А ведь где-то совсем недалеко вулкан, пологие лавовые склоны, небо, прохладный ветер.

 
   Заметил, что Тиран ходит не один, а сопровождаемый свитой. Это была третья или четвертая наша встреча. Он появился, задержал на мне долгий взгляд и двинулся туда, где, возможно, видел свою жертву. А через миг, возникая из чащи, исчезая в ней, в ту же сторону проследовало несколько десятков всяких. Двуногие, четвероногие, горбатые, с прямой спиной и проваленной, в чешуе или покрытые щитками. Крупные шагали впереди, мелкие прыгали, переползали за ними. Тоже иерархия. Для самых больших я был бы подходящей добычей, но каждый лишь таращил зенки и продолжал путь, как если б взглядом Тирана на меня было наложено табу. Они пожирают остатки его обеда: тонны живого мяса, которое еще бьется, ломая хмызник, когда хозяин уже наполнил брюхо. А в конце концов сожрут его самого.
   Кустарник еще долго вздрагивал, когда никого уже не было видно. Вероятно, прикрытые листвой, там пробирались совсем ничтожные.
   Третью ночь подряд снится странная сцена. Будто сижу в комнате со сводчатым потолком, напоминающей монастырскую келью. Поздний вечер, горят две восковые свечи. На гвоздях развешана одежда: фрак зеленого сукна, плащ с металлическими пуговицами, порванный и зашитый. Еще какое-то тряпье. А передо мной рояль.

 
   Убил большого зверя.
   Он кинулся. Я успел увидеть боковым зрением, прыгнул в сторону и как-то автоматически ударил его тяжелым мослом по голове. Зверь был метра два длиной, на низких лапах. Напоминающий дракона с острова Комодо. Удар оглушил его, но головы здешних такие крепкие, что и кувалдой не возьмешь. Во всяком случае, он махнул длинным хвостом. Не подскочи я, оказался бы на земле и в его клыках. Ударил снова, попал в глаз. Это его замедлило, но все-таки опять с ревом бросился на меня. Тут удалось стукнуть его по шее, где череп соединяется с позвоночником…
   Сейчас ночь, а до сих пор дрожат руки, и не могу успокоиться. Решил было совсем не выходить из самой густой чащи. Но нельзя же. Из-за того, что все время мокрый, валяешься в грязи, кожа воспалена. На боках и на спине пролежни.
   И повторяется тот же сон. Вижу келью, свечи горят и оплывают. Две скрипки на тумбочке и непонятная трубка-рожок. Каменный пол из ровно уложенных квадратных плит. Книжная полка и беспорядочно наваленные томики у окна, за которым синие сумерки. Там дальше крепость, что ли, — вал, форты… Старинный рояль, на нем рукописные ноты, как из музея. Чернильница, куда сунуто гусиное перо. Руки мои на клавишах. Сердце замирает предчувствием — вот-вот будет понято самое великое в жизни, откроются освобождающие истины, душа вознесется в знакомый, но вечно удаленный рай.

 
   Пролежни понемногу превращаются в язвы.
   Может быть, правильнее больше не мучиться, умереть. Ясно, что этот меловой период с его паникой и дикой дракой не для человека.
   Вечером мимо проходил Тиран. Остановился и долго смотрел на меня. Будто собирался что-то сказать.

 
   Ночью, внезапно проснувшись, понял, что в сновидениях становлюсь Бетховеном. Как странно… Это 1825 год, если верна моя память. Недалеко до смерти. Терзаемый бедностью композитор вынужден покинуть квартиру на Крюгерштрассе, переселиться к окраине, в бывший монастырь. Уже создан весь венок симфоний: беспечная Первая, гордая Вторая, «Героическая»… Позади сиреневые волны «Лунной сонаты», «Ода к радости» из Девятой. А жизнь почти невыносима. Осаждают кредиторы, болезни измучили. В ушах постоянный шум, сквозь который даже с помощью рожка (трубка на столике) он не разбирает слов собеседника. И тем не менее руки на клавишах.
   Но почему я?.. Мне и к роялю-то почти никогда не приходилось…
   Если, согласно предположениям некоторых, мир является четырехмерным пространственным образованием, а частицы — нити в нем, через поперечные сечения которых движется наше сознание, если все времена таким образом существуют одновременно, то Бетховен играет вечно. Жгут Жанну д'Арк, разрывы снарядов под Верденом смешали человеческую плоть с землей, и сквозь все это звуки «Лунной».

 
   Встал все-таки. В этой рубахе как-никак легче. Видимо, три последних дня были кульминацией моего падения. Надо подумать, как же стану здесь жить, как не поддаваться слабости.
   Я ведь хотел одиночества — во всяком случае от своих современников. Мне ненавистна была эта копошащаяся масса, где каждый старается показать себя, вылезти, одолеть хоть в чем-то одном, если ему широкий спектр не по силам.
   Но Бетховен, Бетховен почему…
   Зачем он приснился, пришел ко мне? Может ли быть, что и у меня, в самой глубине сознания, таится жажда делать мир лучше?

 
   Проклятье! Выход из Бойни совсем близко.
   Наконец-то удалось высунуть голову над переплетением ветвей, оглядеться. Почему меня раньше не осенило — связать несколько тонких стволов, соединить эти связки треногой и влезть?
   Насколько здесь воздух другой, над хмызником!
   Запомнив направление, мне нужно проломиться в чаще хотя бы метров тридцать, потом снова связывать и взбираться.
   До склонов километра три-четыре, не больше. Если все пойдет хорошо, завтра свобода.

 
   Упади! Свались ничком… Дыши! Ты вымылся и чист. Так, снова бросайся в ручей!
   …Тиран не хотел отпускать, вся Бойня держала. Мне не позволили днем взбираться над хмызником. Даже самые маленькие кидались с голодной яростью, как только были заняты руки. Другой комодский дракон свалил ударом хвоста — содрогаюсь, вспоминая, как боролся с полным, скользким телом.
   Но особенно Тиран.
   Уже повышалась местность, стало сухо под ногами. Хмызник редел, большими кусками открывалось небо. Я вышел на ровное пространство — вдали вулкан, а между мной и лавовыми полями темным пятном уселся Он, тираннозавр. Я взял правее, к обрывам, он тоже. Влево — и он левее. Пришлось вернуться в чащу, ждать полной ночи.
   Факел над кратером указывал, куда. Луна освещала дорогу.
   Поднялся. Вдруг треск ветвей, темная масса нависла, загораживая звезды. Смутная — только на высоте белели зубы. Пустился бежать, и он за мной пятиметровыми, как бы неспешными шагами. Слышал, галька летит из-под когтей. Он нагнал, схватил было, не юркни я в сторону. Многотонное тело пронеслось по инерции, Тиран не может останавливаться, как мы, грешные. Воспользовался, снова помчался, словно заяц. Отвык бегать в тесноте Бойни
   — забытое ощущение ветра на щеках. Он опять нагонял, молча. Луну скрыло облачком, рытвины перестали обозначаться. Споткнулся, покатился, вскочил. Его шаги ближе, обрывы уже недалеко. Уступ! Меня взнесло, будто на крыльях
   — счастье, что научился по скалам. Белкой вскарабкался, повис на пальцах, сердце выпрыгивает.
   Он тоже преодолел уступ, но с задержкой. Повозился подо мной. Потом… меня бросило в жар. Явственно услышал, что он выругался.
   Как такое может быть?
   Доносилось его дыхание. Видимо, ждал, что упаду.
   И только минут через пятнадцать посыпались камни и ухнуло внизу. Серое пятно удалялось и растворялось.
   Ушел.
   Носом в стену я вполз выше, оказался на ровной площадке. Нащупал ствол дерева.

 
   Свет и простор! Освежающий ветер. Несколько часов подряд меня никто не ест. Можно не оборачиваться ежесекундно.
   Если лицом к северу, слева до горизонта море, а впереди холмы и возвышенности, которые голубеют под солнцем. С правой стороны дальние вершины, сзади широки-й серебряный рукав реки. Вся территория создана деятельностью вулкана, но сам он не так близок, как казалось. То, что я видел ночью из хмызника, — не пламя, а столб дыма, подсвеченный снизу красным. А сейчас кратер загорожен от меня пологими склонами.
   Это жизнь! Это чудо!..
   И близко под землей горячая лава. На некоторых участках обжигает кожу ступни. Кое-где из трещин вырываются столбики горящего газа — их, кажется, называют фумаролами. Вообще местность очень бойкая, может взять да и взорваться, взлететь. Как вулкан Кракатау.
   Рев из кратера доносится избирательно. Вот слышишь отчетливо, а полсотни шагов в сторону, и ничего. Время от времени почву сотрясают подземные удары.
   Утром вспомнил свой переход через океан, ужасно захотелось плыть, нырять. Обошел стороной хмызник, стал спускаться по обрывам. Но еще издали стало ясно — не кембрий. Широкий песчаный пляж весь истискан следами; пикируя на волны, летают птеранодоны. Их в небе были сотни, а еще дальше на скалах увидел такое место, где вообще черным-черно — видимо, курятник, где они кладут свои яйца. Если минуту смотреть в одно место на море, обязательно мелькнет черный хребет, и один раз вынырнула харя с такой зубастой пастью, что и Тирану не стыдно бы.
   Все время думаю, как же он мог выругаться.
   Определил место для ночлега. Это над хмызником возле фигового дерева. Площадка-поляна заросла травой, журчит ручеек, а пониже фумарола. Сначала думал, будет запах серы, но вечером убедился, что газ сгорает на выходе — в темноте был виден голубой огонек.
   Обнаружил соседа. Нелепое существо, которое питается листьями и стеблями. Короткие ноги — низко посажено на землю. На спине вырост наподобие паруса. Животное расправляет его, чтобы охлаждаться во время жары и нагреваться утром. По-моему, именуется эдафозавром. Зеленого цвета. Единственная защита — застывать неподвижно. Жив только благодаря тому, что родился здесь, не на Бойне.
   Кто меня удивил, так это небольшой зверек, весь покрытый шерстью. Что-то среднее между кошкой и обезьянкой. Очень проворный, со смышленой мордочкой. Постоянно шныряет по деревьям, в траве и как будто нарочно лезет мне на глаза. Неужели в эту эпоху уже млекопитающие?
   Вот здесь, значит, мне и жить, рядом с хмызником?
   Странно все складывается. Еще три дня назад был бы безумно счастлив вырваться с Бойни. Думал, только бы мне воздуха, простору. Теперь вырвался и спрашиваю — что же делать?..
   То есть как — что? Видеть, чувствовать! Мало ли что?

 
   Хотел залезть на кратер и отступил, не смог. Отступил перед звуком.
   Дошел до самого верха склона и убедился, что вулкан расположен в середине кальдеры. Подо мной был амфитеатр километров до пяти в диаметре. С плоским дном, где в центре невысокий, но сильно дымящийся кратер.
   Спуститься после моей практики на скалах не представляло труда. Стены кальдеры, правда, непрочны. Несколько раз вызывал маленькие лавины. В одном месте, когда почва вдруг вырвалась из-под ног, так хлопнулся со всего маху на спину, что из легких вышибло весь воздух. На миг подумал — они склеились, никогда не смогу вдохнуть, погиб…
   В чаше кальдеры ни травинки, ни души. Только страшный рев.
   Крик вулкана вблизи внушает ужас. Сверху, со склона, рев кажется однородным, а на полпути до кратера начинаешь различать составляющие. Это свисты, ворчанье, бульканье — что-то живое. То высокие, то низкие звуки становятся преобладающими, непрерывно плывет, пульсирует целое, которое начинаешь ощущать пространственно — кусками звука, целыми стенами, зданиями. Они падают на тебя, вот-вот задушат. Изменения тональности и силы непредсказуемы, нарастающий хаос. На фоне грохота вдруг отчетливый свист. Он усиливается, несется, поглощает другие, охватывает тебя, жмет и жмет, угрожает жизни. Со страхом ждешь, что же он сделает дальше, а к нему уже подобрались другие звуки, обгоняют, растворяя. Все это уже сжало тебя до какого-то предела. Но передышки нет. Снова скрутило, давит, так без конца.
   Еще ближе к горе рев действует уже мистически. Чувствуешь себя опасно рядом с первозданной, неконтролируемой мощью, которая может смять тебя, даже и не заметив. Ощущение, что вот-вот случится катастрофа.
   Я терпел минуты три, потом побежал прочь. Был уверен, что оскорбленная мощь догонит, накроет лавой…
   Дно кальдеры напоминает облезлый, потрескавшийся асфальт. В западной части неожиданным ярким пятном озерцо голубовато-зеленого цвета. Запах серы. Заброшенность.
   Вечером, уже дома, то есть на площадке, где эдафозавр, вспомнил про того ученого, который лазил в Страмболи и Этну.
   Ну и что? При чем тут я?

 
   Боже мой, неужели меня опять затягивает? Как тогда на краю отмелей. Ведь то был страшный риск. Меня же только чудом нанесло на материк (или остров?). Могло увлечь и в совершенно безбрежный кембрийский океан, к центру. И там, став беспомощной игрушкой ветров, волн, так и жил бы (будь пища) всю остальную жизнь на плаву.
   И я же не мог совсем исключить такой вариант, когда отцеплялся взглядом от своей башни. Выходит, во мне тоже есть мужество.
   Или лучше вообще не думать о том чертовом профессоре?

 
   Ужасно! Адская боль!..
   Грохот и рычание странным образом уменьшились, когда я подошел вплотную. Видимо, здесь какие-то акустические эффекты — например, стены кальдеры отражают звук на середину расстояния между ними и кратером. Во всяком случае, вблизи можно было терпеть. Сама гора тоже не трудна. Умеренно крутой склон только изредка прерывался обрывами ошлакованной лавы. Да еще мешали обманчивые фестоны очень мелкой спекшейся пыли, жутко хрупкие, которые, казалось, только и ждали, чтобы кто-то наконец дотронулся. Думаешь, перед тобой глыба камня, пытаешься встать на нее или опереться, а «глыба» тут же рассыпается в прах и течет, увлекая тебя обратно. Так или иначе я все это преодолел, добрался до самого края.
   Вот это вид!
   Внутренние стены темно-коричневого и темно-фиолетового цвета опускались с наклоном градусов семьдесят, то есть почти отвесно и недоступно. Жара, запах шлака, напряженный рев, какая-то мусорность, неприбранность и то, что сам черен, грязен от подъема, создавали ощущение, будто находишься возле большой топки. Но оно сразу пропало. Потому что на глубине, которую не очень-то и определишь, ворочалось нечто огромное, живое. Полужидкая тяжкая масса, раскаленная до ослепительно желтого сияния, которую я видел в просветах между клубами дыма. Эта масса не то чтобы скромно ютилась там в пропасти, а лезла наверх, дышала, выпучивалась и снова опускалась — мускул затаившегося чудовища.
   Стены кратера дрожали от напряжения. Свесившись, я заметил, что естественный карниз косо спускается к площадочке подо мной, а оттуда подобие тропинки ведет к балкону из шлака, прилепившемуся еще ниже. Было похоже, что тот ученый воспользовался бы.
   На площадке воздух обжигал, словно кипяток, голова кружилась, но все-таки я добрался и до балкона. Теперь пылающее варево было всего метрах в пятнадцати от меня. Поверхность этой массы кипела взрывами. То там, то сям желтизна уступала место белизне, затем внутренний удар, и вверх взлетал выплеск, который уже потом, на уровне моих ног или пониже, распадался на сверкающие капли. Стены кратера отсюда казались неодолимыми. Я испугался, что сейчас потеряю сознание в этой жаре и в шуме. И вдруг!..
   И вдруг вся поверхность расплавленной массы разом побледнела. Раздался вой, и огненное озеро прыгнуло вверх. Одним рывком почти до моей площадки. Спустись я еще чуть ниже, точно меня слизнуло бы лавой.
   Огонь дохнул, сжигая кожу. Меня словно подбросило. Ринулся вверх, схватился за какой-то карниз. И это оказалось фестоном пыли. Господи! Я врылся и несколько секунд сохранялось равновесие — руки и ноги перебирали с той же скоростью, с какой обрушивался шлак. Затем позади взрыв, сзади меня облило дождем лавы. Наддал, вырвался на твердое место и с воем, которого, конечно, было не слышно здесь, наверх-наверх…
   С той поры восемь дней лежу на животе у ручья. Ничего не ем, только пью. Спина, затылок — уже лопнувшие пузыри, гной, боль.
   Какие же мы, люди, все-таки маленькие, бессильные.

 
   Только что подошел эдафозавр, ткнулся мордой мне в бок. Круглый глаз, расположенный на голове сбоку, смотрел и ничего не выражал, да и вообще у пресмыкающихся нет мимики. Но что-то он чувствовал, раз подошел вот так. Мною вдруг овладел сумасшедший смех — нелепейший зверь, тупик эволюции, выражает сочувствие. «Ты же мне друг! Друг!» — кричал я.
   Сегодня добрел до заводи, образованной моим ручейком. Наклонился к зеркальной глади, чтобы напиться и… отшатнулся. Таким неожиданным, искаженным было увиденное там лицо. Над правым глазом шрам, пересекающий бровь, и еще один, глубокий, на подбородке — в этом месте не растет борода. Мочки уха нет, в растрепанных волосах седина.
   Но главное — выражение. Взгляд злой, в нем неотмщенная обида.
   Откуда это все? Кто я такой?
   Человек по имени Стван.
   Когда умру, там далеко, в человеческой цивилизации, карточка со сложным шифром будет вынута из Всемирного списка.
   Однако нет никого на свете, кому в этой связи придется вынуть кусочек из сердца.
   Но почему? Почему?! Я ведь, между прочим, скромный. Даже в тридцать пять лет, если на улице кричали «Эй!», я оглядывался — думал, меня. А попробуйте крикнуть «Эй!» одному из тех, кто возникает в величественном подъезде какого-нибудь Координационного Комитета, в распахнутых дверях института. Уши такого человека и не воспримут возгласа. Пожалуй, даже в пятнадцать лет не воспринимали. Он и тогда держал себя под контролем, в нем все было предсказуемо. И хотя он больше на машину похож, его ценят, знают, уважают. В то время как меня…
   Отчего?.. Возможно, оттого, что во мне нет любви и веры, чего-то, основанного не на разуме, а глубже.
   Мой отец постоянно в командировках, а если дома, то ненадолго, и всегда уныло озабоченный. А мать вообще исчезла, лишь произведя меня на свет. В детстве мне никто не внушил, что я нужен миру, что есть люди (сами же родители), для которых мое счастье дороже самой жизни. Поэтому я пусто шел через свои первые годы, и не было обмана любви, который многоцветным, трепещущим сиянием обволакивает жестокую реальность мира, намекая, что жизнь полна прекрасной тайны. Сколько я себя помню, смотрел вокруг холодно, трезво, неприязненно, без розовых очков. Устроил так, чтобы не иметь детей.
   Но с другой стороны, почему же я оборачиваюсь, когда кричат «Эй!»?

 
   — Эй!
   Я не то чтобы обернулся — подскочил, будто подо мной взорвалось.
   Эта площадка с одного края окаймлена деревьями с большой смоковницей в центре, а с другого обрезана глубоким провалом. И там внизу стоял Тиран.
   Я впервые видел его на открытом месте при ярком свете. Пасть с черными, резинчатыми губами была совсем рядом, и тут мне снова бросилось в глаза сходство этого динозавра с человеком на портрете в детском саду.
   Было непонятно, как ему удалось преодолеть все уступы и взобраться так высоко на склон. Впрочем, я сразу отметил, что до меня ему не дотянуться.
   — Так что?
   Под массивной нижней челюстью Тирана свисал сморщенный кожаный кадык. Двумя пальцами маленькой передней лапы тираннозавр зажал какую-то коричневую палочку. В другой, левой лапе было что-то белое. Вроде тряпочка… Нет, бумажка!
   Тиран заглянул в нее:
   — В чем дело? Не понравилось на Бойне?
   — Вы разве разговариваете? — спросил я строго.
   — Да, — отрезал он. — И слыву выдающимся оратором.
   — Оратором? — Это было загадочно. — Где, когда?
   — Не будем об этом. — Он покачал гигантской башкой. — Так зачем вы убежали? Некрасиво.
   — Ну, видите ли… — Я замялся. Объяснять ему, что здесь, на Бойне, не та борьба, о которой я мечтал?
   — Противно утопать в дерьме? Свобода, а? Человеческое достоинство и тому подобные штучки? — Поднес бумажку ближе к глазу. — Смех… Что это? Ах, да, тут в скобках! — Глухо заржал, что, видимо, означало смех. — Вообще, беда людей в том, что вы воображаете, будто самостоятельны в своих поступках и должны быть вознаграждаемы за хорошие и наказываться за плохие.
   — А не так?
   — Нет. Человек — всего лишь система, реагирующая на воздействия извне. Для любого поступка можно найти причину, которая сводится к рефлексам по Павлову. Рефлексы зависят от электрохимии организма, а она-то ни перед чем не ответственна, одинакова у низших и высших. Так что никаких особенных достижений в вашем человеческом мире. Талант и воля — та же электрохимия. Одним словом, остались бы с нами, с ящерами. Чего уж там?
   — При чем рефлексы? — Я возмутился. — Люди работают, создают.
   Это было удивительно. Он не говорил со мной, а зачитывал не только заранее написанные у него (или для него?) рассуждения, но и ответы на мои вполне спонтанные реплики. Однако как же он мог знать, что я скажу, или те, кто для него писал, как могли? Зачитывал, иногда спотыкаясь на некоторых словах и, судя по тональности фраз, не очень понимая смысл того, что произносил. Совершенно непостижимо. Рехнуться можно!
   — Да, работают. Но это зависит от контроля со стороны, который может быть и враждебным и дружественным. Раб пашет из страха перед плетью, при коммунизме к труду побуждает общее уважение. Оно тоже контроль.
   В кустах за смоковницей что-то зашелестело. Оттуда высунул мордочку тот бойкий зверек. Делая какие-то знаки, он силился привлечь мое внимание. Я повернулся к нему, но Тиран рявкнул так оглушительно, что я чуть не свалился с площадки.
   Зверек исчез. У Тирана сигара выпала из пасти и закатилась под большой камень. Он почти лег, пытаясь выковырять ее оттуда передней лапой. Встал, отшвырнул камень и, ворча, растер огонь задней трехпалой ножищей.
   — Ходит тут всякая млекопитающая шушера, вмешивается. Никакого достоинства… Так о чем мы?
   — О достоинстве. — Я отошел подальше от края уступа.
   — Нету. — Прочел по бумажке Тиран. — Это к слову. На самом деле достоинство в людях — результат нашего незнания. Вот, допустим, великий музыкант, ученый или герой сражений. Окружающие боготворят их, воображая, будто эти выдающиеся личности сами себя создали. И не думают, что здесь просто гены, то есть электрохимия организма, что здесь контроль среды. Какой смысл восторгаться Моцартом, когда у него такой отец, такой слух и такой музыкальный Зальцбург вокруг? Моцарт просто не мог быть другим, хоть тресни.
   — Почему не мог? Что ему мешало быть повежливее с архиепископом Колоредо? А в Вене? Отчего он не старался понравиться Иосифу Второму? Он же вполне мог не «оригинальничать», как тогда о нем говорили, а с непревзойденным блеском писать привычные публике вещи. За них он получал бы больше.
   Тиран углубился в свой листок.
   — Как раз меньше именно тех благ, которые им выше ценились. В основе так называемого достоинства лежит тот же невраждебный контроль. Восхищение немногих знатоков было композитору дороже, чем милости австрийской знати. Вот он и старался не сегодняшнему дню угодить, а скорее завтрашнему. Однако такие обстоятельства скрыты от публики, и ей кажется, что музыкант, стихотворец сами по себе такие замечательные. Между прочим, те, кто интимно знает гения, — жена, дочь, сын — обычно от него не в восторге.
   Из кустарника до меня донеслось что-то вроде «здесь» или «дети». Но я не мог догадаться, при чем тут дети.
   — Однако нельзя отрицать, что среди людей есть эгоисты и наоборот. Например, Ян Гус.
   — Ерунда! — Тиран фыркнул, как лошадь, и продолжил чтение. — Если человек жертвует собой, это всего лишь означает, что ему приятней влезть на костер, чем унижаться на воле. Вот он и выбирает приятное, то есть усердствует в личных целях.
   После этого высказывания дискуссия зашла в тупик. Я стал спрашивать себя, не человек ли он на самом деле, сосланный в прошлое, как и я. И в то же время передо мной, конечно же, было животное. Шкура на голове и спине бугорчатая, серая, в морщинах, похожая на слоновью. Лоб — даже, собственно, не лоб, а затылок — переходил сразу в хребет, и там ниже, между лопатками, скопилось какое-то количество пыли, песку, где пророс клок травы с одним длинным, мотающимся стеблем.
   — Ну так что? — Тиран приподнял голову и тотчас глянул в бумажку. Вернетесь?
   — К вам?.. А почему вы стараетесь оставить меня на Бойне?
   — Просто так. Было бы с кем поговорить. Кругом-то все примитивные.
   — Неправда! — Меня внезапно осенило. — Вам недостаточно знать, что вы самый сильный изо всех существующих и тех, кто еще будет. Хочется еще быть самым лучшим. Поэтому обидно, что я не пожелал составить компанию.
   — Конечно, самый лучший. А как иначе? За нас вы можете не беспокоиться. Мы, динозавры, еще далеко зайдем в вашу человеческую историю. Покомандуем у вас там, поуправляем. А если выкорчуют нас когда-нибудь, к хорошему это не приведет. Избалуетесь, пожалеете о нас и опять призовете.
   — Значит, вы считаете, после вас эволюции нечего делать?
   — Еще бы! — Он кивнул. — На первый взгляд у вашего Бетховена какие-то высшие стремления. Но если копнуть «Лунную сонату» поглубже, там те же первобытные инстинкты: желание обладать существом иного пола, голод, самозащита. Разница между мной и Бетховеном в том, что у меня все сильней выражено. И я не стесняюсь. Вообще все новое — позабытое старое.
   В подтверждение своих слов он поднял толстенный хвост и ударил им по земле так, что камни брызнули в разные стороны.
   — Копнуть поглубже! — Я встал, вдруг охваченный гневом. Какая-то перерослая курица осмеливается сравнивать себя… И еще эта трава на спине, сломанный, болтающийся стебель. — Копнуть поглубже!.. Если этим заниматься, докопаешься только до собственной пустоты. Похотью не объяснишь, почему Джульетта заколола себя. Когда эгоист поднимается на костер, это значит, что родилось новое качество, а эгоизма нет в помине. Те, кто предлагает копать, обычно доводят глубину только до самих себя. А отчего не дальше — до амебы, а то и до облака раскаленных газов, из которого еще не сформировалась Земля? Где там желание обладать существом иного пола?