Да, я потерял ее.
Вы не встречали ее с тех пор, как вышли из больницы?
Раз, только один раз. Это было в первый день. Я был худ как рельса, бел, как подушка, с которой только что поднял голову. Отсрочка смерти была написана на мне. Я устало плелся, опираясь на палку. Я думал о ней, думал, думал беспрестанно. Всматриваясь в лица толпы, запрудившей улицы, я рисовал себе только ее лицо. И вдруг я увидел ее перед собой. Она выглядела, как привидение, бедная малютка, и одно короткое мгновение мы всматривались друг в друга, она и я, два бледных изнуренных призрака.
Ну, что же она сказала?
Сказала? Она не сказала ничего. Она только посмотрела на меня. Лицо ее было холодно, как лед. Она смотрела на меня, как будто хотела пожалеть. Потом в глазах ее появились горечь и отчаяние, какие могут омрачить лишь взор погибшей души. Это мучительно действовало на меня. Мне, казалось, что она смотрит на меня почти с ужасом, как будто я что-то вроде прокаженного. Когда мы стояли так, она, казалось, готова была лишиться чувств. Одну минуту мне почудилось, что она покачнулась, затем она испустила сильный прерывистый вздох и, повернувшись на каблуках, исчезла.
Она сразила вас.
Да, сразила на смерть, старый дружище. Моей единственной мыслью была любовь к ней, вечная любовь. Но я никогда не забуду выражения ее лица, когда она повернулась, чтобы уйти. Казалось, будто я ударил ее хлыстом.
И вы ни разу не видели ее с тех пор?
Нет, никогда, Разве этого не довольно? Она не хочет больше говорить со мной. Не хочет больше поднимать на меня глаз. Я вернулся обратно в больницу, затем спустя немного перебрался сюда. Мое тело жило, но сердце было мертво. Оно никогда не оживет снова.
О, ерунда, вы не должны так поддаваться обстоятельствам. Это убьет вас в конце концов. Подбодритесь! Будьте мужчиной. Если не хотите жить для себя, живите для других. Как знать, может быть все к лучшему. Быть может, любовь ослепила вас. Быть может, она не была действительно хорошей. Поглядите, как она теперь открыто живет с Локасто. Ее называют Мадонной, говорят, что она больше похожа на деву-мученицу, чем на любовницу развратного человека.
Я встал и посмотрел на него, чувствуя, что лицо мое исказилось от муки при этой мысли.
Послушайте, сказал я, никогда Бог не вкладывал дыхания жизни в лучшую девушку. Здесь была подлая игра. Я знаю эту девушку лучше, чем кто-либо другой на свете, и, если бы все живущее стало уверять меня, что она скверная, я сказал бы им, что они лгут. Я сгорел бы на костре, защищая эту девушку.
Тогда почему же она так жестоко оттолкнула вас?
Не понимаю, не могу постигнуть. Я так мало знаю женщин, но я не поколебался ни на минуту, и сегодня, в своей тоске и одиночестве, я томлюсь по ней больше, чем прежде. Она всегда здесь, вот тут в моей голове и никакие силы не могут изгнать ее оттуда. Пусть говорят, что угодно, я женился бы на ней завтра же. Это убивает меня. Я состарился на десять лет за последние несколько месяцев. О, если бы я только мог забыть!
Он посмотрел на меня задумчиво.
Скажите, старина, вы получаете вести от вашей старушки?
С каждой почтой.
Почему бы вам не вернуться домой? Это лучший выход для вас: вернитесь к матери. Она нужна вам. Вы порядком накренились. Небольших денег хватит там надолго, а вы можете рассчитывать на тридцать тысяч. Вы будете обеспечены, вы посвятите себя старой леди и снова будете счастливы. Время тот же паровой каток, когда нужно сглаживать шероховатые места в прошлом. Вы забудете все это, этот край и эту девушку. Все это будет казаться вам чем-то вроде последствий Валлийского сыра, съеденного на ночь. У вас было умственное несварение. Мне тяжело видеть ваш отъезд и, право, грустно потерять вас. Но это ваше единственное спасение. Поэтому, пожалуйста, поезжайте.
Мне никогда не приходило это в голову раньше. Дом! Как сладко звучало это слово. Мама, да мама утешит меня, как никто другой. Она поймет. Мама и Гарри.
Да, сказал я, чем скорее это будет, тем лучше; я уеду завтра утром.
Итак, я встал и начал собирать мои немногочисленные пожитки. Рано утром я отправляюсь. Нет смысла тянуть с отъездом. Я попрощаюсь с этими двумя товарищами пожатием руки и слезой в глазах; хриплое «поберегите себя». Вот и все. По всей вероятности, я никогда больше не увижу их.
Джим вошел и спокойно уселся. С некоторых пор старик сделался очень молчаливым. Надев очки, он вынул свою изрядно потертую Библию и раскрыл ее. Там, в Даусоне, был человек, которого он ненавидел ненавистью, кончающейся только со смертью, но, ради мира своей души, он старался изо всех сил победить ее. Эта ненависть дремала, но по временам начинала шевелиться, и тогда в глазах старика появлялся взгляд тигра, делавший его некогда сильным и грозным. Горе врагу, если тигр когда-нибудь проснется!
Я обдумываю план, сказал вдруг Джим. Я намерен вложить все свои двадцать пять тысяч обратно в землю. Ведь мы, старые рудокопы, остаемся игроками до конца. Дело не в золоте, а в добывании его; волнение, надежда, предвкушение удачи вот что нам дорого. Мы бойцы, и нам остается только продолжать сражаться. Мы не можем успокоиться. Перед нами земля, а в ней драгоценный металл, который она старается скрыть от нас. Наше дело вытащить его наружу. Это делается ради блага человечества. Рудокоп и фермер никого не обирают. Они сами спускаются в эту старую землю, умасливают ее, бьют ее, терзают ее, пока она не сдастся. Они трудятся на благо человечества фермер и рудокоп.
Старик многозначительно умолк.
Так вот я не могу оставить золотоискательство. Я буду продолжать до тех пор, пока хватит здоровья и сил. Я собираюсь снова бросить в песок все, что получил. Я сделаю большое дело или выпущу свой заряд на воздух.
В чем же вам план, Джим?
А вот в чем. Я поставлю гидравлическую машину на своем Офирском участке. У меня большие надежды на этот участок. Никому еще не приходило в голову предположение работать с водой. Там есть маленький ручеек, стекающий по склону горы, как раз в том месте, где она очень крутая. Там около ста футов водопада и весной довольно могучая струя скатывается кубарем вниз. Вот я и намерен задержать ее плотиной наверху, провести вниз по желобу, установить там аппарат «маленький гигант» и опять освободить ее, чтобы разорвать и взрыть почву. Это откроет новую эру в клондайкском золотоискательстве.
Молодчина, Джим.
Ценности лежат там, в земле, и мне надоел старый, медленный способ добывания их. А этот мне очень нравится. Во всяком случае, я измерен сделать опыт. Это только начало, вы увидите, как другие переймут это приспособление. Одиночке рудокопу время уйти; это только вопрос времени. В один прекрасный день вы увидите, что вся страна будет разрабатываться большими сильными черпаками, как в Калифорнии. Помяните мое слово, ребята, старомодный рудокоп должен сойти.
Что же вы предпринимаете?
Видите ли, я написал, чтобы мне прислали машину и надеюсь, что в следующую зиму машина будет в ходу. Штука уж в пути теперь. Алло! Войдите!
Посетители были Мервин и Хьюсон. Они зашли к нам по дороге в Даусон. Оба преуспели свыше всех мечтаний. Казалось, что они просто находят деньги, так старательно судьба подсовывала их им под нос. Они оскорбительно процветали. Они испускали пары удачи. В обоих произошла сильная перемена, перемена чрезвычайно типичная для золотого лагеря. Они как будто растаяли. Они были непобедимо веселы; однако вместо выдержки, когда-то отличавшей их, теперь замечалась предательская слабость, вялость, подчинение расслабляющим порокам города. Мервин был заметно худ. Темные впадины окружали его глаза и странная нервность искривляла рот. Он был «грозой женщин», как говорили. Он мотал на них деньги быстрее, чем делал их. Он был значительно более общителен, чем раньше, но чувствовалось, что его мужество, его боевые качества исчезли. В Хьюсоне перемена была еще заметнее. Его железные мускулы растянулись в ровное тело, щеки втянулись, глаза были мутны и налиты кровью. Тем не менее он изображал славного малого, говорил без хвастовства о своем богатстве и принимал покровительственный вид. У него было около двухсот тысяч долларов и он выпивал ежедневно бутылку бренди. Этим двум людям, так же, как и многим другим в золотом лагере, легкое неожиданное богатство шло на погибель. В пути они были великолепны; в болотах, в лесах, на высотах и равнинах они были господами среди людей, боровшимися с природой неукротимо, с упоением. Но когда битва была окончена, их руки бездействовали, мускулы опустились, они предались чувственным удовольствиям. Казалось, будто для них победа в самом деле означала поражение. Я был занят своими сборами и едва прислушивался к их разговору. Какой интерес могла теперь иметь для меня эта болтовня о грязи и песке, об участках и промывке? Я собирался оттолкнуть это все от себя, навсегда вычеркнуть из памяти, начать жизнь сызнова. Я буду жить для других. Семья, мама! Как восхитительно разгоралось снова мое сердце при мысли о них.
Но вдруг я насторожился; они говорили о городе, о мужчинах и женщинах, которые прославляли, или, вернее, бесславили его. Вдруг кто-то произнес имя Локасто. «Он уехал, говорил Мервин, уехал на большое дело. Он подружился с несколькими индейцами с реки Пиль и узнал, что они открыли слой высокого качества золотоносного кварца, где-то в западной части «по ту сторону». У него был образец породы, в котором ясно было видно золото, блестевшее насквозь. Это богатейшая почва. Джек Локасто последний человек, чтобы отказаться от такого случая. Он самый отчаянный игрок на Севере, ему не хватит никакого богатства. Теперь он ушел с одним индейцем и со своим товарищем, этим маленьким ирландским телохранителем Патом Дуганом. Они взяли с собой на шесть месяцев припасов и пробудут там всю зиму.
Что сталось с его девочкой? спроси Хьюсон. Последней, с которой он жил. Помните, она ехала с нами на пароходе? Бедная малютка! Попалась-таки этому человеку. Мало ему женщин, как он, нужно еще захватить в свои когти лучших из них. Это была славная девчурка, пока он не принялся за нее. Если бы она была моей подругой, я всадил бы пулю в его отвратительное сердце.
Хьюсон рычал, как разозленный медведь, но Мервин улыбался своей циничной улыбкой.
О, вы говорите о Мадонне, сказал он. Она поступила в кафешантан.
Они продолжали разговаривать о других вещах, но я больше не слушал их. Я был в трансе и очнулся только, когда они встали, чтобы уйти.
Попрощайтесь-ка лучше с этим парнем, сказал Блудный Сын, он отправляется завтра в Старый Свет.
Нет, я не еду, ответил я мрачно. Я отправляюсь не дальше Даусона.
Он вытаращил на меня глаза, попробовал убеждать, но я решился. Я буду бороться, бороться, бороться до конца.
Глава II
Берна в кафешантане! Слова не могут выразить всего, что эта простая фраза значила для меня. Два месяца я жил в тоскливой апатии страдания, но эта весть наэлектризовала меня к немедленному действию.
Когда Блудный Сын начал убеждать меня, я засмеялся горьким, нерадостным смехом.
Я иду в Даусон, сказал я, и, если бы это был самый ад, я отправился бы туда за девушкой. Мне безразлично чужое мнение. Семья, общество, даже честь, пусть все это провалится; теперь они потеряли значение. Я был дурак, когда думал, что смогу когда-нибудь оставить ее, дурак! Теперь я знаю, что до тех пор, пока в теле моем есть жизнь и силы, я буду бороться за нее. О, я уже не чувствительный юноша, каким я был шесть месяцев тому назад. Я жил с тех пор. Я могу постоять за себя теперь. Я могу сталкиваться с людьми как равный. Я могу бороться, я могу победить. Я ничего не боюсь после того, что пережил. Я не придаю особой ценности жизни и намерен отчаянно бороться за эту девушку. Если я проиграю, значит не будет больше «меня» для того, чтобы бороться. Не старайтесь убеждать меня. К черту рассудок! Я иду в Даусон, и сотня человек не удержит меня.
У тебя как будто появились новые трюки в репертуаре, сказал он, глядя на меня с любопытством, ты ставишь меня в тупик. Иногда мне кажется, что ты кандидат в сумасшедший дом, иногда же я снова начинаю думать, что ты в своей тарелке. Теперь твой рот принял угрюмое выражение, а в глазах появился жесткий взгляд, которого мне не приходилось еще видеть. Что ж, может быть ты добьешься своего. Ну, во всяком случае, желаю удачи.
Итак, попрощавшись с большой хижиной и обоими моими товарищами, грустно глядевшими мне вслед, я направился вдоль Бонанцы. Была половина октября. Жестокий ветер пронизывал меня до мозга костей. Страна лежала опять скованная под покровом снега, и небо было бледно и зловеще. Я шел быстро, полный мучительной тревоги, терзавшей меня до того, что я едва замечал дорогу; я думал только о Берне и о Даусоне.
Я пришел как раз во время, чтобы увидеть отплытие последнего парохода. Река уже «несла лед» и с каждым днем его зубчатые края ползли все дальше к середине течения. Огромная унылая толпа стояла на пристани, когда маленький пароход повернул в канал. На палубе было шумное общество; много городских женщин кричали на прощанье своим друзьям. Там было непринужденное экстравагантное веселье; на пристани же печальная попытка к самоутешению. Последняя лодка. Они следили за тем, как весло ее у кормы разрезало замерзающую воду. Они следили за тем, как она медленно прокладывала себе путь через все более утолщающиеся полосы льда. Они продолжали следить за ней, когда она была уже далеко, борясь с клондайкским течением. Тогда, грустные и упавшие духом, они возвращались в свои одинокие хижины. Никогда уединение не казалось им таким горьким. Еще несколько дней и река будет натянута так же туго, как барабан. Долгие, долгие ночи опустятся на них и почти на восемь томительных месяцев они будут отрезаны от внешнего мира.
Однако скоро, очень скоро, дух примирения поправит дело. Они начнут извлекать из жизни, что можно. Чтобы кормить этот великий город-осьминог, рудокопы станут стекаться с ручьев с сокровищами, скопленными в жестянках для муки. Кафешантаны и игорные дома засосут их, и веселье пойдет полным ходом.
Проходя по тротуару, я удивлялся росту города. Появились новые улицы. Лавки выставляли дорогие предметы и кичились ценными товарами. В салунах были великолепные зеркала и лепные украшения. Рестораны предлагали европейские деликатесы, все поднялось на новую ступень экстравагантности, показного блеска, наглой роскоши. Повсюду на виду был человек с толстым «мешком». Он приходил в город обросший, с диким видом, часто одетый в лохмотья, но всегда с ненасытным голодом в глазах. Этот взгляд переносил вас в темноту, грязь и, тяжкую работу на заимке. Перед вами вставали безотрадные месяцы труда, грубая хижина с ее леденцами из льда за дверью, тускло горящим сальным светильником и прокисшим запахом застоявшейся еды. Вы видели, как он лежит, куря свою крепкую трубку, смотрит на этот кувшин с самородками на грубой полке и мечтает о том, что он даст ему там, где блестят огня и ревут граммофоны. Несомненно, что если терпение, выносливость, суровое неуклонное стремление, тяжкая, отчаянная работа заслуживают вознаграждения, этот человек имеет право на полную меру удовольствий.
И всюду этот жадный голодный взгляд. Женщина с накрашенными щеками знает этот взгляд; хозяин бара со своими одурманивающими напитками тоже знаком с ним. Они ждут его, это их «мясо».
Однако через несколько дней наш дикий, обросший шерстью человек перерождается, перестает вызывать к себе ваше сочувствие. Он выбрит, острижен, одет в шелковое белье, модные тонкие ботинки и платье по нью-йоркской моде. Вы бы ни за что не узнали в нем вашего друга в мокасинах и непромокаемом пальто. Он курит долларовую «Ларанаго», у него с полдюжины стаканчиков с виски «за поясом», а попозже у него назначено свидание с певичкой из Павильона. О, ему предстоит «кит» удовольствий, говорит он вам… Вы задумываетесь над тем, насколько его хватит. Не надолго. Это остро, коротко и сладко. Он разоряется в конец и королева шантана, для которой он покупал столько вина, по двадцати долларов бутылка, больше не узнает его своими блестящими глазами. Он «спущен по нитке», «разобран в конец» мастером своего дела. Горестно он выворачивает свои кармана наружу ни одной «фишки». Он не может даже заказать покаянную порцию в три пальца водки. Таково одно из обычных явлений в золотом лагере.
Проходя по улицам, я встретил много знакомых лиц. Я увидел Мошера. Он очень растолстел и разговаривал с тщедушной женщиной с тяжелыми белокурыми волосами. По-моему, она весила около девяносто пяти фунтов. Они отправились вместе. Острый, как нож, ветер несся с севера, и люди в раздувающихся енотовых шубах наполняли тротуары. На углу «Авроры» я толкнулся с Банкой Варенья. На нем была куртка из летней фланели, и как бы для того, чтобы подчеркнуть исключительную жару, он отвернул свой узкий воротник. В дрожащих пальцах он держал тонкую папиросу, которой жадно затягивался. Он выглядел жалким, истощенным голодом и исколотым стужей; но при виде меня он тотчас же подтянулся в некоторое подобие благополучия. Однако через короткое время поник опять, и глаза его приняли тоскливое и униженное выражение. Нужна была чрезвычайная деликатность, чтобы заставить его принять маленькую ссуду. Я знал, что это поможет ему лишь глубже погрузиться в болото, но был не в силах вынести вида его страданий.
Я пришел в Парижский ресторан. Там было светлее, многолюднее, шумнее, чем обыкновенно. Я увидел служителей в обычной ливрее лакеев и Мадам еще более грубую, хищную. Невольно рождался вопрос, есть ли у этой женщины душа и в чем цель ее существования. Она восседала там, как олицетворение хищничества и низкой алчности. Я подошел прямо к ней и спросил резко:
Где Берна?
Она сильно вздрогнула. В ее наглых глазах появилось что-то вроде страха, но вслед затем она засмеялась жестоким искусственным смехом.
В Тиволи, сказала она.
Я все еще был слаб после болезни, и долгий путь утомил меня. Поэтому я вошел в салун и заказал виски. Я почувствовал, как неразбавленный виски обжигал мое горло. Я весь дрожал с ног до головы от необычно приятной теплоты. Вдруг бар со своими медными прутьями показался мне очень приятным местом, сияющим, теплым, полным комфорта и хорошего общества. Как ласково все улыбались. В самом деле, некоторые даже смеялись от искренней радости. Большой, весело настроенный рудокоп потребовал еще порцию, и я присоединился к нему. Куда девалась теперь моя горечь? Куда исчезла эта смертельная боль сердца? Пока я пил, все это казалось прошло. Волшебная перемена! Каким дураком я был! Стоило ли поднимать такой переполох? Бери жизнь легко. Смейся одинаково над хорошим и дурным. Ведь все здесь только фарс. Какое значение это будет иметь через сотню лет? Неужели мы посланы в этот мир только на мучения? Я, по крайней мере, не согласен на это. Я не намерен больше корчиться в смирительной рубашке существования. Здесь был выход, радость сердца, счастье здесь, в этой закупоренной чертовщине. Я выпил снова.
Я был пьян, безнадежно пьян, когда я направлялся к Тиволи.
Глава III
Когда я вышел, шатаясь, из салуна, я находился в особенно возбужденном настроении. Я больше не сознавал щиплющего холода, и мне казалось, что я мог улечься в глубоком снегу так же уютно, как в пуховой постели. Особенно великолепны были огни. Они как будто приветливо подмигивали мне. Они блестели радостной оживленностью. Каким завидным местом был все-таки мир!
Чувствуя в себе кипящий поток красноречия, необычайный ораторский талант, я стремился найти сочувственное ухо.
Граммофоны ревели во всевозможных тональностях. Бесстыдные женщины подмигивали мне. Заманчивые игорные притоны и кафешантаны манили меня. Город, как гигантский паук, завлекал свою жертву, и жертвой этой, казалось, был я. Тут было множество других людей с алчными глазами, но кто же был здесь тревожнее, алчнее меня? Однако это меня ничуть больше не беспокоило. Греми музыка! Начинайте танцы! Нам дана лишь одна жизнь! А, вот наконец Тиволи! Справа от входа был пышный бар, украшенный полированной медью, гранеными зеркалами и сверкающими разноцветными пирамидами дорогих ликеров. В баре пьянствовали, и лакеи в белых куртках смешивали напитки с мастерской ловкостью. Тут была пестрая толпа. В ней попадались люди в дорогих платьях и тонком белье, люди в синих рубахах и одеревеневшей от грязи одежде, седобородые старики и безбородые юноши. Это была шумная толпа, хохочущая, горланящая, ругающаяся, поющая. Это была пена жизни, совершенно скрывавшая грязный осадок на дне.
Передо мной была двойная колеблющаяся дверь, расписанная белым и золотом. Толкнув ее, я впервые очутился в даусоновском кафешантанном танцевальном зале. Я помню, что был ошеломлен его пышностью, блеском и великолепием. Кто мог бы ожидать, что найдет на этом мрачноликом Севере такое сказочное место? Зал был расписан золотой и белой краской и освещен гроздьями ламп. Повсюду была лепка и нарядные украшения. С каждой стороны, на высоте приблизительно десяти футов, находились на золоченых подпорках маленькие отдельные кабинеты, завешанные драпировками из лилового шелка. В глубине зала была сцена, на которой шло представление.
Я занял место на самом конце зала.
На эстраде, женщина солидной комплекции, распевала резким носовым голосом патетическую балладу. Она пела без выражения, делая руками однообразные движения в такт дыханию. Ее приземистая, расплывчатая фигура выглядела необычайно нелепо в коротком платье. Лицо было очень накрашено, рот широко, добродушно улыбался, а глазки подмигивали публике из-за похожих на щелки век.
Замечательно! сказал высокий, похожий на бобовую жердь, человек справа от меня, когда пение окончилось под аплодисменты публики. У нее чувствуется умение в работе.
Он смотрел на меня с доверчивым видом, и его бледно-голубые глаза были полны восторженного восхищения. Потом он сделал нечто, поразившее меня. Он развязал свой мешочек и, запустив в него руку, вытащил большой самородок. Завернув его в бумагу, он поднялся, длинный, сухой, неуклюжий, и, старательно прицелившись, бросил его на сцену.
Вот тебе, Лулу, просвистел он пронзительным голосом.
Певица, направлявшаяся к выходу, обернулась, подняла подарок, и послала своему поклоннику широкую, обнажившую золотые зубы, улыбку и выразительный поцелуй. Когда он уселся, рот его был искривлен от возбуждения, а водянистые голубые глаза сияли от восторга.
Клянусь богом, колоссальный талант, не правда ли? Много бутылок вина я откупорил для этой девочки. То-то, должно быть, обрадуется, когда узнает, что старый Генри в городе. Генри мое имя. Звонкая-Кастрюля-Генри, мое прозвище, и у меня есть участок на Хункере. Много толстых кошельков я перетаскал в город и промотал на эту девчонку, и я вполне уверен, что этот пойдет по той же дорожке. Ладно, говорю я, что же тут удивительного? Приятно провожу время за свои деньги. Когда они уходят, там есть еще куча других в земле. Ног у них нет, не убегут. Он захохотал и взвесил в мозолистой руке свой мешочек. За гелиотроповыми занавесками произошло движение, и лицо Лулу очаровательно заулыбалось ему над плюшевым краем ложи. С новым радостным смехом поклонник пошел к ней.
Вот старый дуралей! сказал молодой человек слева от меня.
Он выглядел так, как будто его жилы были переполнены здоровьем; кожа его была чиста, как у девушки, глаза честны и бесстрашны. На нем была непромокайка и меховая шапка с наушниками.
Это самый большой олух в стране. Бог отпустил ему мозгов не больше, чем гусю. Все девчонки виснут на нем. Пока он повернется, эта старая летучая мышь там успеет отделать его до чиста. Она освободит его от мешочка, и завтра он отправится на ручей, смеясь и клянясь, что он прекрасно провел время. Это самый покладистый человек на земле.
Юноша остановился, чтобы посмотреть на новую певицу. Возбуждение от ликера улеглось, и от жары и дыма в зале меня стало клонить ко сну. Я успел задремать, когда кто-то тронул меня за плечо. Это был негр-лакей, которого я видел входящим и выходящим из лож, известный под кличкой Черный Принц.
Там леди в ложе желает говорить с вами, сэр, сказал он вежливо.
Кто такая? спросил я удивленно.
Мисс Лабель, сэр. Мисс Байрди Лабель.
Я был изумлен. Кто в Клондайке не слыхал о Байрди Лабель, старшей из трех сестер, которая вышла замуж за Билля Усмирителя Вод? У меня мелькнула мысль, что она сможет сообщить мне что-нибудь о Берне.
Хорошо, сказал я, я приду.
Я последовал за ним наверх и через минуту очутился в присутствии знаменитой субретки.
Алло, мальчик, воскликнула она, садитесь. Я увидела вас в публике и мне понравилось ваше лицо. Как поживаете?
Она протянула унизанную драгоценностями руку. Это была полная приятная блондинка с задорной улыбкой и льняными волосами. Я приказал слуге подать бутылку вина.
Я много слышал о вас, сказал я, нащупывая почву.
Да, надеюсь, что так, ответила она. Большинство знает меня. Это что-то вроде отраженной славы. Я думаю, что если бы не Билль, я бы никогда не попала в свет рампы.
Она задумчиво потягивала свое шампанское.
Я приехала сюда в 97-м и встретила тогда Билля. Он был при деньгах, как полагается. Мы быстро сошлись с ним, но он такой дурак, что скоро опротивел мне. Тогда я начала водиться с другим франтом. Тут как раз настал яичный голод. Во всем городе было только девятьсот образчиков куриных произведений и то в одной только лавке. Я пошла купить немного. Боже, как мне хотелось яиц! Я все время мечтала о том, как приготовлю их. Как вдруг предо мной вырастает никто иной, как Билль. Он видит, чего я хочу, и с быстротой молнии покупает весь запас по доллару за штуку. Теперь, говорит он мне, если вы хотите яиц на завтрак, приходите в тот дом, которому вы принадлежите.