Ну конечно! Отчасти. Тема важная, но живем-то в разных городах, тоже, стало быть, всё разное. Кино, книги, журналы – это общее. Разумеется, пробежались и по этой теме. Ничего себе «пробежались» – в разговорах отмахали пешком километров десять, уже и пообедали, и еще вина взяли, и одолели бутылку-другую. И день начинает клониться к вечеру. И всё говорим.
Дружба в тоталитарном обществе – это исповедь, это проверка курса, это спасение от безумия, погружение вглубь. Фасад жизни отлакирован, все тени стерты, темные пятна вытравлены. А потому вокруг тебя сияющая ложь. Протестовать, опровергать – не принято, опасно и бесперспективно. Ты раздвоен. Накипают невысказанные протесты, нестандартные оценки, которые нельзя произносить вслух. У тебя есть страхи и печали. Ты скоро лопнешь от их давления. Они распирают изнутри. И вот этот долгожданный день дружбы – ты приближаешься к самому себе. Ты говоришь без всяких оглядок. Ты слышишь неожиданные возражения. Наконец-то ты слышишь новые мысли и слова. Ведь ежедневно по радио, в газетах, в официальном общении и по большей части даже в театре ты заранее знаешь все слова, которые тебе скажут. И заранее знаешь все слова, которые ты должен произнести. А в этот день ты радостно замечаешь, что и сам-то наконец говоришь новое, идущее изнутри. Открывается клапан, и ты оказываешься совсем не таким плоским, как казалось. Это счастливое ощущение. Хорошие дни!
Мы не были диссидентами – ни он, ни я. И не стали ими позже. К лучшему это или к худшему – не знаю, но было так. Конечно, наши отношения были «подпольем» – не в смысле заговора и склоненных над столом мрачных фигур при закрытых окнах, а в смысле чего-то сугубо личного, не предназначенного для чужих глаз и ушей. А уж от наших характеров зависело, что это было не угрюмое мудрствование избранных, а шутливое по форме и всегда наполненное юмором, я бы сказал – трепливое общение. И всегда Симон был учителем, а я учеником. И по возрасту, и… и по всем другим качествам.
Больше всего Симон переводил с латыни. Но переводил и с древнегреческого, и с английского, и с итальянского. От него я получил пачку листов со странным, обжигающим новизной текстом – это был напечатанный на машинке роман «Мастер и Маргарита» – первые страниц пятьдесят. Задолго до публикации. В разговорах с Симоном я вслушался в стихи Пастернака и полюбил его. В квартире в Тружениковом переулке я познакомился с Юрием Домбровским и буквально утонул в его романе «Хранитель древностей». Одно зимнее утро в доме Симона я провел с о.Александром Менем. И он – отец Александр – впервые ввел меня в церковь во время службы как гостя. На моих глазах Симон из переводчика стал превращаться в автора. После переводов из Эразма Роттердамского последовала книга о нем. За веселым застольем с вином и водочкой задружился я здесь с молодыми, фантастически талантливыми переводчиками чуть ли не со всех языков – Витей Хинкисом и Володей Смирновым. (Ну вот, к примеру, Смирнов перевел и издал переводы с английского, немецкого, французского, датского, шведского, финского, японского и китайского – не с подстрочников, а с оригиналов!) Симон натолкнул меня на Томаса Манна, и я прочел эти слишком толстые книги. Было очень важно прочитать их, хотя, признаюсь, в то время это было скорее тренировкой воли, чем удовольствием.
Мы попробовали даже работать рядом. В 67-м году мы взяли путевки в Щелыково – Дом творчества ВТО, имение А.Н.Островского. Все 24 дня была веселая молодая жизнь в большой компании. Но была и работа. Симон писал пересказ эпизодов римской истории из Тита Ливия. А я делал первую в своей жизни инсценировку для театра. Это была «Фиеста» Хемингуэя.
В Хэма, в бородатого Эрнеста, было влюблено все наше и все соседние поколения. Так получилось, что именно он открывал нам тайны «взрослой жизни». Да, да – о мужских и женских тайнах мы узнавали из Хемингуэя, как об Иисусе Христе – из Булгакова. Это Булгаков оказался для нас пятым евангелистом со своим «Мастером и Маргаритой». Вот такие были мы – городские, лишенные корней, литературные, безбожные мальчики и девочки. Я так зачитывался «Фиестой», что, кажется, знал роман наизусть. Когда приехали в Щелыково и распаковали чемоданы, оказалось, что стопку чистой бумаги я взял, десяток авторучек тоже, а вот саму книгу с «Фиестой» забыл. В библиотеке Дома творчества ее тоже не оказалось. И я стал писать по памяти. Написал в Щелыкове весь первый акт – почти полпьесы. Когда вернулся, проверил по тексту – было почти точно.
Я замирал в счастливом предвкушении будущего спектакля. Мне мерещилось: откроется занавес, и на сцене будет Париж с его кафе, с подстриженными деревьями его бульваров, с малюсенькими комнатами его дешевых гостиниц, с парапетами набережных. Абсолютно нейтральный, лишенный интонаций голос скажет в микрофон: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит…» – и дальше всю цитату эпиграфа из Екклезиаста. А потом короткая пауза… и также нейтрально: «“Все вы потерянное поколение”. Гертруда Стайн в разговоре».
И тут вступит музыка. Тихая и ритмичная. Рояль, контрабас, ударные. И тогда на сцену со всех сторон пойдут персонажи пьесы.
Это мы – потерянное поколение, это про нас. С нами талант и опыт Хемингуэя, с нами наше горячее желание воплотить нашу боль и нашу надежду. Ей-богу, мы кое-что уже умеем.
Так думалось тогда, и казалось: мы еще сможем изменить мир. Нет, нет, мы не будем «рушить до основанья» «весь мир насилья». Мы вообще не будем бороться с миром. (Повторю – мы не были диссидентами.) Мы изменим мир тем, что переубедим его, заинтересуем нашим взглядом на вещи.
Но случилось иначе. И порыв наш, и пафос оказались наивными и немного смешными. В 70-м Симон эмигрировал. Сперва в Венгрию после женитьбы на венгерке, потом дальше – в Швейцарию. В его венгерский период мы еще повидались пару раз. Мы с Теняковой побывали у него в Будапеште, а он приехал по приглашению к нам в Ленинград.
Многое изменилось к тому времени. Спектакль «Фиеста» был сделан, показан и… запрещен. Я сделал тогда телефильм «Фиеста». Его ждали, о нем говорили. Он был показан один раз в ночное время и без объявления в программе. После этого запрещен. Я потерял мать – Евгения Михайловна Романова-Юрская, дорогая моя мама, умерла через 14 лет после отца, но в тот же день – 8 июля.
В 1973 году зимой я выпускал на сцене БДТ свою первую постановку, булгаковского «Мольера», и сам играл заглавную роль. Наталья была беременна Дашей, но еще работала и играла в «Мольере» Арманду. Время было нервное и суматошное. Тут из Венгрии и приехал Симон.
Что-то переменилось. Забот много, или уже наступала новая угрюмая эпоха, но радость в общении как-то не высекалась. А потом его бегство в Швейцарию и… захлопнулась дверца. Стенка глухая.
Маркиш преподавал на отделении славистики в Женевском университете. Приезжали в Москву на практику его ученики – молодые швейцарцы. Рассказывали о нем. Было очевидно, что его любят, что там оценили его, поняли, что он особенный. Но не было живого общения, а без него… Мы, видимо, плыли теперь разными курсами. Мы стали немного расходиться теперь в оценке людей, событий. «Надо встретиться!» – этим кончалось каждое письмо и каждый телефонный разговор. Но как? Я невыездной, он невъездной.
Потом зашатался монолит власти в нашей стране. Пошли перемены. И вот в 87-м вдруг возник и осуществился этот парижский концерт в Odeon. Мы встретились, о чем я уже рассказал. Я привез тогда Симону рукопись моей повести «Чернов». Вот про это самое (как мне казалось) – про друзей, разделенных границей. Честно говоря, в глубине души я рассчитывал на «ах!». Ну если не на восхищение, то на полное понимание. Симон ведь не только литератор и переводчик, он еще классный профессиональный редактор. Столько людей дорожат его мнением, в том числе даже Иосиф Бродский. И вот я чего-то ждал. Слишком долго лежала в ящике эта повесть. Кому же оценить, как не Симке – знатоку и другу. Но может быть, именно потому что знаток, Симон… не раскритиковал, не обругал, а как-то… пропустил мимо. Указал на отдельные фактические неточности в описании западной жизни (Господи, да откуда ж мне ее знать?), а про все в целом сказал только: «Да… грустно, очень грустно».
Его малословие было приговором для моих писательских начинаний. Признаюсь, преодолеть этот приговор было нелегко. Не он же виноват, что его «не пробила» моя повесть, – это повесть виновата.
Но вот прошло два года, и я еду через Европу, примеряя к себе психологическое состояние героя моего будущего фильма. И еду я по приглашению Маркиша. И фильм этот по повести «Чернов». Повесть уже дважды издана – в альманахе и отдельной книжкой. Тираж раскуплен, но откликов – никаких. Я не знаю, что и думать, однако все думаю и думаю: что будет и кому будет нужен мой фильм?
А поезд уже замедляет ход. Базель. Город на стыке трех стран: Германии, Франции, Швейцарии. И каждая страна даже называет его по-своему. Здесь много шпионов, которые передают друг другу микрофильмы, справляя нужду в вокзальном туалете, – я сам читал про это и видел в кино. Город Базель, должно быть, очень строг и наводнен полицейскими в форме и штатском. Я очень удивлен, что в реальности все оказалось совершенно иным, даже противоположным. Не было вообще никакой проверки документов и осмотра вагонов. Не было никаких людей в форме. Ну разве что швейцар возле ресторанной двери (швейцар, а не швейцарец! Хотя, может быть, он был и швейцарцем). Я побродил по вокзалу, полному мирной суеты и доброжелательности ко всем живым существам – гражданам города, и приезжим, и проезжим, говорящим на одном из трех европейских языков и не говорящим ни на одном из них, к собакам при хозяевах и собакам без хозяев (одну такую видел, но это, видать, недоразумение).
Я спокойно расслышал объявление, что мы отправляемся через пять минут. И почему-то все разобрал в иностранном языке. Я загодя подошел к своему вагону и увидел, что проводник на этот раз совершенно спокоен и даже улыбается. Климат, что ли, влияет? Я вспомнил, что попутчика моего я давно лишился: он перешел в брюссельский вагон и едет теперь в другую сторону. Я порадовался, что наш вагон теперь почти пуст: две молодые женщины с маленькими детьми, видимо семьи дипломатов, и немец с портфелем и в очках, неизвестно когда и как затесавшийся в наш вагон, – стоит все время в коридоре, сопит и смотрит в окно.
Поехали!.. Вот платформа кончилась, мелькнули городские кварталы… Это Германия или Швейцария? Или это Франция мелькнула? Как же это все близко. Поехали… Как славно, что мы с Симоном затеяли это путешествие. Как славно, что через несколько часов я увижу его. Как великолепно находиться в этом чудесном поезде, к которому я так привык и с которым жаль будет расставаться.
Базель – Берн
Берн – Женева
Дружба в тоталитарном обществе – это исповедь, это проверка курса, это спасение от безумия, погружение вглубь. Фасад жизни отлакирован, все тени стерты, темные пятна вытравлены. А потому вокруг тебя сияющая ложь. Протестовать, опровергать – не принято, опасно и бесперспективно. Ты раздвоен. Накипают невысказанные протесты, нестандартные оценки, которые нельзя произносить вслух. У тебя есть страхи и печали. Ты скоро лопнешь от их давления. Они распирают изнутри. И вот этот долгожданный день дружбы – ты приближаешься к самому себе. Ты говоришь без всяких оглядок. Ты слышишь неожиданные возражения. Наконец-то ты слышишь новые мысли и слова. Ведь ежедневно по радио, в газетах, в официальном общении и по большей части даже в театре ты заранее знаешь все слова, которые тебе скажут. И заранее знаешь все слова, которые ты должен произнести. А в этот день ты радостно замечаешь, что и сам-то наконец говоришь новое, идущее изнутри. Открывается клапан, и ты оказываешься совсем не таким плоским, как казалось. Это счастливое ощущение. Хорошие дни!
Мы не были диссидентами – ни он, ни я. И не стали ими позже. К лучшему это или к худшему – не знаю, но было так. Конечно, наши отношения были «подпольем» – не в смысле заговора и склоненных над столом мрачных фигур при закрытых окнах, а в смысле чего-то сугубо личного, не предназначенного для чужих глаз и ушей. А уж от наших характеров зависело, что это было не угрюмое мудрствование избранных, а шутливое по форме и всегда наполненное юмором, я бы сказал – трепливое общение. И всегда Симон был учителем, а я учеником. И по возрасту, и… и по всем другим качествам.
Больше всего Симон переводил с латыни. Но переводил и с древнегреческого, и с английского, и с итальянского. От него я получил пачку листов со странным, обжигающим новизной текстом – это был напечатанный на машинке роман «Мастер и Маргарита» – первые страниц пятьдесят. Задолго до публикации. В разговорах с Симоном я вслушался в стихи Пастернака и полюбил его. В квартире в Тружениковом переулке я познакомился с Юрием Домбровским и буквально утонул в его романе «Хранитель древностей». Одно зимнее утро в доме Симона я провел с о.Александром Менем. И он – отец Александр – впервые ввел меня в церковь во время службы как гостя. На моих глазах Симон из переводчика стал превращаться в автора. После переводов из Эразма Роттердамского последовала книга о нем. За веселым застольем с вином и водочкой задружился я здесь с молодыми, фантастически талантливыми переводчиками чуть ли не со всех языков – Витей Хинкисом и Володей Смирновым. (Ну вот, к примеру, Смирнов перевел и издал переводы с английского, немецкого, французского, датского, шведского, финского, японского и китайского – не с подстрочников, а с оригиналов!) Симон натолкнул меня на Томаса Манна, и я прочел эти слишком толстые книги. Было очень важно прочитать их, хотя, признаюсь, в то время это было скорее тренировкой воли, чем удовольствием.
Мы попробовали даже работать рядом. В 67-м году мы взяли путевки в Щелыково – Дом творчества ВТО, имение А.Н.Островского. Все 24 дня была веселая молодая жизнь в большой компании. Но была и работа. Симон писал пересказ эпизодов римской истории из Тита Ливия. А я делал первую в своей жизни инсценировку для театра. Это была «Фиеста» Хемингуэя.
В Хэма, в бородатого Эрнеста, было влюблено все наше и все соседние поколения. Так получилось, что именно он открывал нам тайны «взрослой жизни». Да, да – о мужских и женских тайнах мы узнавали из Хемингуэя, как об Иисусе Христе – из Булгакова. Это Булгаков оказался для нас пятым евангелистом со своим «Мастером и Маргаритой». Вот такие были мы – городские, лишенные корней, литературные, безбожные мальчики и девочки. Я так зачитывался «Фиестой», что, кажется, знал роман наизусть. Когда приехали в Щелыково и распаковали чемоданы, оказалось, что стопку чистой бумаги я взял, десяток авторучек тоже, а вот саму книгу с «Фиестой» забыл. В библиотеке Дома творчества ее тоже не оказалось. И я стал писать по памяти. Написал в Щелыкове весь первый акт – почти полпьесы. Когда вернулся, проверил по тексту – было почти точно.
Я замирал в счастливом предвкушении будущего спектакля. Мне мерещилось: откроется занавес, и на сцене будет Париж с его кафе, с подстриженными деревьями его бульваров, с малюсенькими комнатами его дешевых гостиниц, с парапетами набережных. Абсолютно нейтральный, лишенный интонаций голос скажет в микрофон: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит…» – и дальше всю цитату эпиграфа из Екклезиаста. А потом короткая пауза… и также нейтрально: «“Все вы потерянное поколение”. Гертруда Стайн в разговоре».
И тут вступит музыка. Тихая и ритмичная. Рояль, контрабас, ударные. И тогда на сцену со всех сторон пойдут персонажи пьесы.
Это мы – потерянное поколение, это про нас. С нами талант и опыт Хемингуэя, с нами наше горячее желание воплотить нашу боль и нашу надежду. Ей-богу, мы кое-что уже умеем.
Так думалось тогда, и казалось: мы еще сможем изменить мир. Нет, нет, мы не будем «рушить до основанья» «весь мир насилья». Мы вообще не будем бороться с миром. (Повторю – мы не были диссидентами.) Мы изменим мир тем, что переубедим его, заинтересуем нашим взглядом на вещи.
Но случилось иначе. И порыв наш, и пафос оказались наивными и немного смешными. В 70-м Симон эмигрировал. Сперва в Венгрию после женитьбы на венгерке, потом дальше – в Швейцарию. В его венгерский период мы еще повидались пару раз. Мы с Теняковой побывали у него в Будапеште, а он приехал по приглашению к нам в Ленинград.
Многое изменилось к тому времени. Спектакль «Фиеста» был сделан, показан и… запрещен. Я сделал тогда телефильм «Фиеста». Его ждали, о нем говорили. Он был показан один раз в ночное время и без объявления в программе. После этого запрещен. Я потерял мать – Евгения Михайловна Романова-Юрская, дорогая моя мама, умерла через 14 лет после отца, но в тот же день – 8 июля.
В 1973 году зимой я выпускал на сцене БДТ свою первую постановку, булгаковского «Мольера», и сам играл заглавную роль. Наталья была беременна Дашей, но еще работала и играла в «Мольере» Арманду. Время было нервное и суматошное. Тут из Венгрии и приехал Симон.
Что-то переменилось. Забот много, или уже наступала новая угрюмая эпоха, но радость в общении как-то не высекалась. А потом его бегство в Швейцарию и… захлопнулась дверца. Стенка глухая.
Маркиш преподавал на отделении славистики в Женевском университете. Приезжали в Москву на практику его ученики – молодые швейцарцы. Рассказывали о нем. Было очевидно, что его любят, что там оценили его, поняли, что он особенный. Но не было живого общения, а без него… Мы, видимо, плыли теперь разными курсами. Мы стали немного расходиться теперь в оценке людей, событий. «Надо встретиться!» – этим кончалось каждое письмо и каждый телефонный разговор. Но как? Я невыездной, он невъездной.
Потом зашатался монолит власти в нашей стране. Пошли перемены. И вот в 87-м вдруг возник и осуществился этот парижский концерт в Odeon. Мы встретились, о чем я уже рассказал. Я привез тогда Симону рукопись моей повести «Чернов». Вот про это самое (как мне казалось) – про друзей, разделенных границей. Честно говоря, в глубине души я рассчитывал на «ах!». Ну если не на восхищение, то на полное понимание. Симон ведь не только литератор и переводчик, он еще классный профессиональный редактор. Столько людей дорожат его мнением, в том числе даже Иосиф Бродский. И вот я чего-то ждал. Слишком долго лежала в ящике эта повесть. Кому же оценить, как не Симке – знатоку и другу. Но может быть, именно потому что знаток, Симон… не раскритиковал, не обругал, а как-то… пропустил мимо. Указал на отдельные фактические неточности в описании западной жизни (Господи, да откуда ж мне ее знать?), а про все в целом сказал только: «Да… грустно, очень грустно».
Его малословие было приговором для моих писательских начинаний. Признаюсь, преодолеть этот приговор было нелегко. Не он же виноват, что его «не пробила» моя повесть, – это повесть виновата.
Но вот прошло два года, и я еду через Европу, примеряя к себе психологическое состояние героя моего будущего фильма. И еду я по приглашению Маркиша. И фильм этот по повести «Чернов». Повесть уже дважды издана – в альманахе и отдельной книжкой. Тираж раскуплен, но откликов – никаких. Я не знаю, что и думать, однако все думаю и думаю: что будет и кому будет нужен мой фильм?
А поезд уже замедляет ход. Базель. Город на стыке трех стран: Германии, Франции, Швейцарии. И каждая страна даже называет его по-своему. Здесь много шпионов, которые передают друг другу микрофильмы, справляя нужду в вокзальном туалете, – я сам читал про это и видел в кино. Город Базель, должно быть, очень строг и наводнен полицейскими в форме и штатском. Я очень удивлен, что в реальности все оказалось совершенно иным, даже противоположным. Не было вообще никакой проверки документов и осмотра вагонов. Не было никаких людей в форме. Ну разве что швейцар возле ресторанной двери (швейцар, а не швейцарец! Хотя, может быть, он был и швейцарцем). Я побродил по вокзалу, полному мирной суеты и доброжелательности ко всем живым существам – гражданам города, и приезжим, и проезжим, говорящим на одном из трех европейских языков и не говорящим ни на одном из них, к собакам при хозяевах и собакам без хозяев (одну такую видел, но это, видать, недоразумение).
Я спокойно расслышал объявление, что мы отправляемся через пять минут. И почему-то все разобрал в иностранном языке. Я загодя подошел к своему вагону и увидел, что проводник на этот раз совершенно спокоен и даже улыбается. Климат, что ли, влияет? Я вспомнил, что попутчика моего я давно лишился: он перешел в брюссельский вагон и едет теперь в другую сторону. Я порадовался, что наш вагон теперь почти пуст: две молодые женщины с маленькими детьми, видимо семьи дипломатов, и немец с портфелем и в очках, неизвестно когда и как затесавшийся в наш вагон, – стоит все время в коридоре, сопит и смотрит в окно.
Поехали!.. Вот платформа кончилась, мелькнули городские кварталы… Это Германия или Швейцария? Или это Франция мелькнула? Как же это все близко. Поехали… Как славно, что мы с Симоном затеяли это путешествие. Как славно, что через несколько часов я увижу его. Как великолепно находиться в этом чудесном поезде, к которому я так привык и с которым жаль будет расставаться.
Базель – Берн
Часто-часто пошли туннели. Вряд ли можно так выразиться, но, однако, Альпы уже не за горами! Мы мчим по федерации самых древних (по Рождестве Христовом) демократий.
Швейцария. К этой стране у нас какое-то особое отношение. В нашем сознании именно Швейцария прямая противоположность нам. Не Австралия, где ходят головой вниз, а Швейцария. «Le cote de 1’anvers», как говорят французы – изнанка. Вернее (нам так кажется) – это мы изнанка, а они – один сплошной фасад. Ну вот, что ни назови, всё у них наоборот!
Они маленькие, мы большие – это в смысле пространства, расстояний.
У них (в принципе) – чисто. У нас как-то в принципе грязно.
У них гористо. У нас – просторно и плоско.
Они богатые. Мы – бедные.
Нас как-то все время лихорадит, у них порядок и давно все устоялось.
У нас все время жутко весело. У них в общем-то мирно и скучно.
У нас много-много национальностей и есть (по крайней мере подразумевается) 5-я графа в паспорте, но один государственный язык и неразрешимая проблема – как сочетать его с родным языком в автономиях. У них все швейцарцы, но ТРИ или даже ЧЕТЫРЕ государственных языка.
Вспоминается замечательная интонация Романа Карцева в одном из скетчей Миши Жванецкого: быстро-быстро повторять «Как это? Как это? Как это?». Ну действительно: «Как это? Как это? Как это?»
А вот так! Так случилось!
Швейцария для нас – это как «тот свет», как загробная жизнь, как утренний сон под праздник, который, по пословице, никогда не сбывается.
Я еду по Швейцарии. Что я знаю об этой стране? Вильгельм Телль… ой, не надо, дежурное блюдо. Это всегда, только произнесут слово «Швейцария» – и сразу перед глазами Вильгельм Телль с его сыном, и яблоком, и океанской бурей на маленьком озере, и невероятной и гордой смелостью… Все это так, все прекрасно, но уж слишком… общеизвестно, что ли? А знаете, почему возникают всегда одни и те же ассоциации? Да потому что мало, почти ничего не знаем об этой стране!
Швейцария. Страна гор и банков. Долин и богатства. Труда и чистого воздуха. Отдыха и тайных вкладов. Свободы и строгого порядка.
Страна, умудрившаяся сохранить нейтралитет даже во время чудовищных мировых войн. Это как же так? Почти раздавленная между двумя фашистскими государствами (от столицы до Германии километров триста, не больше, – мы сейчас как раз и отмериваем этот путь). Рядом с аннексированной Австрией, вплотную с оккупированной и наполовину фашизированной Францией – и нейтралитет? Грандиозно! При столь малых размерах? При том, что половина населения говорит на немецком? При целом кантоне, говорящем на итальянском и примыкающем к Италии? Потрясающе!.. Или тут какое-то лукавство? Некая условность… маска, надетая на подлинное лицо?
Позже, через годы, возникли какие-то глухие, но грандиозные обвинения. Это тут, в швейцарских банках, оприходовали несусветные советские партийные миллионы и тонны золота. И что ни обвинение в космических кражах новых российских властителей, то упоминание о швейцарских банках. А вот и «еврейское золото», награбленное фашистскими убийцами, сорванное с рук, вырванное изо ртов, спрессованное в благородные слитки, обращенное в мировую валюту, – и его приголубили просторные подвалы могучих банков «абсолютно нейтральной» страны?
Обычным гражданам приальпийской конфедерации недосуг раздумывать, а тем более болтать на столь щекотливые темы. Они заняты своими делами, и у них свои трудности. Но не все таковы! Есть, к примеру, Дюрренматт… и есть Макс Фриш… выдающиеся, имеющие мировой авторитет писатели. Их ирония, переходящая в скепсис, порой взрывающаяся криком отчаянья, – вот какие голоса доносятся порой из кристальной, благополучной Швейцарии.
И мой приятель журналист Б., и мой друг адвокат Ш. – оба коренные швейцарцы – кривят рты и опускают глаза, когда я пускаюсь в восторженные комплименты идеальному устройству жизни на этой земле возле обширного Женевского озера – Леман и бездонных озер в краю «четырех кантонов», гражданином одного из которых стал человек-дьявол Николай Ставрогин – то ли порожденный фантазией Достоевского, то ли выхваченный им из жизни.
Интересно, что не только ужасный Ставрогин, но и ангельский князь Лев Николаевич Мышкин являются в Россию по воле Достоевского именно из Швейцарии.
«Я приближался к месту моего назначения». Это, конечно, цитата из классики, но я действительно приближался к месту моего назначения. Опыт научил, что неплодотворно и опасно упереть даже небольшой кусок своей жизни в одну точку. Сказать себе: вот дойду туда – и тогда всё, вот доплыву до того камня… вот сыграю эту премьеру… вот кончу фильм… вот добьюсь этой женщины… и тогда..! ..?
Вот добегу первым до ленточки! Жажда рекорда! Побить прежнее достижение – чужое! Чтобы все видели. А в виде тренировки ежедневно ставить маленькие личные рекорды. Сегодня чуть больше, чем вчера, – ощутимый прогресс. А если сил не хватает, можно бесконечно варьировать виды соревнований и выдумывать новые. Теперь-то я знаю, что самая великая тщета-суета – это Книга рекордов Гиннесса. Сделать так, чтобы весь мир… и сразу…
У Камю в «Чуме» есть персонаж, который все собирается написать книгу, но никак не начнет. Не может начать, потому что все ищет фразу, от которой все, абсолютно все разведут руками… и… chapeaux a bas! – шапки долой! Вот это и есть формула дилетантизма. Мастерами так не становятся.
Вспоминаю мимолетный, но не канувший в забвение разговор с Георгием Александровичем Товстоноговым. (За двадцать лет совместной и очень тесной работы не так уж много было у нас доверительных разговоров один на один. Тем важнее все их вспомнить, что я и сделаю в дальнейшем ходе этих записок.) На гастролях, если не ошибаюсь, в Кишиневе, поздним вечером вышли покурить под деревья возле гостиницы. Говорили про конец сезона, про начало будущего. Г.А. вдруг спросил «Скажите, а вот вы про себя – торопите время? Есть такая мысль – скорее бы! Хорошо, если бы не было этих двух месяцев, а уже премьера?» – «Конечно! – сказал я. – Жутко интересно, что у нас получится и как это поймут и примут». – «Мне тоже». Потом несколько раз затянулся сигаретой и продолжил: «Но теперь я стал ценить ожидание. Знаете, теперь я думаю, что не надо гнать дни к собственной цели».
Хочется думать, что Георгий Александрович развил в себе это умение, хотя по натуре – совершенно очевидно – он был рекордсменом, человеком, стремящимся к финишу. А что касается меня… следуя своему характеру, я проповедовал и внушал себе одно, а делал порой прямо противоположное.
Пример же настоящей последовательности в этом решительном нетороплении дней — этот пример передо мной. Наталья Т. – абсолютно творческая натура, огромный неувядаемый талант, решительно лишенный рекордсменства. Она никогда даже не приподняла ногу, чтобы взойти на следующую ступеньку успеха. Ни разу ни на йоту не прибавила скорости, чтобы кого-то обойти… Но оставим… то, что о жене, – дела семейные.
Не беги так быстро, мой дом на колесах! Туннель, еще один… и еще… Не крутитесь так быстро, колеса, по этим гладким рельсам. Я стремлюсь, правда, я стремлюсь к моей цели, к встрече… но я не хочу торопить время. Не спеши так, мой вагон, мне нравится быть в тебе.
Вечереет. В Берне поезд будет стоять всего четверть часа и потом помчит дальше – через Домодоссолу в Милан, потом (если я не путаю) Триест – Загреб – Белград – Афины – паром и – Истанбул… Тогда это уже «Восточный экспресс», о котором столько сочинено романов, от Агаты Кристи до Грэма Грина. Как я увлекался этими романами, но на сегодня это не по моей части. На сегодня мой экспресс западный. В Берне наш вагон отцепят – он так запылился в дальней дороге, затуманилась на его борту табличка «Москва – Берн». Ему надо отдохнуть. Наши кряжистые проводники с цепкими глазами отдадут последний салют мне – последнему пассажиру – и станут готовиться в обратный путь.
А я?.. Я двинусь дальше на Запад. Если меня встретят… Если… Я уперся лбом в стекло и вглядываюсь в наступающие сумерки. Где же… ?
Где же… ? Кто это так непротокольно машет руками на платформе?
Швейцария. К этой стране у нас какое-то особое отношение. В нашем сознании именно Швейцария прямая противоположность нам. Не Австралия, где ходят головой вниз, а Швейцария. «Le cote de 1’anvers», как говорят французы – изнанка. Вернее (нам так кажется) – это мы изнанка, а они – один сплошной фасад. Ну вот, что ни назови, всё у них наоборот!
Они маленькие, мы большие – это в смысле пространства, расстояний.
У них (в принципе) – чисто. У нас как-то в принципе грязно.
У них гористо. У нас – просторно и плоско.
Они богатые. Мы – бедные.
Нас как-то все время лихорадит, у них порядок и давно все устоялось.
У нас все время жутко весело. У них в общем-то мирно и скучно.
У нас много-много национальностей и есть (по крайней мере подразумевается) 5-я графа в паспорте, но один государственный язык и неразрешимая проблема – как сочетать его с родным языком в автономиях. У них все швейцарцы, но ТРИ или даже ЧЕТЫРЕ государственных языка.
Вспоминается замечательная интонация Романа Карцева в одном из скетчей Миши Жванецкого: быстро-быстро повторять «Как это? Как это? Как это?». Ну действительно: «Как это? Как это? Как это?»
А вот так! Так случилось!
Швейцария для нас – это как «тот свет», как загробная жизнь, как утренний сон под праздник, который, по пословице, никогда не сбывается.
Я еду по Швейцарии. Что я знаю об этой стране? Вильгельм Телль… ой, не надо, дежурное блюдо. Это всегда, только произнесут слово «Швейцария» – и сразу перед глазами Вильгельм Телль с его сыном, и яблоком, и океанской бурей на маленьком озере, и невероятной и гордой смелостью… Все это так, все прекрасно, но уж слишком… общеизвестно, что ли? А знаете, почему возникают всегда одни и те же ассоциации? Да потому что мало, почти ничего не знаем об этой стране!
Швейцария. Страна гор и банков. Долин и богатства. Труда и чистого воздуха. Отдыха и тайных вкладов. Свободы и строгого порядка.
Страна, умудрившаяся сохранить нейтралитет даже во время чудовищных мировых войн. Это как же так? Почти раздавленная между двумя фашистскими государствами (от столицы до Германии километров триста, не больше, – мы сейчас как раз и отмериваем этот путь). Рядом с аннексированной Австрией, вплотную с оккупированной и наполовину фашизированной Францией – и нейтралитет? Грандиозно! При столь малых размерах? При том, что половина населения говорит на немецком? При целом кантоне, говорящем на итальянском и примыкающем к Италии? Потрясающе!.. Или тут какое-то лукавство? Некая условность… маска, надетая на подлинное лицо?
Позже, через годы, возникли какие-то глухие, но грандиозные обвинения. Это тут, в швейцарских банках, оприходовали несусветные советские партийные миллионы и тонны золота. И что ни обвинение в космических кражах новых российских властителей, то упоминание о швейцарских банках. А вот и «еврейское золото», награбленное фашистскими убийцами, сорванное с рук, вырванное изо ртов, спрессованное в благородные слитки, обращенное в мировую валюту, – и его приголубили просторные подвалы могучих банков «абсолютно нейтральной» страны?
Обычным гражданам приальпийской конфедерации недосуг раздумывать, а тем более болтать на столь щекотливые темы. Они заняты своими делами, и у них свои трудности. Но не все таковы! Есть, к примеру, Дюрренматт… и есть Макс Фриш… выдающиеся, имеющие мировой авторитет писатели. Их ирония, переходящая в скепсис, порой взрывающаяся криком отчаянья, – вот какие голоса доносятся порой из кристальной, благополучной Швейцарии.
И мой приятель журналист Б., и мой друг адвокат Ш. – оба коренные швейцарцы – кривят рты и опускают глаза, когда я пускаюсь в восторженные комплименты идеальному устройству жизни на этой земле возле обширного Женевского озера – Леман и бездонных озер в краю «четырех кантонов», гражданином одного из которых стал человек-дьявол Николай Ставрогин – то ли порожденный фантазией Достоевского, то ли выхваченный им из жизни.
Интересно, что не только ужасный Ставрогин, но и ангельский князь Лев Николаевич Мышкин являются в Россию по воле Достоевского именно из Швейцарии.
«Я приближался к месту моего назначения». Это, конечно, цитата из классики, но я действительно приближался к месту моего назначения. Опыт научил, что неплодотворно и опасно упереть даже небольшой кусок своей жизни в одну точку. Сказать себе: вот дойду туда – и тогда всё, вот доплыву до того камня… вот сыграю эту премьеру… вот кончу фильм… вот добьюсь этой женщины… и тогда..! ..?
Вот добегу первым до ленточки! Жажда рекорда! Побить прежнее достижение – чужое! Чтобы все видели. А в виде тренировки ежедневно ставить маленькие личные рекорды. Сегодня чуть больше, чем вчера, – ощутимый прогресс. А если сил не хватает, можно бесконечно варьировать виды соревнований и выдумывать новые. Теперь-то я знаю, что самая великая тщета-суета – это Книга рекордов Гиннесса. Сделать так, чтобы весь мир… и сразу…
У Камю в «Чуме» есть персонаж, который все собирается написать книгу, но никак не начнет. Не может начать, потому что все ищет фразу, от которой все, абсолютно все разведут руками… и… chapeaux a bas! – шапки долой! Вот это и есть формула дилетантизма. Мастерами так не становятся.
Вспоминаю мимолетный, но не канувший в забвение разговор с Георгием Александровичем Товстоноговым. (За двадцать лет совместной и очень тесной работы не так уж много было у нас доверительных разговоров один на один. Тем важнее все их вспомнить, что я и сделаю в дальнейшем ходе этих записок.) На гастролях, если не ошибаюсь, в Кишиневе, поздним вечером вышли покурить под деревья возле гостиницы. Говорили про конец сезона, про начало будущего. Г.А. вдруг спросил «Скажите, а вот вы про себя – торопите время? Есть такая мысль – скорее бы! Хорошо, если бы не было этих двух месяцев, а уже премьера?» – «Конечно! – сказал я. – Жутко интересно, что у нас получится и как это поймут и примут». – «Мне тоже». Потом несколько раз затянулся сигаретой и продолжил: «Но теперь я стал ценить ожидание. Знаете, теперь я думаю, что не надо гнать дни к собственной цели».
Хочется думать, что Георгий Александрович развил в себе это умение, хотя по натуре – совершенно очевидно – он был рекордсменом, человеком, стремящимся к финишу. А что касается меня… следуя своему характеру, я проповедовал и внушал себе одно, а делал порой прямо противоположное.
Пример же настоящей последовательности в этом решительном нетороплении дней — этот пример передо мной. Наталья Т. – абсолютно творческая натура, огромный неувядаемый талант, решительно лишенный рекордсменства. Она никогда даже не приподняла ногу, чтобы взойти на следующую ступеньку успеха. Ни разу ни на йоту не прибавила скорости, чтобы кого-то обойти… Но оставим… то, что о жене, – дела семейные.
Не беги так быстро, мой дом на колесах! Туннель, еще один… и еще… Не крутитесь так быстро, колеса, по этим гладким рельсам. Я стремлюсь, правда, я стремлюсь к моей цели, к встрече… но я не хочу торопить время. Не спеши так, мой вагон, мне нравится быть в тебе.
Вечереет. В Берне поезд будет стоять всего четверть часа и потом помчит дальше – через Домодоссолу в Милан, потом (если я не путаю) Триест – Загреб – Белград – Афины – паром и – Истанбул… Тогда это уже «Восточный экспресс», о котором столько сочинено романов, от Агаты Кристи до Грэма Грина. Как я увлекался этими романами, но на сегодня это не по моей части. На сегодня мой экспресс западный. В Берне наш вагон отцепят – он так запылился в дальней дороге, затуманилась на его борту табличка «Москва – Берн». Ему надо отдохнуть. Наши кряжистые проводники с цепкими глазами отдадут последний салют мне – последнему пассажиру – и станут готовиться в обратный путь.
А я?.. Я двинусь дальше на Запад. Если меня встретят… Если… Я уперся лбом в стекло и вглядываюсь в наступающие сумерки. Где же… ?
Где же… ? Кто это так непротокольно машет руками на платформе?
Берн – Женева
А это Маркиш так непротокольно машет руками на платформе. А рядом с ним стоит и улыбается незнакомая мне женщина. Вот, если можно быть совсем заграничной, каждой клеточкой заграничной, то это она – Хайди Тальявини. Ну все заграничное: одежда, жесты, улыбка, фигура, прическа, запах. Только речь ясно – русская, хотя и с акцентом. Она бывшая студентка Симона, а теперь… О! Теперь она дипломат. Приятное знакомство. В ее доме мы проведем этот вечер и ночь, а утром тронемся в Женеву.
С этого дня и по сегодня Хайди – мой друг. Тогда я не знал еще поразительных талантов этой приветливой женщины. Мог ли я предположить, что мы будем встречаться в Москве, где в должности советника в посольстве Швейцарии она станет заметной фигурой в культурной жизни нашей столицы в самое бурное и переломное время. А потом мы увидимся в Гааге, где она будет уже послом. Она снова вернется в Москву в качестве полномочного министра-посланника. И она покинет Москву ради Чечни – почти год жизни среди смертельных опасностей в составе представительства ООН во время войны. В 98-м она опять в одной из самых опасных, по-настоящему «горячих» точек мира – госпожа Тальявини возглавила миссию ОБСЕ в Сухуми на грузино-абхазской границе.
Хочется вспомнить нашу последнюю встречу, но… наша последняя встреча не состоялась. У меня был концерт в Тбилиси. Хайди собиралась приехать на него – повидаться. Меня поселили в Тбилиси в гостинице «Аджария». Два верхних этажа шестнадцатиэтажного здания оставались еще гостиницей. Все остальное пространство занимали беженцы. Густой многосемейный быт бедных отчаявшихся людей в коридорах и комнатах, не приспособленных для быта. Часто отключали электричество – и тогда замирали лифты в высотном доме и прокисали продукты в холодильниках, которые переставали холодить. Телефоны работали плохо, а периодически отключались вовсе.
В городе появилось много нищих стариков – этого никогда не было раньше в Тбилиси. В магазинах, на рынке очень мало покупателей: у людей нет денег. Дороговизна. В театрах – и в зале, и за кулисами – припахивает нечистотами. Все коммуникации требуют ремонта, а средств нет. Трогает душу и восхищает, что тбилисцы не жалуются, а стыдятся своей беды и даже в этих условиях сохраняют свое несравненное гостеприимство и победную улыбку на измученном лице.
Я дозвонился в миссию. Сказал, что привез журналы, книги и письма от друзей для госпожи Тальявини. Приехал молчаливый шофер и забрал пакет. Телефон окончательно замолк. Связи больше не было. Выступление мое было в самом центре города на проспекте Руставели в Театре Грибоедова. Зал полон (и это не исключение: я был здесь недавно на фестивале, на всех сценах ежедневно шли десятки спектаклей и концертов – и всегда, везде залы были полны – таково отношение к театру и к гостям в этом удивительном городе). И я с волнением и благодарностью вижу, что практически все, кого я знал, с кем дружил, с кем вместе выходил на сцену, – все пришли на этот концерт. Хайди не было.
В антракте принесли большой букет и записку в конверте.
Ночью на границе снова обострилась обстановка, Хайди не могла покинуть Сухуми.
Мы не увиделись в этот раз.
А предыдущий… (вспомнил теперь!)… предыдущая встреча была в больнице. Меня всерьез прихватило, и назначили одно лекарство, которого нигде не было. Но нашлась Хайди (с которой перед этим не видались, пожалуй, опять с полгода) – нашлась сама и нашла лекарство. Такой вот дипломат!
Есть понятие «карьерный дипломат» – это закономерный, постепенный, по заслугам рост в должности. У Пушкина сказано о таких: «Кто славы, денег и чинов / Спокойно в очередь добился». Хайди совсем иная. Не в должности растет, а душой растет, и возрастает ее влияние на окружающих. А должности… на удивление, должности тоже растут.
Мы движемся втроем по старым кварталам города Берна. К вечеру слегка подморозило. На перекрестке стоят четыре фигуры в латах. В руках алебарды. При нашем приближении алебарды скрещиваются – проход закрыт. «Чего они хотят?» – спрашиваю я. «Денег! Денег за проход!» – смеется Симон и протягивает им полфранка. Стражи важно кланяются и освобождают дорогу. В Берне зимний карнавал. И вечером, и утром мы встретим еще много костюмированных групп танцующих, поющих, разыгрывающих малопонятные сценки. Настроение веселое, но не разгульное. Необычность праздничного дня уравновешена обычностью вековых традиций.
Настоящий, реальный Берн выползал из-под крепко впечатанного в память иностранного кусочка знаменитого фильма «Семнадцать мгновений весны». Я узнавал улицы, по которым шел странной походочкой профессор Плейшнер – выдающийся мой коллега и мой товарищ по сцене Евгений Евстигнеев. Какая славная сцена, когда он с наивным умилением разглядывает бернских медведей в открытом вольере. В память о Жене мы с Маркишем тоже подошли к медведикам и тоже умилились.
В середине дня мы простились со столицей (вернее сказать, административным центром) Швейцарской Конфедерации. Снова вокзал и поезд.
Иностранные поезда. Как они нужны мне в моей будущей картине. Формально мое путешествие называется частной поездкой. Но, говоря языком профессиональным, киношным, это называется «выбор натуры». Просто у «Мосфильма» нет денег на такой «выбор», и поэтому еду на свои. Натуру я нашел – вот она, вокруг меня, на каждом шагу. Но как приблизиться к ней с актерами и с камерой? Найду ли я средства? А натура хороша! И пейзажи, и мосты, и туннели… и поезда! Так вот где ты живешь теперь, друг мой Маркиш? Хорошо живешь!
Чистенькие немецкие поезда по сравнению со швейцарскими показались мне пыльными и потертыми. Вагоны швейцарских поездов сверкали уже не как игрушки нерадивого школяра, а как выставочные экспонаты, с которых сдули и смыли все микрочастицы, которые могли бы затуманить их природный блеск. О, этот глубокий зеленый цвет! О, эти буквы на боку (на борту!) каждого вагона:
В швейцарском поезде все объявления очень длинные – каждое на трех языках. Вот поезд идет из Лугано в направлении Цюрих – Берн – Фрибур – Лозанна – Женева. Все объявления сперва на итальянском, потом на немецком, потом на французском. Потому что мы едем по италоязычному кантону, а впереди немецко-язычный, а франкофоны… еще далеко. Проехали Беллинзону (маленький городок, но он административный центр кантона, в который входят такие всемирно известные города, как Локарно и Лугано).
Вдоль быстрой горной речки, среди громоздящихся гор и водопадов мчится поезд по узкому ущелью, и вот очередная станция – начинается немецкоязычный кантон. Порядок объявлений меняется – впереди немецкий, потом итальянский, потом французский.
Мчатся на больших скоростях чистенькие поезда с телефонным обслуживанием пассажиров. Куда желаете позвонить? В какой город, в какую страну? За окном ухоженные, словно нарисованные городочки, фермочки… поселки… Грюер… постой, грюер, грюер – это сыр такой – грюер. Так вот он откуда, этот грюер, – вот с этих лугов и полян. Молоко конкретно вот от этих самых коров, которых я вижу сейчас в окно поезда. Привет вам, коровы, я о вас много слышал! И Эмменталь… ах, эмментальский сыр! Это тоже конкретно здесь. Не вообще «швейцарский» – что значит «швейцарский сыр» – федеральный, что ли? Тогда надо написать на его боковине FSF (Federate Suisse Fromage), и на трех языках – Сыр Общегосударственный Швейцарский.
Оп-па! Мы и не заметили, как в объявлениях радио впереди встал французский язык. Мы уже в кантоне Во – Лозанна. Следующая Женева. Немецкий язык теперь второй. А итальянский… он третий. Но он есть! Он звучит и здесь – язык единственного кантона, говорящего по-итальянски. Потому что это государство РАВНОПРАВНЫХ кантонов и равноправных граждан.
Еще не раз все эти бытовые наблюдения вызовут мои восторги. И уважение. И сомнения. И разочарования. И даже отчуждение (может быть, абсолютно несправедливое) – уж слишком на нас непохоже!
Это будет потом. А пока… вот он, Леман – Женевское озеро, похожее на море. Паруса вдали, уютные домики у берега, легкая озерная волна.
Придет время, и мы с Маркишем тронемся на его машине по шоссе, змеящемуся вдоль берега. Симон уступит мне руль, и я впервые почувствую, как это приятно – вести хорошо сделанную машину по хорошо сделанной дороге. Манящая полоса зелени между шоссе и синевой озера. В тот будущий визит будет лето, будет жаркий день и будет неодолимое желание искупаться. Дурные мы, что ли, – не окунуться в эту блаженную синеву? Сворачиваем к берегу по первой же боковой дорожке… Стоп! – privee – частное владение. Сюда нельзя, назад.
С этого дня и по сегодня Хайди – мой друг. Тогда я не знал еще поразительных талантов этой приветливой женщины. Мог ли я предположить, что мы будем встречаться в Москве, где в должности советника в посольстве Швейцарии она станет заметной фигурой в культурной жизни нашей столицы в самое бурное и переломное время. А потом мы увидимся в Гааге, где она будет уже послом. Она снова вернется в Москву в качестве полномочного министра-посланника. И она покинет Москву ради Чечни – почти год жизни среди смертельных опасностей в составе представительства ООН во время войны. В 98-м она опять в одной из самых опасных, по-настоящему «горячих» точек мира – госпожа Тальявини возглавила миссию ОБСЕ в Сухуми на грузино-абхазской границе.
Хочется вспомнить нашу последнюю встречу, но… наша последняя встреча не состоялась. У меня был концерт в Тбилиси. Хайди собиралась приехать на него – повидаться. Меня поселили в Тбилиси в гостинице «Аджария». Два верхних этажа шестнадцатиэтажного здания оставались еще гостиницей. Все остальное пространство занимали беженцы. Густой многосемейный быт бедных отчаявшихся людей в коридорах и комнатах, не приспособленных для быта. Часто отключали электричество – и тогда замирали лифты в высотном доме и прокисали продукты в холодильниках, которые переставали холодить. Телефоны работали плохо, а периодически отключались вовсе.
В городе появилось много нищих стариков – этого никогда не было раньше в Тбилиси. В магазинах, на рынке очень мало покупателей: у людей нет денег. Дороговизна. В театрах – и в зале, и за кулисами – припахивает нечистотами. Все коммуникации требуют ремонта, а средств нет. Трогает душу и восхищает, что тбилисцы не жалуются, а стыдятся своей беды и даже в этих условиях сохраняют свое несравненное гостеприимство и победную улыбку на измученном лице.
Я дозвонился в миссию. Сказал, что привез журналы, книги и письма от друзей для госпожи Тальявини. Приехал молчаливый шофер и забрал пакет. Телефон окончательно замолк. Связи больше не было. Выступление мое было в самом центре города на проспекте Руставели в Театре Грибоедова. Зал полон (и это не исключение: я был здесь недавно на фестивале, на всех сценах ежедневно шли десятки спектаклей и концертов – и всегда, везде залы были полны – таково отношение к театру и к гостям в этом удивительном городе). И я с волнением и благодарностью вижу, что практически все, кого я знал, с кем дружил, с кем вместе выходил на сцену, – все пришли на этот концерт. Хайди не было.
В антракте принесли большой букет и записку в конверте.
Ночью на границе снова обострилась обстановка, Хайди не могла покинуть Сухуми.
Мы не увиделись в этот раз.
А предыдущий… (вспомнил теперь!)… предыдущая встреча была в больнице. Меня всерьез прихватило, и назначили одно лекарство, которого нигде не было. Но нашлась Хайди (с которой перед этим не видались, пожалуй, опять с полгода) – нашлась сама и нашла лекарство. Такой вот дипломат!
Есть понятие «карьерный дипломат» – это закономерный, постепенный, по заслугам рост в должности. У Пушкина сказано о таких: «Кто славы, денег и чинов / Спокойно в очередь добился». Хайди совсем иная. Не в должности растет, а душой растет, и возрастает ее влияние на окружающих. А должности… на удивление, должности тоже растут.
Мы движемся втроем по старым кварталам города Берна. К вечеру слегка подморозило. На перекрестке стоят четыре фигуры в латах. В руках алебарды. При нашем приближении алебарды скрещиваются – проход закрыт. «Чего они хотят?» – спрашиваю я. «Денег! Денег за проход!» – смеется Симон и протягивает им полфранка. Стражи важно кланяются и освобождают дорогу. В Берне зимний карнавал. И вечером, и утром мы встретим еще много костюмированных групп танцующих, поющих, разыгрывающих малопонятные сценки. Настроение веселое, но не разгульное. Необычность праздничного дня уравновешена обычностью вековых традиций.
Настоящий, реальный Берн выползал из-под крепко впечатанного в память иностранного кусочка знаменитого фильма «Семнадцать мгновений весны». Я узнавал улицы, по которым шел странной походочкой профессор Плейшнер – выдающийся мой коллега и мой товарищ по сцене Евгений Евстигнеев. Какая славная сцена, когда он с наивным умилением разглядывает бернских медведей в открытом вольере. В память о Жене мы с Маркишем тоже подошли к медведикам и тоже умилились.
В середине дня мы простились со столицей (вернее сказать, административным центром) Швейцарской Конфедерации. Снова вокзал и поезд.
Иностранные поезда. Как они нужны мне в моей будущей картине. Формально мое путешествие называется частной поездкой. Но, говоря языком профессиональным, киношным, это называется «выбор натуры». Просто у «Мосфильма» нет денег на такой «выбор», и поэтому еду на свои. Натуру я нашел – вот она, вокруг меня, на каждом шагу. Но как приблизиться к ней с актерами и с камерой? Найду ли я средства? А натура хороша! И пейзажи, и мосты, и туннели… и поезда! Так вот где ты живешь теперь, друг мой Маркиш? Хорошо живешь!
Чистенькие немецкие поезда по сравнению со швейцарскими показались мне пыльными и потертыми. Вагоны швейцарских поездов сверкали уже не как игрушки нерадивого школяра, а как выставочные экспонаты, с которых сдули и смыли все микрочастицы, которые могли бы затуманить их природный блеск. О, этот глубокий зеленый цвет! О, эти буквы на боку (на борту!) каждого вагона:
SBB CFF FFSЧто это? Магическое заклинание? Шифр счастья? Нет, это надпись: «Общегосударственная железная дорога» – начальные буквы слов на немецком, французском и итальянском языках. Немножко длинновато? Ничего, переживете, зато никто не будет обижен. Единство страны обеспечено тем, что каждый кантон обладает абсолютной полнотой прав. И это он сам – кантон – решил отдать некоторые из этих прав центральному правительству Конфедерации. Да, на итальянском языке говорит только один (один из двадцати двух!) кантон Тичино. Но он говорит по-итальянски. И потому итальянский язык полноправен в общем хоре. И на боку каждого вагона есть и итальянские литеры.
В швейцарском поезде все объявления очень длинные – каждое на трех языках. Вот поезд идет из Лугано в направлении Цюрих – Берн – Фрибур – Лозанна – Женева. Все объявления сперва на итальянском, потом на немецком, потом на французском. Потому что мы едем по италоязычному кантону, а впереди немецко-язычный, а франкофоны… еще далеко. Проехали Беллинзону (маленький городок, но он административный центр кантона, в который входят такие всемирно известные города, как Локарно и Лугано).
Вдоль быстрой горной речки, среди громоздящихся гор и водопадов мчится поезд по узкому ущелью, и вот очередная станция – начинается немецкоязычный кантон. Порядок объявлений меняется – впереди немецкий, потом итальянский, потом французский.
Мчатся на больших скоростях чистенькие поезда с телефонным обслуживанием пассажиров. Куда желаете позвонить? В какой город, в какую страну? За окном ухоженные, словно нарисованные городочки, фермочки… поселки… Грюер… постой, грюер, грюер – это сыр такой – грюер. Так вот он откуда, этот грюер, – вот с этих лугов и полян. Молоко конкретно вот от этих самых коров, которых я вижу сейчас в окно поезда. Привет вам, коровы, я о вас много слышал! И Эмменталь… ах, эмментальский сыр! Это тоже конкретно здесь. Не вообще «швейцарский» – что значит «швейцарский сыр» – федеральный, что ли? Тогда надо написать на его боковине FSF (Federate Suisse Fromage), и на трех языках – Сыр Общегосударственный Швейцарский.
Оп-па! Мы и не заметили, как в объявлениях радио впереди встал французский язык. Мы уже в кантоне Во – Лозанна. Следующая Женева. Немецкий язык теперь второй. А итальянский… он третий. Но он есть! Он звучит и здесь – язык единственного кантона, говорящего по-итальянски. Потому что это государство РАВНОПРАВНЫХ кантонов и равноправных граждан.
Еще не раз все эти бытовые наблюдения вызовут мои восторги. И уважение. И сомнения. И разочарования. И даже отчуждение (может быть, абсолютно несправедливое) – уж слишком на нас непохоже!
Это будет потом. А пока… вот он, Леман – Женевское озеро, похожее на море. Паруса вдали, уютные домики у берега, легкая озерная волна.
Придет время, и мы с Маркишем тронемся на его машине по шоссе, змеящемуся вдоль берега. Симон уступит мне руль, и я впервые почувствую, как это приятно – вести хорошо сделанную машину по хорошо сделанной дороге. Манящая полоса зелени между шоссе и синевой озера. В тот будущий визит будет лето, будет жаркий день и будет неодолимое желание искупаться. Дурные мы, что ли, – не окунуться в эту блаженную синеву? Сворачиваем к берегу по первой же боковой дорожке… Стоп! – privee – частное владение. Сюда нельзя, назад.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента