Страница:
Янкель посмотрел на офицера, и его огорченное лицо разгладилось простодушной радостной улыбкой.
— Вы еврей, пан комиссар? — спросил Янкель. Офицер в седле неопределенно пожал плечами:
— Я еврей. Но не комиссар. Я — капитан. Командир батареи. Что вам угодно?
— Но вы еврей? И я еврей, — радостно восклицает Янкель. — Я этому очень-очень рад. Вы, надеюсь, меня поймете. Другие не хотят меня выслушать. Я направляюсь в Вильно. Там моя мама. Понимаете? Она беспокоится. Она не знает, что со мной, а я — что с ней. Помогите мне добраться до Вильно. Моя мама вам будет так признательна.
Офицер в седле лишь сочувственно развел руками:
— Вы — пленный! И пойдете с остальными польскими военнопленными, куда поведет вас конвой. Ясно?
— Какой я пленный? — огорошено кричит Янкель, озираясь вокруг в поисках сочувствия. — Я же не воевал! У меня даже оружия нет. Одели форму и разбежались. Я иду в Вильно, к маме…
— На вас военная форма. Значит, вы взяты в плен, — оборвал его русский офицер и тронул коня.
Раскачивается товарный вагон. Стучат под полом колеса. Польские пленные сидят на нарах, лежат вповалку. Другие прилипли к узким, как амбразуры, окошечкам, затянутым колючей проволокой. На некоторых цивильная одежда — успели сменить.
— Вильно! — кричит солдат у окна. — Мы подъезжаем к Вильно! Я узнаю! Вон колокольни Петра и Павла, а вон шпиль Святой Анны!
Товарный состав медленно огибает город, раскинувшийся в долине между зеленых холмов. Еще очень рано. Недавно рассвело. И в долине плавает прозрачный туман. Сквозь него, как сквозь седые пряди волос, проступает облик города. С красными черепичными крышами средневековых улочек, с тесными каменными двориками, с зелеными вершинами столетних кленов и лип над ними, со сладкими дымками из затопленных хозяйками печей. И властвуя над крышами, над дымами из фигурных, с железными флюгерами, печных труб, горделиво высятся над городом многоцветные башни колоколен виленских церквей, сверкая гранями крестов и перекликаясь мелодичным звоном, словно отдавая прощальный салют длинному бесконечному поезду-тюрьме, набитому, как селедками, невольниками.
Тревожно гудят колокола костела Святого Казимира, им вторит медь костела Святой Терезы, плачем откликается румяная колокольня костела всех святых, стонут Доминиканский костел и Францисканский, а вслед за ними зарыдал монастырь кармелиток.
Город разворачивается в утренней дымке. Сверкнула серебряной чешуей гладь реки Вилии.
Янкель бросается к запертой двери, неистово стучит кулаками:
— Пустите меня! Откройте! Это — мой город! Я приехал! Выпустите! Здесь моя мама!
Кое-кто из солдат начинает смеяться. А Янкель, захлебываясь от плача, продолжает стучать.
— Мама! Я здесь! Рядом! Где ты, мама?
Пожилой седоусый солдат кладет ладонь Янкелю на плечо и под стук колес не замедляющего ход поезда пытается утешить его:
— Не плачь. Мужчине плакать не полагается. Мы все лишились родных. Кто
— жены и детей, а кто — мамы. И стучать не надо. Конвой откроет огонь. И ты погибнешь зря. И мы тоже. Идем, сынок, приляг. Эй, уступите место. Человеку худо.
Седоусый солдат повел, обняв за плечи, Янкеля к нарам. Солдаты подвинулись, освободили место. Янкель лег, всхлипывая. Седоусый накрыл его шинелью.
Сверху от окошка послышался огорченный голос:
— Проехали Вильно. Прощай, Польша! Куда нас везут?
— В Сибирь везут, — сказал седоусый. — Прощай, родина!
У него на глаза навернулись слезы. В разных концах вагона слышится сдержанное всхлипывание. Кое-кто бормочет молитву. Затем весь вагон начинает неистово молиться.
Под стук колес, под католическую молитву засыпает Янкель.
И тогда в ритме стука колес он слышит мелодию колыбельной песни, которую ему давным-давно пела мама. Ее голос выводит на идиш сладкую до слез песенку о белой козочке, которая стоит под колыбелькой у мальчика. Эта козочка пойдет на ярмарку и оттуда принесет гостинец: миндаль и изюм.
Янкель видит лицо мамы и даже ее руку, качающую колыбель. Словно от ее руки качается, как колыбель, весь вагон. Спят вповалку польские солдаты. И над ними над всеми, как мольба к Богу уберечь их, не дать их в обиду, плывет умиротворяющий голос еврейской мамы, обещающей каждому мальчику в подарок миндаль и изюм, которые белая-белая козочка принесет с ярмарки.
Вагон качает. Спят солдаты.
Длинный состав товарных вагонов с часовыми на тормозных площадках мчится по русской долине, мимо осенних пейзажей, которые сменяются зимней тайгой.
Высокая мохнатая ель с пластами снега на ее могучих лапах напоминает гигантскую рождественскую елку. И снег на ней блестит, переливается, точь-в-точь как рождественские огни. Весь лес вокруг напоминает зимнюю сказку. Только стук топоров и визг пил нарушают идиллию.
Две фигурки в обтрепанной польской военной форме, укутанные от холода каким-то тряпьем, низко склонились с двух сторон широкого ствола ели. Пила ходит взад-вперед, въедаясь все глубже в дерево. Желтые опилки струйками сыплются в снег. Дерево затрещало. Закачалась вершина. Один из пильщиков, солдат с ледяными сосульками на кончиках седых усов, разогнулся, выдернул пилу из ствола.
— Берегись! Падает!
Второй пильщик тоже разогнулся. Это — Янкель. Из-под рваного шарфа, которым обмотана его голова, торчит лишь нос, удивленно вскинутые брови и печальные-печальные глаза.
Янкель и седоусый отбегают от падающей ели и вместе с ними — солдат-охранник в полушубке и в валенках, с плоским монгольским лицом под шапкой-ушанкой.
Ломая ветки, круша соседние деревья, огромная ел! гулом валится, подняв тучи сверкающего снега.
— Давай работай! — покрикивает охранник. — Нечего стоять! Тайга большой, деревья много.
Седоусый и Янкель, с трудом вытаскивая из глубокого снега ноги в разбитой, подвязанной веревками обуви, переходят к другой ели, берутся за рукоятки пилы, оба сгибаются, и железные зубья вгрызаются в кору, сыпанув на белый девственный снег первые горсти опилок.
— Берегись! — доносится крик. Неподалеку с грохотом валится еще одна ель.
Очередь оборванных, донельзя усталых людей с армейскими котелками тянется вдоль дощатой перегородки с портретом Сталина на ней к большому окну, откуда клубится пар. Раздатчик набирает черпаком суп из котла и выливает в подставленный котелок. Затем в следующий. У раздатчика широкая спина, крепкий раскормленный затылок. Когда Янкель протягивает свой котелок, раздатчик поворачивает к нему лицо. Это — унтер-офицер Заремба.
— Ну, как, Янкель, сегодня работалось? — усмехается Заремба. — Небось нагулял аппетит на морозе?
Янкель молчит. Рука в рваной перчатке, держащая котелок, дрожит. Заремба загребает черпаком суп и демонстративно сливает полчерпака обратно в котелок. Остаток плюхает Янкелю в подставленный котелок. Янкель силится унять дрожь в руках. Но у него начинают дрожать еще и губы.
«Дорогая мамочка, — выводит на листе бумаги карандаш, неуклюже зажатый корявыми, неразгибающимися пальцами. — Где ты? Что с тобой? Пишу уже десятое письмо, а ответа нет. Ведь Вильно не у немцев, а у русских. Что же с тобой случилось? Что ты молчишь? Я буду писать тебе по-прежнему, даже без надежды на ответ».
Мигает, дымит огонек коптилки на грубо сколоченном дощатом столе, освещая склоненную голову Янкеля и бросая тени на двухэтажные деревянные нары, на которых спят вповалку измученные пленные.
Ветер гонит снежные вихри. Сквозь метель видны колонны пленных с топорами и пилами на плечах. Конвоиры в полушубках с винтовками за спиной держат на поводках поскуливающих сторожевых собак. Один конвоир с раскрытым мешком идет вдоль колонны.
— У кого письмо? — покрикивает конвоир. — Бросай в мешок!
Сыплются в подставленный мешок письма. Янкель бросает туда свое письмо.
Колонна, прикрывая лица от колючего снега, выходит в ворота.
Грозно шумит на ветру бесконечная тайга.
Мохнатая заиндевелая лошаденка тащит сани по заметенной снегом дороге, петляющей в тайге. Лошаденка влезла в сугроб и стала. Возница-конвоир, собиравший в мешок письма польских пленных, потер озябшие руки, высыпал из мешка на снег ворох писем, поджег спичкой и протянул руки к огню, греясь у костра.
Пленные стоят в три ряда, постукивая ногами от холода. Перед ними вышагивает старший офицер в русской шинели и папахе, за ним — свита.
— Жалобы есть? — громко вопрошает старший офицер. Янкель делает шаг из строя.
Старший офицер с усмешкой уставился на него:
— Чем недоволен? Говори!
— Извините, пан начальник… — непослушными губами произнес Янкель. — Я послал десять писем маме… И ответа не получил. Что-то с почтой неладно.
Весь строй загалдел, поддерживая Янкеля. Лица начальства посуровели;
— Значит, выходит, по-твоему, советская почта плохо работает? А? — медленно растягивая слова, спросил старший офицер.
— Я такого не говорил… — робко возразил Янкель. — Письма не доходят… Десять послал маме… и…
Строй снова зашумел.
— Молчать! — рявкнул старший офицер. — Провокатор! Он хочет вызвать бунт в лагере! Под арест его! На строгий режим! И без права переписки!
Русские солдаты с винтовками наперевес окружают Янкеля и уводят вдоль поникшего, замершего строя пленных.
Старший офицер прошел вдоль строя, выразительно поглядывая на поляков.
— Так будет с каждым, кто вздумает нарушать порядок. А теперь — приятная новость. Не для всех, правда. А для тех пленных, кто родился на той части бывшей польской территории, которая отошла к Советскому Союзу. Уроженцы этих мест объявляются гражданами СССР и подлежат освобождению из лагеря и отправке домой. Жители городов и уездов Львова, Станислава, Луцка, Ковеля, Бреста, Вильно…
По мере перечисления городов в шеренгах пленных то здесь, то там вспыхивают радостью лица счастливчиков. Потом раздался хохот. Старший офицер грозно повернул лицо. Смеялся Заремба.
— Чего ржешь? — остановился перед ним старший офицер.
— Позвольте доложить, пан начальник, — с трудом сдерживая смех, сказал Заремба. — Янкель Лапидус, которого вы отправили за решетку, и совершенно справедливо поступили, как раз родом из Вильно и посему подлежит освобождению.
Старший офицер подумал и ответил:
— Таких мы не освобождаем, а сажаем на хлеб и воду. Ясно?
— Вот отчего я и смеюсь, пан начальник, — расплылся в улыбке Заремба.
— Выходит, его мама будет зря готовить фаршированную рыбу и жареную курочку…
Янкель оброс бородой по грудь и стал похож на старого раввина, в печальных глазах которого воплотилась вся мировая скорбь. По размерам бороды можно судить о длительности его пребывания в тюрьме. Он сидит один, скорчившись, подобрав по-турецки ноги, в маленькой камере с узеньким окошком под самым потолком, закрытым густой решеткой. На нем обноски военной формы.
Скрипит ключ в замке, обитая железом дверь раскрывается. На пороге — надзиратель.
— Просьбы, жалобы есть?
Янкель вздрогнул, очнувшись от дум.
— Есть просьба. Разрешите послать хоть одно письмо маме, в Вильно.
Надзиратель покачал головой:
— Поздно. Пошлешь — не дойдет. Вильно уже не у нас. Немцы напали на Советский Союз. Война.
— Снова война? — недоуменно морщит лоб Янкель. — И немцы уже в Вильно? Что же с моей мамой?
— Откуда мне знать, — с сочувствием сказал надзиратель. — Моя мама тоже попала к ним в лапы… На Украине.
И со скрежетом прикрыл обитую железом дверь камеры.
Этот скрежет переносит Янкеля мысленно в Вильно. Теперь уже скрежещет другая дверь. Та, что ведет в магазин «Горячие бублики. Мадам Лапидус и сын». Дверь сорвана с одной петли. Покосилась. Ветер со скрежетом раскачивает ее, гонит по полу мусор. Пусто в магазине. Черными отверстиями зияют холодные, давно потухшие печи, в которых когда-то при ярком пламени пекла бублики пани Лапидус. Пусто на жердочке, где любил сидеть желтый попугай. Лишь царапины от его когтей остались на дереве.
И чудится Янкелю такая картина.
По пустым, до жути пустым улицам Вильно, где все дома стоят словно слепые, с закрытыми наглухо ставнями, движется, ползет черная, немая толпа. Женщины, старики и дети. С еврейскими лицами. С которых никогда не сходит печать скорби и печали.
Толпа течет неслышно по вымершему городу. И колокольни костелов и церквей пристыжено молчат. И даже дети на руках у матерей не плачут. И от шагов человеческих ног не слышно ни звука. Как во сне. В кошмарном, мучительном сне.
Но вдруг раздался голос, забился над головами еще живых, но, можно сказать, уже мертвых людей. Скрипучий голос. Почти нечеловеческий.
— Здравствуйте! Как поживаете? Как идут дела у еврея?
Над головами, трепеща крыльями, мечется старый желтый попугай, выискивая круглым глазом кого-то.
— Здравствуйте! Как поживаете?
Ожили лица в толпе. Лица женщин, стариков и детей. Очнувшись, глаза следуют за желтой птицей, а она носится над головами, заглядывает в лица, кричит, повторяет одно и то же:
— Здравствуйте! Как поживаете? Как идут дела у еврея?
И совсем как ребенок, вдруг закричала, выискивая кого-то круглым недоумевающим глазом: — Мама! Мама! Мама!
Охранники, сопровождавшие колонну, вскидывают винтовки и начинают палить в небо по мечущемуся над толпой желтому попугаю.
Но сквозь треск выстрелов по-прежнему слышится скрипучий голос неугомонной птицы:
— Здравствуйте! Как поживаете? Как идут дела у еврея? И вслед затем:
— Мама! Мама! Мама!
— Подъем! Вставай!
Надзиратель тормошит спящего Янкеля. Но не строго, а почти дружелюбно. Янкель обалдело пялится на него спросонья.
— Вставай, — улыбается надзиратель. — Ты свободен. Отныне ты уже не пленный, а наш союзник. Польша и Россия воюют против общего врага.
По заснеженной дороге с песней маршируют в новенькой форме, с сияющими белыми орлами на фуражках-конфедератках польские солдаты.
Большое каре польских войск, принимающих присягу. Голос диктора из репродуктора оповещает о сформировании на территории СССР из бывших военнопленных новой польской армии под командованием генерала Андерса.
В снегу лежат солдаты и ведут из винтовок огонь по мишеням. Отстрелявшись, бегут, утопая в снегу, к мишеням и приносят их на проверку унтер-офицеру. Это — пан Заремба. Он снова в родной стихии. Одет с иголочки. Скрипят портупейные ремни. Усы лихо закручены. В маленьких глазках — упоение данной ему властью. Каждый солдат демонстрирует ему свою мишень с рваными дырками от пулевых попаданий.
— Глуховский! — рявкает Заремба. — Два попадания из пяти… Позор для польского солдата. Получишь наряд вне очереди! Дембовский! Попадание не по центру. Меньше по русским бабам надо лазить. Месяц без увольнительных. Лапидус! Ни одного попадания! Ты о чем думал, когда стрелял? А? О своей маме? Забудь про маму. Немцы в Вильно. У них с евреями разговор короткий. Это мы с вашим братом церемонимся.
На перекладине, как висельник, болтается на веревке чучело-мешок, набитый соломой, с подрисованной наверху углем рожицей: бровки, глазки-точки, улыбающийся рот полумесяцем.
Унтер-офицер Заремба обучает солдат штыковому бою. Взяв у солдата винтовку с приткнутым штыком, он делает выпад и с наслаждением вонзает штык в чучело.
— Вот так надо колоть! На весь штык. Чтоб кончик у него из спины вышел! Ясно? И старайтесь в живот!
Заремба снова делает выпад и протыкает чучело насквозь.
— Вот так! Живот у человека самое уязвимое место. А теперь — ты сделай, как я.
Заремба возвращает винтовку солдату. Это — Янкель Лапидус.
— У меня так не получится, пан унтер-офицер, — кротко произносит Янкель.
Заремба даже улыбнулся:
— Почему, разрешите полюбопытствовать?
. — Потому что, — со вздохом сказал Янкель, — потому что я ни разу в жизни никого не ударил. Как я уколю живого человека? У него ведь пойдет кровь.
Солдаты рассмеялись.
Янкель, в новой шинели, ботинках, шапке и перчатках, застыл перед строем взвода, а унтер-офицер Заремба, играя как кот с мышью, с наслаждением поучает его:
— Ян Лапидус — худший солдат во взводе. Его даже русская тюрьма ничему не научила. На показательных стрельбах он опозорит честь польского мундира. Поэтому я принял такое решение: винтовку у него отобрать! Но не радуйся, Лапидус! Вместо винтовки дать ему ручной пулемет. Из пулемета прицельной стрельбы не ведут. Зато потаскает на своем горбу лишний пуд.
У Янкеля забирают винтовку и надевают на него ручной пулемет Дегтярева с большим черным диском и железными сошниками-ножками для упора при стрельбе.
Заремба оглядел его и добавил:
— Надеть на него запасной диск! Сформированная в СССР польская армия Андерса по соглашению между союзниками была направлена через Иран в Африку, где в Ливийской пустыне британские королевские войска вели тяжелые бои с германским экспедиционным корпусом Роммеля. Решающая битва разыгралась под Тобруком.
По раскаленной пустыне, увязая в песке, движется колонна пехоты. В английских, похожих на миски, касках, в коротких, до колен, штанах, рукава закатаны выше локтей. С солдат в три ручья льет пот.
Янкелю труднее всех. Он тащит на горбу тяжелый ручной пулемет да еще вдобавок запасные диски. Его ботинки глубже всех уходят в песок. Каска наезжает на глаза. Рот раскрыт, как у вынутой из воды рыбы. Кажется, еще шаг и его хватит солнечный удар.
На песчаных барханах — сожженные вездеходы, разбитые пушки, порой торчат ботинки полузанесенного песком трупа. Густо валяются каски, немецкие и английские. Под ногами движущейся колонны — медные стреляные гильзы. Унтер-офицер Заремба, поскользнувшись на такой гильзе, падает потным лицом в песок и, когда поднимает голову, он весь как мукой облеплен, даже усы запудрены.
— Пся крэв! Холера ясна! — плюется Заремба. — Эти англичане нас в пекло загнали! Сами в Тобрук утекли, пиво пьют и виски, а нами, поляками, дырки на фронте затыкают.
По колонне передается команда:
— Колонна, стой! Занимаем позицию! Окопаться! Янкель, весь в поту, со сбитой набок каской, саперной лопатой роет окоп. Песок, выброшенный из ямы, стекает обратно. Заремба подползает к нему.
— Сколько ты будешь копаться? — шипит Заремба. — Когда будет готова огневая позиция для пулемета?
Янкель смахнул со лба пот.
— Я стараюсь, пан унтер-офицер. Но песок сыплется обратно.
— Вот немец сейчас откроет огонь и тогда песок из тебя посыплется. Ты же весь открытый. Наш взвод останется без пулемета.
— А со мной что будет? — спросил Янкель.
— Пойдешь вслед за пулеметом… — зловеще усмехнулся Заремба, — прямиком на небо. Вот что, Лапидус, если ты замешкаешься и не откроешь огонь, когда будет команда., я тебе вот этим кулаком твой еврейский нос сворочу набок. Понял?
— Понял, пан унтер-офицер, — скосил глаза на протянутый кулак Янкель. — А теперь можно вопрос?
— Какие — еще вопросы?
— Насчет огневой точки… Вот тут, под дорогой, бетонная труба… Видите? Вон куда пулемет нужно укрыть… Ни одна пуля не достанет.
— А ты не дурак, Янкель, — удивленно вскинул брови Заремба. — Но наше начальство не глупее тебя. В той бетонной трубе пан полковник — приказал себе командный пункт устроить. Понял? Его пуля не достанет. А нашему брату торчать кверху жопой из песка.
Унтер-офицер Заремба накаркал на свою голову. Немцы открыли артиллерийский огонь по позиции, занятой польскими частями. Снаряды рвались среди не успевших окопаться солдат. Поднятый взрывами песок слепил тех, кто еще был жив, а затем тучами уходил к небу. Вся позиция превратилась в ад.
Лапидус и Заремба лежат рядом, полузасыпанные песком. Вокруг рвутся снаряды. Осколки со свистом проносятся над ними.
— Янкель, Янкель… — кричит Заремба. — Ты живой? Янкель протирает запорошенные песком глаза:
— Кажется… А вы?
— Конец нам, Янкель, — задыхается Заремба. — Отсюда живыми не выбраться. Господи! Есус-Мария! Молись, Янкель, своему Богу, а я — своему. Может, один из них услышит и обоих спасет.
Заремба стал неистово молиться. А Янкель, щуря запорошенные глаза, зашептал:
— Мама… Прощай, мамочка… Твой сын погибает далеко от тебя… в Африке… в пустыне…
И как это уже случалось прежде, сквозь грохот артиллерийской канонады пробился спокойный, умиротворяющий голос пани Лапидус, и сын увидел лицо мамы и ее руку, качающую колыбель, и закачался в такт колыбельной песне не дорытый окоп, закачались песчаные барханы, закачались занесенные песком трупы, и песенка про белую-белую козочку, которая отправилась на ярмарку и оттуда привезет мальчику гостинцев — изюм и миндаль, как молитва, поплыла над местом побоища, над лицами убитых, приглушила стоны раненых.
Последний взрыв раздался так близко, что когда Янкель поднял голову, он ничего не мог расслышать — оглох. Заремба что-то кричал ему, а он не слышал. Крикнул в ответ, но Заремба замотал головой, показал на уши. Он тоже оглох.
Артиллерийский обстрел кончился. В песке валялись убитые. Санитары волокли стонущих раненых.
Ручной пулемет Дегтярева отбросило далеко в сторону, и Янкель пополз за ним. Выбрался на песчаный бугор. Увидел шоссе со сгоревшими автомобилями на нем и отверстие бетонной трубы под шоссе. Прихватив пулемет, он забрался в трубу. Там никого не было. Стоял полевой телефон, а рядом валялась польская офицерская фуражка.
По всей линии не дорытых окопов бежит, пригнувшись, посыльный и тем, кто жив, кричит:
— Отходим! Немедленно! Нас отводят на запасной рубеж! Польская часть покидает позицию. Ряды ее поредели.
Почти каждый несет на себе раненого товарища. Заремба бредет без ноши и все время дергает головой.
— О, черт! — ругается он. — Как ватой уши заложило, и все свистит-свистит.
— Вы контужены, пан унтер-офицер, — говорит ему солдат.
— Громче! — заорал Заремба. — Не слышу! Сколько человек осталось от моего взвода? Я — раз! Ты — два! Третий… так… четвертый… Шестеро раненых… так… А где этот… Лапидус?
Заремба и солдат оглядываются назад на покинутую разгромленную позицию. Там валяются лишь тела убитых.
Заремба приложил ладони рупором ко рту:
— Янкель! Лапидус! Сукин сын! Слушай команду! Отходим! Догоняй свой взвод! И не забудь пулемет! Головой за него ответишь!
— Да он же первый ушел! — криво усмехнулся солдат. — Что мы, не знаем их него брата?
— Не слышу! — рявкнул Заремба. — Громче говори, сукин сын!
И ударил наотмашь солдата по лицу.
Янкель лежит в трубе, проверяет свой пулемет. Он снял и снова надел диск. Нажал курок. Пулемет затрясся в его руках, но беззвучно. В ушах стоит гул. Янкель разговаривает сам с собой:
— Если тут буду сидеть, в трубе, пан унтер-офицер подумает, что я прячусь, и свернет мне нос, как обещал. Поэтому я высунусь, чтоб меня было видно.
Он выполз наверх, толкая впереди пулемет, и увидел, как по пустыне, с этой стороны дороги, густыми цепями движутся немцы. Идут в атаку на польские позиции.
Янкель продолжает бормотать:
— Если я не начну стрелять и пан унтер-офицер не услышит мой пулемет, то он непременно свернет мне нос, как обещал.
Он прижал к плечу приклад пулемета и, хоть ствол был задран наверх, в небо, нажал на курок.
Передняя цепь немцев, заслышав пулеметные очереди, залегла. Ее примеру последовали остальные.
Янкель содрогается всем телом вместе с работающим взахлеб пулеметом. Немцы ползком начинают отходить.
Янкель расстрелял весь диск. Снял его и поставил запасной.
— Немцы — не дураки, — рассуждает сам с собой Янкель. — Они засекли, откуда стреляет пулемет, и сейчас бабахнут сюда парочку снарядов. Но мы ведь тоже не совсем глупые и заблаговременно сменим позицию. Пусть бьют по пустому месту.
Волоча за собой пулемет, Янкель вполз в бетонную трубу и по ней стал пробираться к другому отверстию, на противоположной стороне шоссе.
Немцы, подгоняемые офицерами, вперебежку пересекают шоссе и там выстраиваются в цепи для повторной атаки. Но стоило им двинуться вперед, как и с этой стороны ударил пулемет. Немцы снова залегли и поползли назад.
Янкель выбросил второй пустой диск. Больше патронов не было.
— Пан унтер-офицер, — удовлетворенно бормотал Янкель, — ко мне у вас претензий быть не может. Я израсходовал весь боезапас. И вы сами слышали, как я стрелял… А если он не слышал? Ведь он оглох, как и я. О, тогда надо скорей выбираться наружу… чтоб он меня хоть видел, а то непременно свернет мне нос, как обещал.
Янкель прошел по трубе назад, вылез наружу и встал во весь рост. Его взору предстала такая картина. Занимаемая польскими частями позиция была абсолютно пуста. Но сами польские солдаты цепью бежали из тыла, возвращаясь на оставленный рубеж.
Низкорослый полковник, увидев Янкеля, одиноко стоявшего с пулеметом в руках, подбежал к нему и на глазах у всех польских солдат обнял и, привстав на цыпочки, поцеловал в губы.
— Он один удержал позицию батальона! — восторженно воскликнул полковник. — И не дал противнику выйти на оперативный простор! Слава герою! Слава!
Толпа польских солдат троекратно повторила здравицу в честь Янкеля.
— Как твое имя, солдат? — ласково спросил полковник.
Янкель ничего не отвечал, потому что не расслышал вопроса, и лишь смущенно улыбался.
— Он глухой, контуженый, — сказал кто-то.
— Чей это солдат? — обернулся полковник. — Где его командир?
И тогда выступил вперед унтер-офицер Заремба и, взяв под козырек и выпятив грудь, четко доложил: — Это солдат моего взвода, рядовой Лапидус. Стрелок-пулеметчик.
— Вы еврей, пан комиссар? — спросил Янкель. Офицер в седле неопределенно пожал плечами:
— Я еврей. Но не комиссар. Я — капитан. Командир батареи. Что вам угодно?
— Но вы еврей? И я еврей, — радостно восклицает Янкель. — Я этому очень-очень рад. Вы, надеюсь, меня поймете. Другие не хотят меня выслушать. Я направляюсь в Вильно. Там моя мама. Понимаете? Она беспокоится. Она не знает, что со мной, а я — что с ней. Помогите мне добраться до Вильно. Моя мама вам будет так признательна.
Офицер в седле лишь сочувственно развел руками:
— Вы — пленный! И пойдете с остальными польскими военнопленными, куда поведет вас конвой. Ясно?
— Какой я пленный? — огорошено кричит Янкель, озираясь вокруг в поисках сочувствия. — Я же не воевал! У меня даже оружия нет. Одели форму и разбежались. Я иду в Вильно, к маме…
— На вас военная форма. Значит, вы взяты в плен, — оборвал его русский офицер и тронул коня.
Раскачивается товарный вагон. Стучат под полом колеса. Польские пленные сидят на нарах, лежат вповалку. Другие прилипли к узким, как амбразуры, окошечкам, затянутым колючей проволокой. На некоторых цивильная одежда — успели сменить.
— Вильно! — кричит солдат у окна. — Мы подъезжаем к Вильно! Я узнаю! Вон колокольни Петра и Павла, а вон шпиль Святой Анны!
Товарный состав медленно огибает город, раскинувшийся в долине между зеленых холмов. Еще очень рано. Недавно рассвело. И в долине плавает прозрачный туман. Сквозь него, как сквозь седые пряди волос, проступает облик города. С красными черепичными крышами средневековых улочек, с тесными каменными двориками, с зелеными вершинами столетних кленов и лип над ними, со сладкими дымками из затопленных хозяйками печей. И властвуя над крышами, над дымами из фигурных, с железными флюгерами, печных труб, горделиво высятся над городом многоцветные башни колоколен виленских церквей, сверкая гранями крестов и перекликаясь мелодичным звоном, словно отдавая прощальный салют длинному бесконечному поезду-тюрьме, набитому, как селедками, невольниками.
Тревожно гудят колокола костела Святого Казимира, им вторит медь костела Святой Терезы, плачем откликается румяная колокольня костела всех святых, стонут Доминиканский костел и Францисканский, а вслед за ними зарыдал монастырь кармелиток.
Город разворачивается в утренней дымке. Сверкнула серебряной чешуей гладь реки Вилии.
Янкель бросается к запертой двери, неистово стучит кулаками:
— Пустите меня! Откройте! Это — мой город! Я приехал! Выпустите! Здесь моя мама!
Кое-кто из солдат начинает смеяться. А Янкель, захлебываясь от плача, продолжает стучать.
— Мама! Я здесь! Рядом! Где ты, мама?
Пожилой седоусый солдат кладет ладонь Янкелю на плечо и под стук колес не замедляющего ход поезда пытается утешить его:
— Не плачь. Мужчине плакать не полагается. Мы все лишились родных. Кто
— жены и детей, а кто — мамы. И стучать не надо. Конвой откроет огонь. И ты погибнешь зря. И мы тоже. Идем, сынок, приляг. Эй, уступите место. Человеку худо.
Седоусый солдат повел, обняв за плечи, Янкеля к нарам. Солдаты подвинулись, освободили место. Янкель лег, всхлипывая. Седоусый накрыл его шинелью.
Сверху от окошка послышался огорченный голос:
— Проехали Вильно. Прощай, Польша! Куда нас везут?
— В Сибирь везут, — сказал седоусый. — Прощай, родина!
У него на глаза навернулись слезы. В разных концах вагона слышится сдержанное всхлипывание. Кое-кто бормочет молитву. Затем весь вагон начинает неистово молиться.
Под стук колес, под католическую молитву засыпает Янкель.
И тогда в ритме стука колес он слышит мелодию колыбельной песни, которую ему давным-давно пела мама. Ее голос выводит на идиш сладкую до слез песенку о белой козочке, которая стоит под колыбелькой у мальчика. Эта козочка пойдет на ярмарку и оттуда принесет гостинец: миндаль и изюм.
Янкель видит лицо мамы и даже ее руку, качающую колыбель. Словно от ее руки качается, как колыбель, весь вагон. Спят вповалку польские солдаты. И над ними над всеми, как мольба к Богу уберечь их, не дать их в обиду, плывет умиротворяющий голос еврейской мамы, обещающей каждому мальчику в подарок миндаль и изюм, которые белая-белая козочка принесет с ярмарки.
Вагон качает. Спят солдаты.
Длинный состав товарных вагонов с часовыми на тормозных площадках мчится по русской долине, мимо осенних пейзажей, которые сменяются зимней тайгой.
Высокая мохнатая ель с пластами снега на ее могучих лапах напоминает гигантскую рождественскую елку. И снег на ней блестит, переливается, точь-в-точь как рождественские огни. Весь лес вокруг напоминает зимнюю сказку. Только стук топоров и визг пил нарушают идиллию.
Две фигурки в обтрепанной польской военной форме, укутанные от холода каким-то тряпьем, низко склонились с двух сторон широкого ствола ели. Пила ходит взад-вперед, въедаясь все глубже в дерево. Желтые опилки струйками сыплются в снег. Дерево затрещало. Закачалась вершина. Один из пильщиков, солдат с ледяными сосульками на кончиках седых усов, разогнулся, выдернул пилу из ствола.
— Берегись! Падает!
Второй пильщик тоже разогнулся. Это — Янкель. Из-под рваного шарфа, которым обмотана его голова, торчит лишь нос, удивленно вскинутые брови и печальные-печальные глаза.
Янкель и седоусый отбегают от падающей ели и вместе с ними — солдат-охранник в полушубке и в валенках, с плоским монгольским лицом под шапкой-ушанкой.
Ломая ветки, круша соседние деревья, огромная ел! гулом валится, подняв тучи сверкающего снега.
— Давай работай! — покрикивает охранник. — Нечего стоять! Тайга большой, деревья много.
Седоусый и Янкель, с трудом вытаскивая из глубокого снега ноги в разбитой, подвязанной веревками обуви, переходят к другой ели, берутся за рукоятки пилы, оба сгибаются, и железные зубья вгрызаются в кору, сыпанув на белый девственный снег первые горсти опилок.
— Берегись! — доносится крик. Неподалеку с грохотом валится еще одна ель.
Очередь оборванных, донельзя усталых людей с армейскими котелками тянется вдоль дощатой перегородки с портретом Сталина на ней к большому окну, откуда клубится пар. Раздатчик набирает черпаком суп из котла и выливает в подставленный котелок. Затем в следующий. У раздатчика широкая спина, крепкий раскормленный затылок. Когда Янкель протягивает свой котелок, раздатчик поворачивает к нему лицо. Это — унтер-офицер Заремба.
— Ну, как, Янкель, сегодня работалось? — усмехается Заремба. — Небось нагулял аппетит на морозе?
Янкель молчит. Рука в рваной перчатке, держащая котелок, дрожит. Заремба загребает черпаком суп и демонстративно сливает полчерпака обратно в котелок. Остаток плюхает Янкелю в подставленный котелок. Янкель силится унять дрожь в руках. Но у него начинают дрожать еще и губы.
«Дорогая мамочка, — выводит на листе бумаги карандаш, неуклюже зажатый корявыми, неразгибающимися пальцами. — Где ты? Что с тобой? Пишу уже десятое письмо, а ответа нет. Ведь Вильно не у немцев, а у русских. Что же с тобой случилось? Что ты молчишь? Я буду писать тебе по-прежнему, даже без надежды на ответ».
Мигает, дымит огонек коптилки на грубо сколоченном дощатом столе, освещая склоненную голову Янкеля и бросая тени на двухэтажные деревянные нары, на которых спят вповалку измученные пленные.
Ветер гонит снежные вихри. Сквозь метель видны колонны пленных с топорами и пилами на плечах. Конвоиры в полушубках с винтовками за спиной держат на поводках поскуливающих сторожевых собак. Один конвоир с раскрытым мешком идет вдоль колонны.
— У кого письмо? — покрикивает конвоир. — Бросай в мешок!
Сыплются в подставленный мешок письма. Янкель бросает туда свое письмо.
Колонна, прикрывая лица от колючего снега, выходит в ворота.
Грозно шумит на ветру бесконечная тайга.
Мохнатая заиндевелая лошаденка тащит сани по заметенной снегом дороге, петляющей в тайге. Лошаденка влезла в сугроб и стала. Возница-конвоир, собиравший в мешок письма польских пленных, потер озябшие руки, высыпал из мешка на снег ворох писем, поджег спичкой и протянул руки к огню, греясь у костра.
Пленные стоят в три ряда, постукивая ногами от холода. Перед ними вышагивает старший офицер в русской шинели и папахе, за ним — свита.
— Жалобы есть? — громко вопрошает старший офицер. Янкель делает шаг из строя.
Старший офицер с усмешкой уставился на него:
— Чем недоволен? Говори!
— Извините, пан начальник… — непослушными губами произнес Янкель. — Я послал десять писем маме… И ответа не получил. Что-то с почтой неладно.
Весь строй загалдел, поддерживая Янкеля. Лица начальства посуровели;
— Значит, выходит, по-твоему, советская почта плохо работает? А? — медленно растягивая слова, спросил старший офицер.
— Я такого не говорил… — робко возразил Янкель. — Письма не доходят… Десять послал маме… и…
Строй снова зашумел.
— Молчать! — рявкнул старший офицер. — Провокатор! Он хочет вызвать бунт в лагере! Под арест его! На строгий режим! И без права переписки!
Русские солдаты с винтовками наперевес окружают Янкеля и уводят вдоль поникшего, замершего строя пленных.
Старший офицер прошел вдоль строя, выразительно поглядывая на поляков.
— Так будет с каждым, кто вздумает нарушать порядок. А теперь — приятная новость. Не для всех, правда. А для тех пленных, кто родился на той части бывшей польской территории, которая отошла к Советскому Союзу. Уроженцы этих мест объявляются гражданами СССР и подлежат освобождению из лагеря и отправке домой. Жители городов и уездов Львова, Станислава, Луцка, Ковеля, Бреста, Вильно…
По мере перечисления городов в шеренгах пленных то здесь, то там вспыхивают радостью лица счастливчиков. Потом раздался хохот. Старший офицер грозно повернул лицо. Смеялся Заремба.
— Чего ржешь? — остановился перед ним старший офицер.
— Позвольте доложить, пан начальник, — с трудом сдерживая смех, сказал Заремба. — Янкель Лапидус, которого вы отправили за решетку, и совершенно справедливо поступили, как раз родом из Вильно и посему подлежит освобождению.
Старший офицер подумал и ответил:
— Таких мы не освобождаем, а сажаем на хлеб и воду. Ясно?
— Вот отчего я и смеюсь, пан начальник, — расплылся в улыбке Заремба.
— Выходит, его мама будет зря готовить фаршированную рыбу и жареную курочку…
Янкель оброс бородой по грудь и стал похож на старого раввина, в печальных глазах которого воплотилась вся мировая скорбь. По размерам бороды можно судить о длительности его пребывания в тюрьме. Он сидит один, скорчившись, подобрав по-турецки ноги, в маленькой камере с узеньким окошком под самым потолком, закрытым густой решеткой. На нем обноски военной формы.
Скрипит ключ в замке, обитая железом дверь раскрывается. На пороге — надзиратель.
— Просьбы, жалобы есть?
Янкель вздрогнул, очнувшись от дум.
— Есть просьба. Разрешите послать хоть одно письмо маме, в Вильно.
Надзиратель покачал головой:
— Поздно. Пошлешь — не дойдет. Вильно уже не у нас. Немцы напали на Советский Союз. Война.
— Снова война? — недоуменно морщит лоб Янкель. — И немцы уже в Вильно? Что же с моей мамой?
— Откуда мне знать, — с сочувствием сказал надзиратель. — Моя мама тоже попала к ним в лапы… На Украине.
И со скрежетом прикрыл обитую железом дверь камеры.
Этот скрежет переносит Янкеля мысленно в Вильно. Теперь уже скрежещет другая дверь. Та, что ведет в магазин «Горячие бублики. Мадам Лапидус и сын». Дверь сорвана с одной петли. Покосилась. Ветер со скрежетом раскачивает ее, гонит по полу мусор. Пусто в магазине. Черными отверстиями зияют холодные, давно потухшие печи, в которых когда-то при ярком пламени пекла бублики пани Лапидус. Пусто на жердочке, где любил сидеть желтый попугай. Лишь царапины от его когтей остались на дереве.
И чудится Янкелю такая картина.
По пустым, до жути пустым улицам Вильно, где все дома стоят словно слепые, с закрытыми наглухо ставнями, движется, ползет черная, немая толпа. Женщины, старики и дети. С еврейскими лицами. С которых никогда не сходит печать скорби и печали.
Толпа течет неслышно по вымершему городу. И колокольни костелов и церквей пристыжено молчат. И даже дети на руках у матерей не плачут. И от шагов человеческих ног не слышно ни звука. Как во сне. В кошмарном, мучительном сне.
Но вдруг раздался голос, забился над головами еще живых, но, можно сказать, уже мертвых людей. Скрипучий голос. Почти нечеловеческий.
— Здравствуйте! Как поживаете? Как идут дела у еврея?
Над головами, трепеща крыльями, мечется старый желтый попугай, выискивая круглым глазом кого-то.
— Здравствуйте! Как поживаете?
Ожили лица в толпе. Лица женщин, стариков и детей. Очнувшись, глаза следуют за желтой птицей, а она носится над головами, заглядывает в лица, кричит, повторяет одно и то же:
— Здравствуйте! Как поживаете? Как идут дела у еврея?
И совсем как ребенок, вдруг закричала, выискивая кого-то круглым недоумевающим глазом: — Мама! Мама! Мама!
Охранники, сопровождавшие колонну, вскидывают винтовки и начинают палить в небо по мечущемуся над толпой желтому попугаю.
Но сквозь треск выстрелов по-прежнему слышится скрипучий голос неугомонной птицы:
— Здравствуйте! Как поживаете? Как идут дела у еврея? И вслед затем:
— Мама! Мама! Мама!
— Подъем! Вставай!
Надзиратель тормошит спящего Янкеля. Но не строго, а почти дружелюбно. Янкель обалдело пялится на него спросонья.
— Вставай, — улыбается надзиратель. — Ты свободен. Отныне ты уже не пленный, а наш союзник. Польша и Россия воюют против общего врага.
По заснеженной дороге с песней маршируют в новенькой форме, с сияющими белыми орлами на фуражках-конфедератках польские солдаты.
Большое каре польских войск, принимающих присягу. Голос диктора из репродуктора оповещает о сформировании на территории СССР из бывших военнопленных новой польской армии под командованием генерала Андерса.
В снегу лежат солдаты и ведут из винтовок огонь по мишеням. Отстрелявшись, бегут, утопая в снегу, к мишеням и приносят их на проверку унтер-офицеру. Это — пан Заремба. Он снова в родной стихии. Одет с иголочки. Скрипят портупейные ремни. Усы лихо закручены. В маленьких глазках — упоение данной ему властью. Каждый солдат демонстрирует ему свою мишень с рваными дырками от пулевых попаданий.
— Глуховский! — рявкает Заремба. — Два попадания из пяти… Позор для польского солдата. Получишь наряд вне очереди! Дембовский! Попадание не по центру. Меньше по русским бабам надо лазить. Месяц без увольнительных. Лапидус! Ни одного попадания! Ты о чем думал, когда стрелял? А? О своей маме? Забудь про маму. Немцы в Вильно. У них с евреями разговор короткий. Это мы с вашим братом церемонимся.
На перекладине, как висельник, болтается на веревке чучело-мешок, набитый соломой, с подрисованной наверху углем рожицей: бровки, глазки-точки, улыбающийся рот полумесяцем.
Унтер-офицер Заремба обучает солдат штыковому бою. Взяв у солдата винтовку с приткнутым штыком, он делает выпад и с наслаждением вонзает штык в чучело.
— Вот так надо колоть! На весь штык. Чтоб кончик у него из спины вышел! Ясно? И старайтесь в живот!
Заремба снова делает выпад и протыкает чучело насквозь.
— Вот так! Живот у человека самое уязвимое место. А теперь — ты сделай, как я.
Заремба возвращает винтовку солдату. Это — Янкель Лапидус.
— У меня так не получится, пан унтер-офицер, — кротко произносит Янкель.
Заремба даже улыбнулся:
— Почему, разрешите полюбопытствовать?
. — Потому что, — со вздохом сказал Янкель, — потому что я ни разу в жизни никого не ударил. Как я уколю живого человека? У него ведь пойдет кровь.
Солдаты рассмеялись.
Янкель, в новой шинели, ботинках, шапке и перчатках, застыл перед строем взвода, а унтер-офицер Заремба, играя как кот с мышью, с наслаждением поучает его:
— Ян Лапидус — худший солдат во взводе. Его даже русская тюрьма ничему не научила. На показательных стрельбах он опозорит честь польского мундира. Поэтому я принял такое решение: винтовку у него отобрать! Но не радуйся, Лапидус! Вместо винтовки дать ему ручной пулемет. Из пулемета прицельной стрельбы не ведут. Зато потаскает на своем горбу лишний пуд.
У Янкеля забирают винтовку и надевают на него ручной пулемет Дегтярева с большим черным диском и железными сошниками-ножками для упора при стрельбе.
Заремба оглядел его и добавил:
— Надеть на него запасной диск! Сформированная в СССР польская армия Андерса по соглашению между союзниками была направлена через Иран в Африку, где в Ливийской пустыне британские королевские войска вели тяжелые бои с германским экспедиционным корпусом Роммеля. Решающая битва разыгралась под Тобруком.
По раскаленной пустыне, увязая в песке, движется колонна пехоты. В английских, похожих на миски, касках, в коротких, до колен, штанах, рукава закатаны выше локтей. С солдат в три ручья льет пот.
Янкелю труднее всех. Он тащит на горбу тяжелый ручной пулемет да еще вдобавок запасные диски. Его ботинки глубже всех уходят в песок. Каска наезжает на глаза. Рот раскрыт, как у вынутой из воды рыбы. Кажется, еще шаг и его хватит солнечный удар.
На песчаных барханах — сожженные вездеходы, разбитые пушки, порой торчат ботинки полузанесенного песком трупа. Густо валяются каски, немецкие и английские. Под ногами движущейся колонны — медные стреляные гильзы. Унтер-офицер Заремба, поскользнувшись на такой гильзе, падает потным лицом в песок и, когда поднимает голову, он весь как мукой облеплен, даже усы запудрены.
— Пся крэв! Холера ясна! — плюется Заремба. — Эти англичане нас в пекло загнали! Сами в Тобрук утекли, пиво пьют и виски, а нами, поляками, дырки на фронте затыкают.
По колонне передается команда:
— Колонна, стой! Занимаем позицию! Окопаться! Янкель, весь в поту, со сбитой набок каской, саперной лопатой роет окоп. Песок, выброшенный из ямы, стекает обратно. Заремба подползает к нему.
— Сколько ты будешь копаться? — шипит Заремба. — Когда будет готова огневая позиция для пулемета?
Янкель смахнул со лба пот.
— Я стараюсь, пан унтер-офицер. Но песок сыплется обратно.
— Вот немец сейчас откроет огонь и тогда песок из тебя посыплется. Ты же весь открытый. Наш взвод останется без пулемета.
— А со мной что будет? — спросил Янкель.
— Пойдешь вслед за пулеметом… — зловеще усмехнулся Заремба, — прямиком на небо. Вот что, Лапидус, если ты замешкаешься и не откроешь огонь, когда будет команда., я тебе вот этим кулаком твой еврейский нос сворочу набок. Понял?
— Понял, пан унтер-офицер, — скосил глаза на протянутый кулак Янкель. — А теперь можно вопрос?
— Какие — еще вопросы?
— Насчет огневой точки… Вот тут, под дорогой, бетонная труба… Видите? Вон куда пулемет нужно укрыть… Ни одна пуля не достанет.
— А ты не дурак, Янкель, — удивленно вскинул брови Заремба. — Но наше начальство не глупее тебя. В той бетонной трубе пан полковник — приказал себе командный пункт устроить. Понял? Его пуля не достанет. А нашему брату торчать кверху жопой из песка.
Унтер-офицер Заремба накаркал на свою голову. Немцы открыли артиллерийский огонь по позиции, занятой польскими частями. Снаряды рвались среди не успевших окопаться солдат. Поднятый взрывами песок слепил тех, кто еще был жив, а затем тучами уходил к небу. Вся позиция превратилась в ад.
Лапидус и Заремба лежат рядом, полузасыпанные песком. Вокруг рвутся снаряды. Осколки со свистом проносятся над ними.
— Янкель, Янкель… — кричит Заремба. — Ты живой? Янкель протирает запорошенные песком глаза:
— Кажется… А вы?
— Конец нам, Янкель, — задыхается Заремба. — Отсюда живыми не выбраться. Господи! Есус-Мария! Молись, Янкель, своему Богу, а я — своему. Может, один из них услышит и обоих спасет.
Заремба стал неистово молиться. А Янкель, щуря запорошенные глаза, зашептал:
— Мама… Прощай, мамочка… Твой сын погибает далеко от тебя… в Африке… в пустыне…
И как это уже случалось прежде, сквозь грохот артиллерийской канонады пробился спокойный, умиротворяющий голос пани Лапидус, и сын увидел лицо мамы и ее руку, качающую колыбель, и закачался в такт колыбельной песне не дорытый окоп, закачались песчаные барханы, закачались занесенные песком трупы, и песенка про белую-белую козочку, которая отправилась на ярмарку и оттуда привезет мальчику гостинцев — изюм и миндаль, как молитва, поплыла над местом побоища, над лицами убитых, приглушила стоны раненых.
Последний взрыв раздался так близко, что когда Янкель поднял голову, он ничего не мог расслышать — оглох. Заремба что-то кричал ему, а он не слышал. Крикнул в ответ, но Заремба замотал головой, показал на уши. Он тоже оглох.
Артиллерийский обстрел кончился. В песке валялись убитые. Санитары волокли стонущих раненых.
Ручной пулемет Дегтярева отбросило далеко в сторону, и Янкель пополз за ним. Выбрался на песчаный бугор. Увидел шоссе со сгоревшими автомобилями на нем и отверстие бетонной трубы под шоссе. Прихватив пулемет, он забрался в трубу. Там никого не было. Стоял полевой телефон, а рядом валялась польская офицерская фуражка.
По всей линии не дорытых окопов бежит, пригнувшись, посыльный и тем, кто жив, кричит:
— Отходим! Немедленно! Нас отводят на запасной рубеж! Польская часть покидает позицию. Ряды ее поредели.
Почти каждый несет на себе раненого товарища. Заремба бредет без ноши и все время дергает головой.
— О, черт! — ругается он. — Как ватой уши заложило, и все свистит-свистит.
— Вы контужены, пан унтер-офицер, — говорит ему солдат.
— Громче! — заорал Заремба. — Не слышу! Сколько человек осталось от моего взвода? Я — раз! Ты — два! Третий… так… четвертый… Шестеро раненых… так… А где этот… Лапидус?
Заремба и солдат оглядываются назад на покинутую разгромленную позицию. Там валяются лишь тела убитых.
Заремба приложил ладони рупором ко рту:
— Янкель! Лапидус! Сукин сын! Слушай команду! Отходим! Догоняй свой взвод! И не забудь пулемет! Головой за него ответишь!
— Да он же первый ушел! — криво усмехнулся солдат. — Что мы, не знаем их него брата?
— Не слышу! — рявкнул Заремба. — Громче говори, сукин сын!
И ударил наотмашь солдата по лицу.
Янкель лежит в трубе, проверяет свой пулемет. Он снял и снова надел диск. Нажал курок. Пулемет затрясся в его руках, но беззвучно. В ушах стоит гул. Янкель разговаривает сам с собой:
— Если тут буду сидеть, в трубе, пан унтер-офицер подумает, что я прячусь, и свернет мне нос, как обещал. Поэтому я высунусь, чтоб меня было видно.
Он выполз наверх, толкая впереди пулемет, и увидел, как по пустыне, с этой стороны дороги, густыми цепями движутся немцы. Идут в атаку на польские позиции.
Янкель продолжает бормотать:
— Если я не начну стрелять и пан унтер-офицер не услышит мой пулемет, то он непременно свернет мне нос, как обещал.
Он прижал к плечу приклад пулемета и, хоть ствол был задран наверх, в небо, нажал на курок.
Передняя цепь немцев, заслышав пулеметные очереди, залегла. Ее примеру последовали остальные.
Янкель содрогается всем телом вместе с работающим взахлеб пулеметом. Немцы ползком начинают отходить.
Янкель расстрелял весь диск. Снял его и поставил запасной.
— Немцы — не дураки, — рассуждает сам с собой Янкель. — Они засекли, откуда стреляет пулемет, и сейчас бабахнут сюда парочку снарядов. Но мы ведь тоже не совсем глупые и заблаговременно сменим позицию. Пусть бьют по пустому месту.
Волоча за собой пулемет, Янкель вполз в бетонную трубу и по ней стал пробираться к другому отверстию, на противоположной стороне шоссе.
Немцы, подгоняемые офицерами, вперебежку пересекают шоссе и там выстраиваются в цепи для повторной атаки. Но стоило им двинуться вперед, как и с этой стороны ударил пулемет. Немцы снова залегли и поползли назад.
Янкель выбросил второй пустой диск. Больше патронов не было.
— Пан унтер-офицер, — удовлетворенно бормотал Янкель, — ко мне у вас претензий быть не может. Я израсходовал весь боезапас. И вы сами слышали, как я стрелял… А если он не слышал? Ведь он оглох, как и я. О, тогда надо скорей выбираться наружу… чтоб он меня хоть видел, а то непременно свернет мне нос, как обещал.
Янкель прошел по трубе назад, вылез наружу и встал во весь рост. Его взору предстала такая картина. Занимаемая польскими частями позиция была абсолютно пуста. Но сами польские солдаты цепью бежали из тыла, возвращаясь на оставленный рубеж.
Низкорослый полковник, увидев Янкеля, одиноко стоявшего с пулеметом в руках, подбежал к нему и на глазах у всех польских солдат обнял и, привстав на цыпочки, поцеловал в губы.
— Он один удержал позицию батальона! — восторженно воскликнул полковник. — И не дал противнику выйти на оперативный простор! Слава герою! Слава!
Толпа польских солдат троекратно повторила здравицу в честь Янкеля.
— Как твое имя, солдат? — ласково спросил полковник.
Янкель ничего не отвечал, потому что не расслышал вопроса, и лишь смущенно улыбался.
— Он глухой, контуженый, — сказал кто-то.
— Чей это солдат? — обернулся полковник. — Где его командир?
И тогда выступил вперед унтер-офицер Заремба и, взяв под козырек и выпятив грудь, четко доложил: — Это солдат моего взвода, рядовой Лапидус. Стрелок-пулеметчик.