении авиабилетов и паспортов с визами. Нас посылал СОД – Союз обществ дружбы, организация, нашпигованная КГБ так, как нынешнее телевидение нашпиговано рекламой. Нам в двух словах напомнили, что обстановка там сложная, что нужно «держать ухо востро» и… и всё. И ничего больше!
Я думал, что он стукач. А он думал, что стукач я. Ведь кто-то должен был быть стукачом в нашей делегации из двух человек. Мы быстро долетели до Праги. Нас быстро встретили и поселили в Палас-отеле на Панской улице – совсем рядом с Вацлавской площадью. Мы быстро провели встречу в Доме советской науки и культуры – очень быстро, потому что те, кто пришел на встречу с нами, очень торопились. Мы говорили коротко и неинтересно. И все время думали – кто из нас стукач? Мы быстро поспали в отеле Палас и ранним утром выехали на черной машине «шкода». Мы заехали в Страгов монастырь, где работали архивисты, и захватили веселого старика – красивого и неряшливого. Он сказал, что его зовут профессор Владимир Браунер. Он был уверен, что мы оба стукачи.
Мы быстро доехали до крайнего севера страны – всего километров восемьдесят. В городе Гронов в школе возле костела мы поселились в пустующем классе. Шесть кроватей стояли по три в ряд, а учебные столы были вынесены в коридор. Мы будем жить совсем на виду друг у друга. Мы толком не знаем, кто из нас стукач. Двое из троих могли подумать, что это я. И так как я привык доверять большинству, я тоже начинаю подумывать, что это я.
Я пошел в туалет. Он был огромен и совершенно лишен уединения. Большой зал с кафельным полом и никаких перегородок. Три унитаза, три писсуара, три душа. Горячей воды не было. Голый профессор стоял под холодным душем и брился без зеркала. Лицо его было в мыльной пене. Профессор сказал, что он пойдет «на пиво». Он мне как будто доложил, что собирается делать. Он думал, видимо, что я стукач.
Я вернулся в класс. Гриша чинно сидел на кровати, положив руки на колени. На нем был черный костюм и синий галстук. Я тоже сел на кровать и сказал, что профессор пойдет «на пиво». И тут же понял, что вот я уже и стукач.
Мы с Гришей Хайченко вышли из школы и очень быстро пошли в лес. Лес был чешский – чистый, прозрачный. На полянке мы сели на пеньки и перевели дыхание. До входа наших танков в Прагу оставалось целых двенадцать дней.
Мы этого не знали. Мы не знали еще, что мы узнаем о нашей ошибке – никто из нас стукачом не был. Стукачей хватало без нас. Мы были маленькой случайностью в большой путанице.
От фестиваля в памяти остались кипучая, творчески и сексуально озабоченная молодежь со всего света с ее неумелыми спектаклями, местный конкурс красоты, где я был членом жюри и с удовольствием разглядывал красавиц, претендующих на звание «Мисс Северная Чехия», и пиво – слишком холодное и слишком вкусное, чтобы можно было остановиться на одном и даже на двух литрах после обеда. Мирная летняя лесная сторона. Сюда, кажется, и газеты не доходили. Правда, появился из Праги озабоченный председатель Общества чешско-советской дружбы и все говорил нервно: «Где доты? Где дзоты? Где укрепления? Какие свастики на домах? Вы видели их? Это же провокация! Это нарочно кто-то нагнетает».
Мы гуляли с нашими замечательными подругами и переводчицами Аленой Моравковой и Мишей Сухаржиповой, пили вино, дышали лесным воздухом и как-то стали забывать и о Праге, и о Москве. Владимир Браунер, наш дорогой пан профессор, политических разговоров сторонился. Он прожил трудную и, судя по всему, лихую жизнь. Был послом в Эфиопии при Массарике, работал в МИДе. В годы социалистического террора этот блестяще образованный историк и полиглот просто спрятался (так я думаю) в пыльных архивах Страгова монастыря, чтобы там попивать и помалкивать. Теперь он разглядывал происходящие перемены с несомненным сочувствием, но и с большой осторожностью.
«За свободу надо платить!» – эта фраза, произнесенная им несколько раз, была серьезным предостережением, и лишь позднее я смог вполне ее оценить.
Фестиваль кончился. Мы вернулись в Прагу. Мы снова жили в огромном Палас-отеле. Последние дни лета, дни прощания. И мы пели нашим переводчицам тут же сочиненную песенку:
20 августа меня на улице окликнули из машины. Я обернулся. Бог ты мой, начались чудеса совпадений этого дня. За рулем сидел Михаил Абрамович Швейцер. Рядом Соня Милькина, его жена и соратник во всех фильмах.
Пани, подружки наши,
Пани, не надо слов.
Нежно вам ручкой машем.
Пани, nа shledanou![1]
Какими судьбами? – А вы? – Где живете? – Когда домой? – Как наш «Теленок», в смысле «Золотой»? – Что делаете сегодня вечером?
Договорились идти вместе на вечерний сеанс смотреть фильм «Пожар, моя милая!» Милоша Формана.
Пришел в гостиницу – телефонный звонок. Алена Моравкова зовет сегодня вечером к себе – она закончила перевод «Мастера и Маргариты» и сегодня получила подтверждение, что он идет в печать. И сегодня (всё сегодня же, 20 августа!) в Прагу приехала Елена Сергеевна Булгакова – она, несравненная, с которой и написана Маргарита. И она будет вечером у Алены. И хочет меня видеть.
Мы с Еленой Сергеевной знакомы уже несколько лет. С тех пор как я (первым, наверное) исполнил Булгакова по телевидению – отрывки из романа «Мольер». Елена Сергеевна пригласила, и я побывал у нее дома раз и два – там, у Никитских ворот.
Да-а! Ну и вечер намечается у нас сегодня, 20 августа 1968 года, в городе Праге! Смотрели фильм Формана и хохотали. Поднимали рюмки в память Булгакова и в честь Елены Сергеевны на Винарской улочке дома у Алены. Вполпьяна усаживали Елену Сергеевну с сестрой в такси и договаривались повидаться завтра. Твердо запомнили и много раз повторили, чтобы не забыть, название гостиницы, в которой они с сестрой остановились, и тут же забыли. Снова пили – за Алену, за Мастера, за Маргариту, за пражскую весну! Мощно ревели самолеты за окном. И что-то слишком часто.
– Что происходит, Алена? Это у тебя всегда так?
– У нас аэродром недалеко. Так что бывает…
– Ну то-то! А то прямо как война. Ну-ка, давай споем Окуджаву. Где гитара? Начали:
– Да что ж такое – опять самолет! И совсем рядом, как будто сейчас в окно влетит. Ладно, пора домой двигаться. Ну что, Гриша, пешком или такси вызовем? А у вас тут сложно взять такси прямо на улице? Что такое, опять самолет?
Вы слышите, грохочут сапоги,
И птицы ошалелые летят,
И женщины глядят из-под руки.
Вы знаете, куда они глядят.
– Подожди, Сергей, я сейчас позвоню одной соседке. Она по ночам никогда не спит. …Алло, Мирка! Это Алена… Тут самолеты все время… Что, что?.. А это не просто шум с летадло?[2] А… так… nа shledanou.
Вы слышите, грохочет барабан,
Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней…
Она сказала, чтобы включили радио…
По радио мужской и женский голоса, сменяя друг друга, говорили возбужденно: «Полностью блокирован аэропорт. Продолжают приземляться транспортные самолеты, и из них выползают танки. Генерал Свобода приказывает войскам не оказывать сопротивления. Призыв к населению – встречайте войска цветами».
Гул в небе стал стихать. Начался рассвет. И мы услышали – сперва отдаленный, а потом близко, на соседней улице, – лязг танковых гусениц.
По радио кричали: «Запомните наши голоса! Нас сейчас подменят. С вами будут говорить другие люди. Вас будут обманывать. Мы постараемся обратиться к вам на другой частоте. На частоте свободного радио. Запомните наши голоса. (Были слышны стуки и крики.) Внимание, опасайтесь больших черных машин. В городе идут аресты. Опасайтесь больших черных машин. Запомните наши голоса!»
Передача оборвалась. Захлебнулась.
Совсем рассвело, и мы с Гришей пошли по совершенно изменившему лицо городу. Подходы к мостам перекрыты танками. Но пешеходов пропускали. Возле каждого танка толпа людей. Танков много, значит, и толп много. Иногда тягостное молчание танкистов и окружающих. А иногда разговоры и крики, и даже воду и бутерброды несут танкистам.