Страница:
— Что слышат мои уши? Спросить у мамы… В твои годы я уже скакал на лихом коне и рубил мечом от плеча до седла. Хрясь! Пополам! Хрясь! Пополам! А он… Тьфу! Спросить у мамы…
— Простите, ваши сиятельства, — взмолился Янкель, — если я, недостойный, что-нибудь не так сказал… Но разве такой уж грех — любить свою маму?
Король Ян Собесский смерил его уничтожающим взглядом:
— Мать тебе — Польша! Отец — твой король! А любовь к Родине докажи на поле брани.
Король взмахнул мечом. Из-за его плеча возник юный рыцарь в латах со сверкающим горном в руке. Он приложил горн к своим безусым губам и заиграл боевой сигнал — призыв к битве.
Янкель в подушках умоляюще прижал руки к груди:
— Нельзя ли потише? Маму разбудите…
Но его голос потонул в нарастающем грохоте битвы, вызванной к жизни звуками боевой трубы.
Играет горнист, стоя на высоком холме, рядом с королевским шатром, увенчанным польским гербом — белым орлом, расставившим крылья и лапы с когтями.
Внизу, сколько глаз видит, на всей равнине кипит битва. В клубах пыли, сверкая на солнце стальными шлемами, ощетинившись пиками, мчится закованная в латы кавалерия. Реют штандарты над лошадиными мордами. Ряды пехоты в кольчугах и шлемах со щитами в одной руке и короткими мечами в другой отбиваются от наседающих всадников. Рубятся конные и пешие. Хрипят кони, падают из седел проткнутые копьями всадники. Катятся по траве пустые шлемы. Бьются на земле раненые лошади — сраженные воины валятся на убитых, ибо вся земля усеяна трупами. И орлы-стервятники парят над полем битвы, ожидая, когда все утихнет и можно будет приступить к пиршеству.
А мечи все звенят. Сверкают на солнце щиты. Ржут кони. Валятся всадники наземь, под копыта.
У королевского шатра, на виду у короля, в рыцарском облачении восседающего на боевом коне и обозревающего поле битвы, два усача-улана обряжают в железные доспехи Янкеля. Через голову, как жилет, натягивают выпуклый панцирь, прикрепляют железные нарукавники и наколенники, нахлобучивают на голову, как ведро, глубокий сверкающий шлем с крохотным вырезом на лице, откуда виднеются лишь еврейский нос Янкеля и удивленно заломленные брови. Янкель морщится: железо ему жмет, врезается в тело, но он молча покоряется судьбе.
Он неуклюже стоит, словно спеленутый кокон, широко расставив руки и ноги в железной чешуе, и не может сдвинуться с места. Бравые уланы подхватывают его под мышки, поднимают в воздух и взгромождают в седло на спину огромному коню в попоне от хвоста до головы, лишь с вырезом для глаз. Горячий конь нетерпеливо роет копытом землю, раскачивая Янкеля на себе. Янкель, как крыльями, машет закованными в железо руками, чтоб усидеть в седле, не рухнуть наземь.
Один улан подносит круглый щит и надевает его на кисть левой руки Янкеля. Под тяжестью щита всадник начинает ползти влево, и для равновесия другой улан вкладывает ему в правую ладонь рукоять тяжелого меча. Король, скептически обозрев экипированного для битвы Янкеля, без особого энтузиазма благословляет его: — С Богом! За короля и отечество!
Уланы салютуют королю мечами. Янкель тоже пытается поднять меч для салюта, но не может совладать с его тяжестью и бессильно роняет на землю.
— Шлимазл! — вскричал король в гневе. — Дайте ему меч полегче!
Свита бросается на поиски другого меча, роются в королевских сундуках и приносят блистающий драгоценными камнями меч, покороче первого.
— Не трудитесь, не надо… — попросил Янкель. — Я в жизни мухи не обидел. Как же я человека убью? Это абсолютно исключено.
Король сурово сдвинул соболиные брови:
— Тогда твой удел — бесславная смерть.
— Бесславная смерть… бесславная смерть… — подхватила свита за спиной короля и стала располагаться поудобней, чтоб насладиться кровавым зрелищем.
Прямо на Янкеля на свирепом коне мчится рыцарь в латах, с огромным копьем наперевес. Земля гудит и стонет под копытами его коня. В вырезе шлема сверкают его глаза, решительные и неумолимые.
Король и вся свита, затаив дыхание, следят за поединком, исход которого предрешен, и поэтому наиболее слабонервные прикрывают глаза руками в железных перчатках. Орел-стервятник, распластав крылья, застыл над ними, предвкушая перспективу полакомиться мясом Янкеля.
— Закройся щитом! — не выдержав, закричал король. — Делай маневр.
Янкель хотел было приподнять руку со щитом, но щит соскользнул под коня, прокатился колесом под его брюхом и упал, подпрыгнув несколько раз, у ног короля.
Из прорези шлема глаза Янкеля, полные еврейской скорби, устремлены на неумолимо приближающееся, растущее в размерах, острие вражеского копья. Еще миг — и оно проткнет его насквозь.
Янкель зажмурил глаза и услышал лошадиный визг. Открыл глаза и увидел, что конь врага взвился на дыбы. Тяжелое копье уткнулось в землю.
А на древке копья, всей своей тяжестью пригибая его к земле, повисла мама Янкеля, пани Лапидус. В своем стареньком платье и переднике, в каком она печет бублики, и даже ее голые по локоть руки заляпаны тестом и лицо слегка припудрено мукой.
Рыцарь с грохотом упал с коня. Пани Лапидус в гневе подняла его копье и переломила пополам о колено.
— Вы что? С ума сошли? — вскричала пани Лапидус. — Хорошенькую моду себе взяли — на живого человека кидаться.
Блаженная улыбка растекается по лицу Янкеля, и с нею он просыпается в своей комнате, под портретами мамы и папы. Проснувшись, тут же нашаривает на полу оброненный учебник по истории польского государства, и пока он перелистывает страницы, короли один за другим — Ян Собесский, Стефан Баторий, Сигизмунд Первый, старший — ныряют в сиротливо опустевшие овальные рамы среди текста и застывают там под шепот Янкеля:
— Король Стефан Баторий, родился в 1533 году, умер в 1586, король Ян Собесский родился в 1629 году, умер…
Эти же короли, но в массивных золоченых рамах с вензелями и завитушками, распушив холеные усы и блистая атласом и горностаем царственных мантий, смотрят с высоких стен университетского зала. Зал огромен, как костел. Но в нишах его вместо фигур святых белеют статуи ученых мужей от древнего Архимеда до гордости Польши — Николая Коперника. Ученые мужи, хоть и безглазы, как и положено быть удостоенному изваяния, но держат в гипсовых руках свитки папируса и научный инструмент и сосредоточенно концентрируют на них свой проницательный и всеведущий взгляд, подавая этим наглядный пример прилежания будущим светочам польской науки, растерянно и нервно ожидающим явления экзаменационной комиссии, которая справедливо и объективно определит, кому учиться в славном Варшавском университете, а кому…
В толпе подростков, вчерашних гимназистов — Янкель. Причесанный так старательно, что волосы на макушке стоят торчком. В тесном костюме, сшитом у лучшего портного с Погулянки — улицы, на которой живут в Вильно пани Лапидус и сын, — и потому имеющем удручающе провинциальный вид. На ногах — новые туфли, издающие при каждом движении непристойного звучания скрип и этим еще больше повергающие Янкеля в отчаянное смущение. При каждом скрипе ботинок на него с подозрением и нехорошими ухмылками косятся соседи, стоя с вытянутыми по швам руками, встречающие появление в зале экзаменаторов.
Каждый член комиссии выглядит так важно, что ни ученые мужи, застывшие в гипсе, ни короли Польши, втиснутые в золоченые рамы, с ними тягаться не в состоянии. Черные строгие мантии, седые усы, как наконечники пик, бородки-эспаньолки и неподкупный, неумолимый взгляд.
Они степенно рассаживаются на стульях с высокими резными спинками, и от зала их отгораживает зеленое сукно длинного стола с графинами, точно соответствующими числу членов комиссии.
Мальчики и девочки тоже садятся. На скамьи, рядами протянувшиеся с левой и с правой стороны зала. Между рядами — широкий проход с ковровой дорожкой.
Самый важный в комиссии господин, с моноклем в глазу и с красным, невзирая на слой пудры, носом, встал и позвонил в серебряный колокольчик, призывая ко вниманию, которое и так, без звонка, сосредоточено на нем.
— Господа… Прежде чем мы приступим к экзаменам на право поступления в наш Варшавский университет, я хочу напомнить вам об одной из длинного перечня традиций, которые свято чтут в этом храме науки. Согласно ей, в наших стенах особы иудейского вероисповедания сидят отдельно от христиан. И хоть вы еще не студенты, однако придерживаться традиций следует с того момента, как вы переступили этот порог.
Он сделал паузу и обвел взглядом зал.
— Поэтому попрошу, господа, занять места соответственно… Христиане — справа. Господам иудейского вероисповедания рекомендуется сидеть на левых скамьях.
С левого ряда, как от чумы, быстро перебрались направо курносые обладатели светлых волос, и там на скамьях осталась жалкая группка брюнетов, подсевших друг к дружке и сбившихся в кучу. На правой стороне — сплошные блондины с примесью русых. И как вопиющее нарушение порядка в их гуще раздражающе чернеет разлохматившаяся шевелюра Янкеля. На него оглядываются, фыркают. И тогда, спохватившись, он вскакивает со скамьи и выходит на ковровую дорожку, разделяющую, как граница, оба ряда. Его ботинки издают нехороший скрип, и он замирает после каждого шага, порой застыв, как цапля, с поднятой ногой. Ученые мужи из комиссии вздрагивают от этих звуков, отрываются от бумаг и вперяют в Янкеля насмешливый ядовитый взор. Правая сторона, блондины, покатываются со смеху. Председатель звонит в колокольчик, сдерживая брезгливую ухмылку.
Перед зеленым столом — еврейский мальчик. Отвечает бойко. У членов комиссии — кислые лица. Перебивают, обрывают. Мальчик начинает заикаться. Умолкает.
Перед зеленым столом — поляк. Еле-еле мямлит. Но вся комиссия с сочувствием взирает на него, ободряюще улыбается.
И вот настает очередь Янкеля. Он идет по ковровой дорожке к зеленому столу абсолютно бесшумно. Членам комиссии из-за стола не видны его ноги. Янкель стоит перед столом босой, в одних носках. Вся комиссия смотрит на него с таким видом, будто они кислых яблок наелись. Председатель, брезгливо оттопырив губу, через монокль бегло пробегает его документы.
— Янкель Лапидус… Из Вильно… Гм… С подобным именем пристало селедкой торговать… Претендуя на звание студента нашего университета, не мешало бы предварительно подумать о замене «Янкеля» хотя бы благозвучным польским именем «Ян». Из уважения к этим древним стенам, что ли? Добро. Приступим к экзамену.
Над головами людей, снующих по залу Варшавской телефонной станции, высятся стеклянные кабины, и в каждой кабине кто-то кричит в телефонную трубку, отчего создается впечатление, что эти люди ругаются друг с другом. И если пробежать весь этот набор разнообразнейших лиц, то в последней будке мы обнаружим Янкеля, возбужденно кричащего в трубку:
— Мама! Я принят!
Он плачет навзрыд. На том конце провода слышится ответное рыдание.
— Что же ты плачешь, мама? — всхлипывает Янкель. — Я принят! Твой сын вернется в Вильно адвокатом! Что? Разве я плачу? Тебе кажется, мама. Я улыбаюсь от счастья.
И рыдает еще горше, слушая мамин голос. Потом, утерев рукавом слезы, говорит ей:
— Послушай, мамочка. Я не звоню тебе каждую ночь. У меня остались деньги на питание… Ничего страшного, если и останусь без обеда… Зато услышу твой голос. Да, да. Занятия в университете начинаются первого сентября, Янкель стоит на улице в толпе у газетного стенда. Лица у друзей застыли от ужаса, а помертвевшие глаза читают крупные заголовки на весь газетный лист: 1 сентября 1939 годаГерманские войска перешли польскую границу.
Победное шествие германских войск, колонны польских пленных, крестьяне с детьми, бегущие, от пылающих кострами домов, немецкие бомбардировщики с воем несутся к земле, горит Варшава.
Варшавскую телефонную станцию осаждает толпа. Янкель, сдавленный со всех сторон, протискивается к окошечку в толстом стекле.
— Барышня, Вильно! Дайте Вильно! Всего лишь три минуты!.. Ну, хоть одну минуту!
Воет сирена воздушной тревоги, и толпа быстро рассасывается. Зал пустеет, словно людей ветром сдуло. Один лишь Янкель стоит у окошечка.
— Барышня… — умоляет он. — Вот видите, я один остался… Теперь-то вы меня соедините с Вильно?
Слышен вой пикирующего самолета. Телефонистка срывает с головы наушники и бежит, цепляясь за стулья.
Янкель по другую сторону стекла старается от нее не отстать. Гремит близкий взрыв. Толстое стекло перегородки покрывается трещинами.
Он сидит в подвале с сотнями напуганных людей, которые, втянув головы в плечи, прислушиваются к глухим взрывам бомб наверху. Песок струится с потолка на его голову, Кончился воздушный налет.
Из подвалов и бомбоубежищ, из наспех вырытых во дворах щелей выползают на свет Божий варшавяне с детьми на руках и в немом оцепенении взирают на груды дымящихся руин, оставшихся на месте домов, на пылающую из края в край Варшаву.
Зал телефонной станции пострадал от взрыва. В потолке зияет дыра, косо раскачивается люстра. Окна — без стекол. Под ногами — кучи штукатурки. Даже на толстом стекле, в котором окошечко, — сплошные трещины. За окошечком усталая телефонистка надевает наушники и вскидывает глаза на запыхавшегося Янкеля, раньше других вернувшегося в зал.
— Соедините, пожалуйста, с Вильно! — вздохнул Янкель.
— С Вильно связи нет, — равнодушно ответила телефонистка.
— Как нет связи? — удивился Янкель. — У меня там мама!
Телефонистка криво усмехнулась:
— В вашем возрасте, уважаемый, не о маме надо думать, а защищать отчизну с оружием в руках.
Янкель согласно кивнул:
— Я уже получил повестку. Но как я уйду в армию, не сообщив об этом маме?
На пыльном плацу перед казармами тянется длинная очередь мужчин, молодых и среднего возраста, еще в гражданском платье. Военная форма дожидается их в высоких стопках на деревянном столе, за которым стоят вразвалку бывалые фельдфебели и капралы, с лихо закрученными усами и строгим армейским взглядом. Каждому мобилизованному выдают положенный комплект обмундирования: штаны, френч, ботинки, фуражку-конфедератку с белым орлом. Новобранцы тут же, на плацу, переодеваются. А чуть подальше, те, кто уже переоделся, неуклюже маршируют под рычащие окрики сержантов.
Унтер-офицер пан Заремба среди всех кадровых военных на плацу выделяется особенно лихой выправкой. Сапоги бутылками на его толстых ногах блестят особенно ярко. На штанах из добротного сукна, ловко заправленных в сапоги, особенно четко выделяется отутюженная стрелка, острая, как лезвие бритвы. Портупея с ремнем туго стягивает литую талию и выпуклую грудь, самой природой созданную только для того, чтоб носить кресты и медали, которых пока не имеется в наличии. Но конфедератка на его круглой, коротко стриженной голове не солдатского, а офицерского образца и белый орел на тулье выглядит белее всех остальных орлов на плацу.
Нос у пана Зарембы картошкой, с кровавыми прожилками от пагубного пристрастия к алкоголю. Глазки маленькие, свиные, что особенно подчеркивается белесыми ресницами и такими же бровями. На правой щеке у него
— большое темное пятно с несколькими торчащими волосками. О происхождении таких пятен в народе говорят, что корова хвостом мазнула беременную хозяйку, когда та присела ее доить. Ребенок непременно в таких случаях рождается с пятном на том же месте, а также с некоторыми отклонениями в характере. У пана Зарембы это проявилось в злобе ко всякому, кто не в состоянии за себя постоять, а также в лютой ненависти к евреям, словно евреи надоумили корову хлестнуть хвостом по щеке мать пана унтер-офицера.
Теперь у пана Зарембы есть на ком душу отвести, и желваки уже заранее играют на его бритых щеках. Перед унтер-офицером стоит Янкель, облаченный в обмундирование, которое не совсем соответствует его росту и габаритам. Рукава шинели наезжают на пальцы, тонкая шея болтается в широком вороте френча. Под мышкой он держит охапкой свою цивильную одежду — костюм, сшитый в Вильно соседом-портным, от которого вся Варшава должна была забиться в истерике от зависти, а в правой руке — пару ботинок со скрипом, которые умолкают, лишь когда их снимают с ног.
— Имя! Фамилия! — рычит Заремба.
— Лапидус… — моргает Янкель. — Ян… Унтер-офицер сверил его слова с бумагой, которую держал в руке, и поднял тяжелый уничтожающий взгляд.
— Тут написано другое имя… Янкель… Ты что мне голову морочишь?
— Извиняюсь, пан унтер-офицер. Янкель — это по-польски Ян…
Заремба недоверчиво уставился на него:
— Ты разве поляк?
— Нет… — замотал головой Янкель. — Но я думал…
— Индюк думал и сдох! — поучительно изрек Заремба. — Меньше думай, а слушай команды старшего по званию.
— Хорошо, пан унтер-офицер, — согласно кивнул Янкель.
— Не хорошо, а так точно! — взревел Заремба.
— Извиняюсь, пан унтер-офицер.
— Не извиняюсь, а слушаюсь!
— Спасибо за разъяснение, пан унтер-офицер.
— Не спасибо, а здравия желаю! Ясно?
— Не все ясно, — простодушно пожал плечами Янкель, — но я…
Над ними низко проревел самолет, поливая плац из пулеметов. Все — новобранцы и их командиры — бросились на землю, поползли в разные стороны. Загорелось здание казармы. Оттуда бегут полуодетые новобранцы. Их, как зайцев, расстреливают немецкие летчики.
Янкель и пан Заремба лежат рядом. Янкель поднял голову, покосился на унтер-офицера. Тот потерял бравый вид. Лицо и даже усы в густой пыли.
— Вы живы, пан унтер-офицер? — почтительно осведомился Янкель.
Заремба отхаркнул сгусток земли изо рта, чуть ли не в лицо Янкелю.
— Я тебя переживу, Янкель.
Самолеты в небе делают разворот и снова устремляются вниз. Все, кто в состоянии, бегут с плаца. Унтер-офицер поднялся с земли, счистил пыль с колен своих шикарных галифе и с завидной легкостью пустился бежать во весь дух. Янкель устремился за ним, путаясь в полах шинели. Он бросил свои вещи, которые держал подмышкой, швырнул в сторону ботинки и догнал, поравнявшись с унтер-офицером.
т— Ну, а мне куда прикажете, пан унтер-офицер? — задыхаясь, спросил он на бегу.
Заремба, не замедляя бега, пролаял:
— К чертовой матери!
Пулеметная очередь подняла фонтанчики пыли у их ног, и они оба, как по команде, грохнулись навзничь.
— Куда я иду? — говорит Янкель. — Я иду к матери. В полном обмундировании, да еще в шинели внакидку, он сидит на обочине дороги среди присевших передохнуть и перекусить беженцев: женщин, стариков и детей. Разговаривает он со старым поляком, из польских аристократов, одетым в брюки-гольф, бархатный жилет и охотничью шляпу с пером, а ботинки на ногах развалились, и обе подошвы отстали и шлепают.
По дороге движется бесконечная толпа беженцев, везя жалкие остатки скарба в детских колясках, на ручных тележках, а кто покрепче, тащит на себе, навьюченный до предела. В толпе беженцев мелькают то и дело военные без оружия, а порой и без знаков отличия.
В кювете валяются раскрытые чемоданы и сумки, охапки разбросанных вещей: дамские шляпки, мужские пальто, меховые шубы. Это все брошено теми, кто прошел по дороге. Возле меховой шубы вместе с ремнем и портупеей поблескивает на солнце офицерская сабля в ножнах.
— А где мать? — без особого интереса спрашивает старик-попутчик.
— В Вильно, — вздыхает Янкель.
— Далеко идти, — качает головой старик. — Зачем ты это на себе таскаешь? Армии польской больше нет, — он показал на шинель на плечах Янкеля.
— А что же, я голым пойду? — удивляется Янкель. — Моя цивильная одежда осталась в казарме.
— Мало кругом барахла? — спросил старик. — Выбирай любое, надевай.
— Как же я возьму? — недоуменно глянул на него Янкель. — Это же не мое. Чужое.
— Оно уже ничье, — горестно сказал старик. — Бери, глупый. А это сбрось с себя, да побыстрее.
— Нет, — качнул головой Янкель. — Это — казенное. Не могу бросить. Я дал расписку.
— Кому? Пойми, юноша, Польши больше нет. Ее поделили Гитлер и Сталин. Немцы — с запада, русские — с востока. Вот мы идем, а к кому попадем, знаешь?
— Знаю, — простодушно улыбнулся Янкель. — К маме.
Старик хотел было съязвить в ответ, но гул приближающихся самолетов отвлек его. Толпа с дороги бросилась врассыпную в поле, роняя чемоданы, бросая тележки и детские коляски с вещами. Тень от самолета проносится над опустевшей дорогой, на которой валяются одни лишь вещи. А люди бегут по полю, волоча детей, маленьких таща на руках.
Гремят взрывы. К небу поднимаются тучи земли. Падают люди. Истошно кричат раненые. Захлебывающийся детский плач.
Янкель бежит во весь дух, путаясь в полах шинели. Обегает воронки от бомб, перепрыгивает через убитых. Слева и справа от него тоже бегут люди. Но он не различает лиц, одни размытые пятна.
Кукурузное поле. Сухие стебли укрывают бегущих по плечи, а головы торчат над рыжими метелками, и кажется, что по желтому морю плывут, катятся лишь человеческие головы, оторванные от тел.
Совсем близко от Янкеля ухнул взрыв. Комья земли вперемешку с кукурузными стеблями обсыпали его, и он упал ничком, втянул голову в плечи. Взрывы один за другим сотрясали землю, и Янкеля засыпало все больше и больше.
Когда взрывы стали отдаляться, Янкель услышал голос, показавшийся ему знакомым:
— Это уже не бомбы, нас обстреливает артиллерия.
Янкель, как пес, отряхнул с себя землю и оглянулся на голос. Среди стеблей кукурузы сидел… пан Заремба. Но совершенно не похожий на себя. На нем не было военной формы. Он успел переодеться в гражданское и выглядел нелепо в шляпе-котелке, визитке, с галстуком-бантиком на шее. На ногах пана унтер-офицера поблескивали черные лакированные туфли и белые гамаши на кнопках.
— О, кого я вижу! — ахнул пан Заремба. — Пан Янкель все еще в военном обмундировании? Защищаем отчизну?
— А где ваша форма, пан унтер-офицер? — удивленно спросил Янкель.
— Не смей больше называть меня унтер-офицером, — сурово сказал Заремба.
— Ясно? Я — цивильный человек. По всей вероятности, мы попадем в лапы к русским. Это их артиллерия бьет. У русских тебе будет больше веры, чем мне. У них комиссары — евреи. А еврей еврея не обидит. Запомни, Янкель, я — не унтер-офицер. Я — цивильный. Если понадобится, ты подтвердишь? Хорошо?
— Пожалуйста! — согласился Янкель. — Как прикажете, пан унтер… извините, пан…
— Твоя ошибка может стоить мне головы, — назидательно добавил Заремба.
— Запомнишь?
— Так точно! — выпалил Янкель. Зарембу передернуло:
— Не отвечай так. Я цивильный.
— Вы меня учили, как отвечать в армии. Заремба досадливо поморщился:
— Армии больше нет! Все кончено! Польшу проглотили немцы и русские, чтоб им подавиться. Понял?
Янкель кивнул:
— Так точно. Извините…
— Встать! Руки вверх!
Над ними стоял немец в каске, с коротким автоматом на груди. Янкель и пан Заремба встали и подняли руки. Заремба сияет, лучится улыбками.
— О! Немцы! — залепетал он сладким голосом. — Славу Богу, мы попали не к большевикам! Добро пожаловать, господа фашисты! Польша капут!
Немец обернулся к другому, сидевшему в седле мотоцикла, нацелив на них пулемет:
— Что он болтает? Я ни слова не понимаю на их собачьем языке!
— О, господа! — вскричал Заремба. — У меня для вас сюрприз! Мы в Польше знаем, как вы не любите евреев. Мы тоже их не терпим! Так вот, он — еврей! Я его передаю вам! Делайте с ним, что хотите!
— Я не понимаю, что ты говоришь, ублюдок, — оборвал его немец, — но рожа у тебя поганая… просит пули.
И направил автомат на Зарембу. Заремба, плюхнувшись на колени, униженно канючит, протянув руки к немцу:
— Вы перепутали! Я — поляк! Он — еврей! Его стрелять надо!
Немец на мотоцикле окликнул товарища, и тот, опустив автомат, подошел к нему. Они о чем-то посовещались, а когда оглянулись, ни Зарембы, ни Янкеля не было. Лишь мотались впереди метелки кукурузы. Немец небрежно полоснул туда автоматной очередью.
Янкель снова в толпе беженцев. На развилке дорог на указателе написано: «Вильно — 128 км». Толпа беженцев раздваивается. Янкель уходит с теми, кто повернул в сторону Вильно. Он идет, поддерживая старушку.
— Ах, как я завидую вашей матери… — приговаривает она, опираясь на его руку. — В такое время не забыть о ней… Идти за тридевять земель…
— Но ведь мама во всем свете у меня одна. Кто может быть ближе, чем мама? — искренне недоумевает он.
— Благословит тебя Бог, сынок, за такие речи… — шепчет старушка. — А многие забыли, что нет на свете священнее любви, чем любовь к своей матери… Той, что ночей не спала, когда ты болел, той, что последний кусок тебе отдавала, той, что…
— Русские! Русские! Красная Армия! Зашелестело по толпе, прекратившей движение. Оттесняя людей к обочине дороги, встречным маршем движется конная артиллерия. На лошадях и лафетах орудий — солдаты в незнакомой форме и в других, отличных от немецких, касках. На касках — красные пятиконечные звезды. Среди русских солдат много скуластых, узкоглазых монгольских лиц. У них нет автоматов. А старого образца винтовки с приткнутыми гранеными штыками.
Из толпы беженцев русские стали выводить мужчин в польском военном обмундировании. Вывели и Янкеля.
— Вот еще один пленный! — доложил приведший Янкеля солдат офицеру, сидевшему в седле.
— Простите, ваши сиятельства, — взмолился Янкель, — если я, недостойный, что-нибудь не так сказал… Но разве такой уж грех — любить свою маму?
Король Ян Собесский смерил его уничтожающим взглядом:
— Мать тебе — Польша! Отец — твой король! А любовь к Родине докажи на поле брани.
Король взмахнул мечом. Из-за его плеча возник юный рыцарь в латах со сверкающим горном в руке. Он приложил горн к своим безусым губам и заиграл боевой сигнал — призыв к битве.
Янкель в подушках умоляюще прижал руки к груди:
— Нельзя ли потише? Маму разбудите…
Но его голос потонул в нарастающем грохоте битвы, вызванной к жизни звуками боевой трубы.
Играет горнист, стоя на высоком холме, рядом с королевским шатром, увенчанным польским гербом — белым орлом, расставившим крылья и лапы с когтями.
Внизу, сколько глаз видит, на всей равнине кипит битва. В клубах пыли, сверкая на солнце стальными шлемами, ощетинившись пиками, мчится закованная в латы кавалерия. Реют штандарты над лошадиными мордами. Ряды пехоты в кольчугах и шлемах со щитами в одной руке и короткими мечами в другой отбиваются от наседающих всадников. Рубятся конные и пешие. Хрипят кони, падают из седел проткнутые копьями всадники. Катятся по траве пустые шлемы. Бьются на земле раненые лошади — сраженные воины валятся на убитых, ибо вся земля усеяна трупами. И орлы-стервятники парят над полем битвы, ожидая, когда все утихнет и можно будет приступить к пиршеству.
А мечи все звенят. Сверкают на солнце щиты. Ржут кони. Валятся всадники наземь, под копыта.
У королевского шатра, на виду у короля, в рыцарском облачении восседающего на боевом коне и обозревающего поле битвы, два усача-улана обряжают в железные доспехи Янкеля. Через голову, как жилет, натягивают выпуклый панцирь, прикрепляют железные нарукавники и наколенники, нахлобучивают на голову, как ведро, глубокий сверкающий шлем с крохотным вырезом на лице, откуда виднеются лишь еврейский нос Янкеля и удивленно заломленные брови. Янкель морщится: железо ему жмет, врезается в тело, но он молча покоряется судьбе.
Он неуклюже стоит, словно спеленутый кокон, широко расставив руки и ноги в железной чешуе, и не может сдвинуться с места. Бравые уланы подхватывают его под мышки, поднимают в воздух и взгромождают в седло на спину огромному коню в попоне от хвоста до головы, лишь с вырезом для глаз. Горячий конь нетерпеливо роет копытом землю, раскачивая Янкеля на себе. Янкель, как крыльями, машет закованными в железо руками, чтоб усидеть в седле, не рухнуть наземь.
Один улан подносит круглый щит и надевает его на кисть левой руки Янкеля. Под тяжестью щита всадник начинает ползти влево, и для равновесия другой улан вкладывает ему в правую ладонь рукоять тяжелого меча. Король, скептически обозрев экипированного для битвы Янкеля, без особого энтузиазма благословляет его: — С Богом! За короля и отечество!
Уланы салютуют королю мечами. Янкель тоже пытается поднять меч для салюта, но не может совладать с его тяжестью и бессильно роняет на землю.
— Шлимазл! — вскричал король в гневе. — Дайте ему меч полегче!
Свита бросается на поиски другого меча, роются в королевских сундуках и приносят блистающий драгоценными камнями меч, покороче первого.
— Не трудитесь, не надо… — попросил Янкель. — Я в жизни мухи не обидел. Как же я человека убью? Это абсолютно исключено.
Король сурово сдвинул соболиные брови:
— Тогда твой удел — бесславная смерть.
— Бесславная смерть… бесславная смерть… — подхватила свита за спиной короля и стала располагаться поудобней, чтоб насладиться кровавым зрелищем.
Прямо на Янкеля на свирепом коне мчится рыцарь в латах, с огромным копьем наперевес. Земля гудит и стонет под копытами его коня. В вырезе шлема сверкают его глаза, решительные и неумолимые.
Король и вся свита, затаив дыхание, следят за поединком, исход которого предрешен, и поэтому наиболее слабонервные прикрывают глаза руками в железных перчатках. Орел-стервятник, распластав крылья, застыл над ними, предвкушая перспективу полакомиться мясом Янкеля.
— Закройся щитом! — не выдержав, закричал король. — Делай маневр.
Янкель хотел было приподнять руку со щитом, но щит соскользнул под коня, прокатился колесом под его брюхом и упал, подпрыгнув несколько раз, у ног короля.
Из прорези шлема глаза Янкеля, полные еврейской скорби, устремлены на неумолимо приближающееся, растущее в размерах, острие вражеского копья. Еще миг — и оно проткнет его насквозь.
Янкель зажмурил глаза и услышал лошадиный визг. Открыл глаза и увидел, что конь врага взвился на дыбы. Тяжелое копье уткнулось в землю.
А на древке копья, всей своей тяжестью пригибая его к земле, повисла мама Янкеля, пани Лапидус. В своем стареньком платье и переднике, в каком она печет бублики, и даже ее голые по локоть руки заляпаны тестом и лицо слегка припудрено мукой.
Рыцарь с грохотом упал с коня. Пани Лапидус в гневе подняла его копье и переломила пополам о колено.
— Вы что? С ума сошли? — вскричала пани Лапидус. — Хорошенькую моду себе взяли — на живого человека кидаться.
Блаженная улыбка растекается по лицу Янкеля, и с нею он просыпается в своей комнате, под портретами мамы и папы. Проснувшись, тут же нашаривает на полу оброненный учебник по истории польского государства, и пока он перелистывает страницы, короли один за другим — Ян Собесский, Стефан Баторий, Сигизмунд Первый, старший — ныряют в сиротливо опустевшие овальные рамы среди текста и застывают там под шепот Янкеля:
— Король Стефан Баторий, родился в 1533 году, умер в 1586, король Ян Собесский родился в 1629 году, умер…
Эти же короли, но в массивных золоченых рамах с вензелями и завитушками, распушив холеные усы и блистая атласом и горностаем царственных мантий, смотрят с высоких стен университетского зала. Зал огромен, как костел. Но в нишах его вместо фигур святых белеют статуи ученых мужей от древнего Архимеда до гордости Польши — Николая Коперника. Ученые мужи, хоть и безглазы, как и положено быть удостоенному изваяния, но держат в гипсовых руках свитки папируса и научный инструмент и сосредоточенно концентрируют на них свой проницательный и всеведущий взгляд, подавая этим наглядный пример прилежания будущим светочам польской науки, растерянно и нервно ожидающим явления экзаменационной комиссии, которая справедливо и объективно определит, кому учиться в славном Варшавском университете, а кому…
В толпе подростков, вчерашних гимназистов — Янкель. Причесанный так старательно, что волосы на макушке стоят торчком. В тесном костюме, сшитом у лучшего портного с Погулянки — улицы, на которой живут в Вильно пани Лапидус и сын, — и потому имеющем удручающе провинциальный вид. На ногах — новые туфли, издающие при каждом движении непристойного звучания скрип и этим еще больше повергающие Янкеля в отчаянное смущение. При каждом скрипе ботинок на него с подозрением и нехорошими ухмылками косятся соседи, стоя с вытянутыми по швам руками, встречающие появление в зале экзаменаторов.
Каждый член комиссии выглядит так важно, что ни ученые мужи, застывшие в гипсе, ни короли Польши, втиснутые в золоченые рамы, с ними тягаться не в состоянии. Черные строгие мантии, седые усы, как наконечники пик, бородки-эспаньолки и неподкупный, неумолимый взгляд.
Они степенно рассаживаются на стульях с высокими резными спинками, и от зала их отгораживает зеленое сукно длинного стола с графинами, точно соответствующими числу членов комиссии.
Мальчики и девочки тоже садятся. На скамьи, рядами протянувшиеся с левой и с правой стороны зала. Между рядами — широкий проход с ковровой дорожкой.
Самый важный в комиссии господин, с моноклем в глазу и с красным, невзирая на слой пудры, носом, встал и позвонил в серебряный колокольчик, призывая ко вниманию, которое и так, без звонка, сосредоточено на нем.
— Господа… Прежде чем мы приступим к экзаменам на право поступления в наш Варшавский университет, я хочу напомнить вам об одной из длинного перечня традиций, которые свято чтут в этом храме науки. Согласно ей, в наших стенах особы иудейского вероисповедания сидят отдельно от христиан. И хоть вы еще не студенты, однако придерживаться традиций следует с того момента, как вы переступили этот порог.
Он сделал паузу и обвел взглядом зал.
— Поэтому попрошу, господа, занять места соответственно… Христиане — справа. Господам иудейского вероисповедания рекомендуется сидеть на левых скамьях.
С левого ряда, как от чумы, быстро перебрались направо курносые обладатели светлых волос, и там на скамьях осталась жалкая группка брюнетов, подсевших друг к дружке и сбившихся в кучу. На правой стороне — сплошные блондины с примесью русых. И как вопиющее нарушение порядка в их гуще раздражающе чернеет разлохматившаяся шевелюра Янкеля. На него оглядываются, фыркают. И тогда, спохватившись, он вскакивает со скамьи и выходит на ковровую дорожку, разделяющую, как граница, оба ряда. Его ботинки издают нехороший скрип, и он замирает после каждого шага, порой застыв, как цапля, с поднятой ногой. Ученые мужи из комиссии вздрагивают от этих звуков, отрываются от бумаг и вперяют в Янкеля насмешливый ядовитый взор. Правая сторона, блондины, покатываются со смеху. Председатель звонит в колокольчик, сдерживая брезгливую ухмылку.
Перед зеленым столом — еврейский мальчик. Отвечает бойко. У членов комиссии — кислые лица. Перебивают, обрывают. Мальчик начинает заикаться. Умолкает.
Перед зеленым столом — поляк. Еле-еле мямлит. Но вся комиссия с сочувствием взирает на него, ободряюще улыбается.
И вот настает очередь Янкеля. Он идет по ковровой дорожке к зеленому столу абсолютно бесшумно. Членам комиссии из-за стола не видны его ноги. Янкель стоит перед столом босой, в одних носках. Вся комиссия смотрит на него с таким видом, будто они кислых яблок наелись. Председатель, брезгливо оттопырив губу, через монокль бегло пробегает его документы.
— Янкель Лапидус… Из Вильно… Гм… С подобным именем пристало селедкой торговать… Претендуя на звание студента нашего университета, не мешало бы предварительно подумать о замене «Янкеля» хотя бы благозвучным польским именем «Ян». Из уважения к этим древним стенам, что ли? Добро. Приступим к экзамену.
Над головами людей, снующих по залу Варшавской телефонной станции, высятся стеклянные кабины, и в каждой кабине кто-то кричит в телефонную трубку, отчего создается впечатление, что эти люди ругаются друг с другом. И если пробежать весь этот набор разнообразнейших лиц, то в последней будке мы обнаружим Янкеля, возбужденно кричащего в трубку:
— Мама! Я принят!
Он плачет навзрыд. На том конце провода слышится ответное рыдание.
— Что же ты плачешь, мама? — всхлипывает Янкель. — Я принят! Твой сын вернется в Вильно адвокатом! Что? Разве я плачу? Тебе кажется, мама. Я улыбаюсь от счастья.
И рыдает еще горше, слушая мамин голос. Потом, утерев рукавом слезы, говорит ей:
— Послушай, мамочка. Я не звоню тебе каждую ночь. У меня остались деньги на питание… Ничего страшного, если и останусь без обеда… Зато услышу твой голос. Да, да. Занятия в университете начинаются первого сентября, Янкель стоит на улице в толпе у газетного стенда. Лица у друзей застыли от ужаса, а помертвевшие глаза читают крупные заголовки на весь газетный лист: 1 сентября 1939 годаГерманские войска перешли польскую границу.
Разгром польской армии. Англия и Франция вступают в войну.
Это — мировая война!Победное шествие германских войск, колонны польских пленных, крестьяне с детьми, бегущие, от пылающих кострами домов, немецкие бомбардировщики с воем несутся к земле, горит Варшава.
Варшавскую телефонную станцию осаждает толпа. Янкель, сдавленный со всех сторон, протискивается к окошечку в толстом стекле.
— Барышня, Вильно! Дайте Вильно! Всего лишь три минуты!.. Ну, хоть одну минуту!
Воет сирена воздушной тревоги, и толпа быстро рассасывается. Зал пустеет, словно людей ветром сдуло. Один лишь Янкель стоит у окошечка.
— Барышня… — умоляет он. — Вот видите, я один остался… Теперь-то вы меня соедините с Вильно?
Слышен вой пикирующего самолета. Телефонистка срывает с головы наушники и бежит, цепляясь за стулья.
Янкель по другую сторону стекла старается от нее не отстать. Гремит близкий взрыв. Толстое стекло перегородки покрывается трещинами.
Он сидит в подвале с сотнями напуганных людей, которые, втянув головы в плечи, прислушиваются к глухим взрывам бомб наверху. Песок струится с потолка на его голову, Кончился воздушный налет.
Из подвалов и бомбоубежищ, из наспех вырытых во дворах щелей выползают на свет Божий варшавяне с детьми на руках и в немом оцепенении взирают на груды дымящихся руин, оставшихся на месте домов, на пылающую из края в край Варшаву.
Зал телефонной станции пострадал от взрыва. В потолке зияет дыра, косо раскачивается люстра. Окна — без стекол. Под ногами — кучи штукатурки. Даже на толстом стекле, в котором окошечко, — сплошные трещины. За окошечком усталая телефонистка надевает наушники и вскидывает глаза на запыхавшегося Янкеля, раньше других вернувшегося в зал.
— Соедините, пожалуйста, с Вильно! — вздохнул Янкель.
— С Вильно связи нет, — равнодушно ответила телефонистка.
— Как нет связи? — удивился Янкель. — У меня там мама!
Телефонистка криво усмехнулась:
— В вашем возрасте, уважаемый, не о маме надо думать, а защищать отчизну с оружием в руках.
Янкель согласно кивнул:
— Я уже получил повестку. Но как я уйду в армию, не сообщив об этом маме?
На пыльном плацу перед казармами тянется длинная очередь мужчин, молодых и среднего возраста, еще в гражданском платье. Военная форма дожидается их в высоких стопках на деревянном столе, за которым стоят вразвалку бывалые фельдфебели и капралы, с лихо закрученными усами и строгим армейским взглядом. Каждому мобилизованному выдают положенный комплект обмундирования: штаны, френч, ботинки, фуражку-конфедератку с белым орлом. Новобранцы тут же, на плацу, переодеваются. А чуть подальше, те, кто уже переоделся, неуклюже маршируют под рычащие окрики сержантов.
Унтер-офицер пан Заремба среди всех кадровых военных на плацу выделяется особенно лихой выправкой. Сапоги бутылками на его толстых ногах блестят особенно ярко. На штанах из добротного сукна, ловко заправленных в сапоги, особенно четко выделяется отутюженная стрелка, острая, как лезвие бритвы. Портупея с ремнем туго стягивает литую талию и выпуклую грудь, самой природой созданную только для того, чтоб носить кресты и медали, которых пока не имеется в наличии. Но конфедератка на его круглой, коротко стриженной голове не солдатского, а офицерского образца и белый орел на тулье выглядит белее всех остальных орлов на плацу.
Нос у пана Зарембы картошкой, с кровавыми прожилками от пагубного пристрастия к алкоголю. Глазки маленькие, свиные, что особенно подчеркивается белесыми ресницами и такими же бровями. На правой щеке у него
— большое темное пятно с несколькими торчащими волосками. О происхождении таких пятен в народе говорят, что корова хвостом мазнула беременную хозяйку, когда та присела ее доить. Ребенок непременно в таких случаях рождается с пятном на том же месте, а также с некоторыми отклонениями в характере. У пана Зарембы это проявилось в злобе ко всякому, кто не в состоянии за себя постоять, а также в лютой ненависти к евреям, словно евреи надоумили корову хлестнуть хвостом по щеке мать пана унтер-офицера.
Теперь у пана Зарембы есть на ком душу отвести, и желваки уже заранее играют на его бритых щеках. Перед унтер-офицером стоит Янкель, облаченный в обмундирование, которое не совсем соответствует его росту и габаритам. Рукава шинели наезжают на пальцы, тонкая шея болтается в широком вороте френча. Под мышкой он держит охапкой свою цивильную одежду — костюм, сшитый в Вильно соседом-портным, от которого вся Варшава должна была забиться в истерике от зависти, а в правой руке — пару ботинок со скрипом, которые умолкают, лишь когда их снимают с ног.
— Имя! Фамилия! — рычит Заремба.
— Лапидус… — моргает Янкель. — Ян… Унтер-офицер сверил его слова с бумагой, которую держал в руке, и поднял тяжелый уничтожающий взгляд.
— Тут написано другое имя… Янкель… Ты что мне голову морочишь?
— Извиняюсь, пан унтер-офицер. Янкель — это по-польски Ян…
Заремба недоверчиво уставился на него:
— Ты разве поляк?
— Нет… — замотал головой Янкель. — Но я думал…
— Индюк думал и сдох! — поучительно изрек Заремба. — Меньше думай, а слушай команды старшего по званию.
— Хорошо, пан унтер-офицер, — согласно кивнул Янкель.
— Не хорошо, а так точно! — взревел Заремба.
— Извиняюсь, пан унтер-офицер.
— Не извиняюсь, а слушаюсь!
— Спасибо за разъяснение, пан унтер-офицер.
— Не спасибо, а здравия желаю! Ясно?
— Не все ясно, — простодушно пожал плечами Янкель, — но я…
Над ними низко проревел самолет, поливая плац из пулеметов. Все — новобранцы и их командиры — бросились на землю, поползли в разные стороны. Загорелось здание казармы. Оттуда бегут полуодетые новобранцы. Их, как зайцев, расстреливают немецкие летчики.
Янкель и пан Заремба лежат рядом. Янкель поднял голову, покосился на унтер-офицера. Тот потерял бравый вид. Лицо и даже усы в густой пыли.
— Вы живы, пан унтер-офицер? — почтительно осведомился Янкель.
Заремба отхаркнул сгусток земли изо рта, чуть ли не в лицо Янкелю.
— Я тебя переживу, Янкель.
Самолеты в небе делают разворот и снова устремляются вниз. Все, кто в состоянии, бегут с плаца. Унтер-офицер поднялся с земли, счистил пыль с колен своих шикарных галифе и с завидной легкостью пустился бежать во весь дух. Янкель устремился за ним, путаясь в полах шинели. Он бросил свои вещи, которые держал подмышкой, швырнул в сторону ботинки и догнал, поравнявшись с унтер-офицером.
т— Ну, а мне куда прикажете, пан унтер-офицер? — задыхаясь, спросил он на бегу.
Заремба, не замедляя бега, пролаял:
— К чертовой матери!
Пулеметная очередь подняла фонтанчики пыли у их ног, и они оба, как по команде, грохнулись навзничь.
— Куда я иду? — говорит Янкель. — Я иду к матери. В полном обмундировании, да еще в шинели внакидку, он сидит на обочине дороги среди присевших передохнуть и перекусить беженцев: женщин, стариков и детей. Разговаривает он со старым поляком, из польских аристократов, одетым в брюки-гольф, бархатный жилет и охотничью шляпу с пером, а ботинки на ногах развалились, и обе подошвы отстали и шлепают.
По дороге движется бесконечная толпа беженцев, везя жалкие остатки скарба в детских колясках, на ручных тележках, а кто покрепче, тащит на себе, навьюченный до предела. В толпе беженцев мелькают то и дело военные без оружия, а порой и без знаков отличия.
В кювете валяются раскрытые чемоданы и сумки, охапки разбросанных вещей: дамские шляпки, мужские пальто, меховые шубы. Это все брошено теми, кто прошел по дороге. Возле меховой шубы вместе с ремнем и портупеей поблескивает на солнце офицерская сабля в ножнах.
— А где мать? — без особого интереса спрашивает старик-попутчик.
— В Вильно, — вздыхает Янкель.
— Далеко идти, — качает головой старик. — Зачем ты это на себе таскаешь? Армии польской больше нет, — он показал на шинель на плечах Янкеля.
— А что же, я голым пойду? — удивляется Янкель. — Моя цивильная одежда осталась в казарме.
— Мало кругом барахла? — спросил старик. — Выбирай любое, надевай.
— Как же я возьму? — недоуменно глянул на него Янкель. — Это же не мое. Чужое.
— Оно уже ничье, — горестно сказал старик. — Бери, глупый. А это сбрось с себя, да побыстрее.
— Нет, — качнул головой Янкель. — Это — казенное. Не могу бросить. Я дал расписку.
— Кому? Пойми, юноша, Польши больше нет. Ее поделили Гитлер и Сталин. Немцы — с запада, русские — с востока. Вот мы идем, а к кому попадем, знаешь?
— Знаю, — простодушно улыбнулся Янкель. — К маме.
Старик хотел было съязвить в ответ, но гул приближающихся самолетов отвлек его. Толпа с дороги бросилась врассыпную в поле, роняя чемоданы, бросая тележки и детские коляски с вещами. Тень от самолета проносится над опустевшей дорогой, на которой валяются одни лишь вещи. А люди бегут по полю, волоча детей, маленьких таща на руках.
Гремят взрывы. К небу поднимаются тучи земли. Падают люди. Истошно кричат раненые. Захлебывающийся детский плач.
Янкель бежит во весь дух, путаясь в полах шинели. Обегает воронки от бомб, перепрыгивает через убитых. Слева и справа от него тоже бегут люди. Но он не различает лиц, одни размытые пятна.
Кукурузное поле. Сухие стебли укрывают бегущих по плечи, а головы торчат над рыжими метелками, и кажется, что по желтому морю плывут, катятся лишь человеческие головы, оторванные от тел.
Совсем близко от Янкеля ухнул взрыв. Комья земли вперемешку с кукурузными стеблями обсыпали его, и он упал ничком, втянул голову в плечи. Взрывы один за другим сотрясали землю, и Янкеля засыпало все больше и больше.
Когда взрывы стали отдаляться, Янкель услышал голос, показавшийся ему знакомым:
— Это уже не бомбы, нас обстреливает артиллерия.
Янкель, как пес, отряхнул с себя землю и оглянулся на голос. Среди стеблей кукурузы сидел… пан Заремба. Но совершенно не похожий на себя. На нем не было военной формы. Он успел переодеться в гражданское и выглядел нелепо в шляпе-котелке, визитке, с галстуком-бантиком на шее. На ногах пана унтер-офицера поблескивали черные лакированные туфли и белые гамаши на кнопках.
— О, кого я вижу! — ахнул пан Заремба. — Пан Янкель все еще в военном обмундировании? Защищаем отчизну?
— А где ваша форма, пан унтер-офицер? — удивленно спросил Янкель.
— Не смей больше называть меня унтер-офицером, — сурово сказал Заремба.
— Ясно? Я — цивильный человек. По всей вероятности, мы попадем в лапы к русским. Это их артиллерия бьет. У русских тебе будет больше веры, чем мне. У них комиссары — евреи. А еврей еврея не обидит. Запомни, Янкель, я — не унтер-офицер. Я — цивильный. Если понадобится, ты подтвердишь? Хорошо?
— Пожалуйста! — согласился Янкель. — Как прикажете, пан унтер… извините, пан…
— Твоя ошибка может стоить мне головы, — назидательно добавил Заремба.
— Запомнишь?
— Так точно! — выпалил Янкель. Зарембу передернуло:
— Не отвечай так. Я цивильный.
— Вы меня учили, как отвечать в армии. Заремба досадливо поморщился:
— Армии больше нет! Все кончено! Польшу проглотили немцы и русские, чтоб им подавиться. Понял?
Янкель кивнул:
— Так точно. Извините…
— Встать! Руки вверх!
Над ними стоял немец в каске, с коротким автоматом на груди. Янкель и пан Заремба встали и подняли руки. Заремба сияет, лучится улыбками.
— О! Немцы! — залепетал он сладким голосом. — Славу Богу, мы попали не к большевикам! Добро пожаловать, господа фашисты! Польша капут!
Немец обернулся к другому, сидевшему в седле мотоцикла, нацелив на них пулемет:
— Что он болтает? Я ни слова не понимаю на их собачьем языке!
— О, господа! — вскричал Заремба. — У меня для вас сюрприз! Мы в Польше знаем, как вы не любите евреев. Мы тоже их не терпим! Так вот, он — еврей! Я его передаю вам! Делайте с ним, что хотите!
— Я не понимаю, что ты говоришь, ублюдок, — оборвал его немец, — но рожа у тебя поганая… просит пули.
И направил автомат на Зарембу. Заремба, плюхнувшись на колени, униженно канючит, протянув руки к немцу:
— Вы перепутали! Я — поляк! Он — еврей! Его стрелять надо!
Немец на мотоцикле окликнул товарища, и тот, опустив автомат, подошел к нему. Они о чем-то посовещались, а когда оглянулись, ни Зарембы, ни Янкеля не было. Лишь мотались впереди метелки кукурузы. Немец небрежно полоснул туда автоматной очередью.
Янкель снова в толпе беженцев. На развилке дорог на указателе написано: «Вильно — 128 км». Толпа беженцев раздваивается. Янкель уходит с теми, кто повернул в сторону Вильно. Он идет, поддерживая старушку.
— Ах, как я завидую вашей матери… — приговаривает она, опираясь на его руку. — В такое время не забыть о ней… Идти за тридевять земель…
— Но ведь мама во всем свете у меня одна. Кто может быть ближе, чем мама? — искренне недоумевает он.
— Благословит тебя Бог, сынок, за такие речи… — шепчет старушка. — А многие забыли, что нет на свете священнее любви, чем любовь к своей матери… Той, что ночей не спала, когда ты болел, той, что последний кусок тебе отдавала, той, что…
— Русские! Русские! Красная Армия! Зашелестело по толпе, прекратившей движение. Оттесняя людей к обочине дороги, встречным маршем движется конная артиллерия. На лошадях и лафетах орудий — солдаты в незнакомой форме и в других, отличных от немецких, касках. На касках — красные пятиконечные звезды. Среди русских солдат много скуластых, узкоглазых монгольских лиц. У них нет автоматов. А старого образца винтовки с приткнутыми гранеными штыками.
Из толпы беженцев русские стали выводить мужчин в польском военном обмундировании. Вывели и Янкеля.
— Вот еще один пленный! — доложил приведший Янкеля солдат офицеру, сидевшему в седле.