Страница:
А пока яростная тренировка. Вся планета сейчас тот же хмызник. Значит, надо сделать себя таким, чтобы он не страшил, чтобы, пересекая его, далеко уйти от вулкана. Отыскать спокойное место в высоких горах. И там ждать.
Знаменательный день — полгода я в мелу (плюс-минус несколько суток).
Сначала, вскоре после Бойни, пополнел, а теперь снова худой, но от здоровья. После восхода солнца, не переходя на шаг, не отдыхая, пробегаю сорок километров, на закате — еще двадцать. Ежедневно полтысячи раз приседаю, могу теперь с места подпрыгнуть на метр двадцать. Как циркач, закидываю колени на плечи, сплетаюсь. Кончиками пальцев беру из воздуха пролетающую стрекозу и… выпускаю. Сделал кремневый нож, вырезал им деревянное подобие шпаги и упражняюсь.
Эдафозавр теперь почти что домашнее животное. Когда зову особым щелканьем, он поворачивает голову в мою сторону. Доволен, если похлопываю по бокам.
Из коры и лиан сделал грубое подобие человеческого тела и тренирую каратэ, самбо. Кидаюсь своему манекену в ноги, прыгаю на него сверху, бросаю за, спину, продергиваю между ног.
Мое высшее достижение в фехтовании — с ладони подбросил вверх четыре камешка, успел коснуться каждого «шпагой» и упал на землю плашмя, пока все они еще были в воздухе.
Эдафозавр упорно не позволяет брать себя на руки. Я сплел сумку, пробую сажать его туда, он отчаянно верещит и бьется. Но не могу же я сам уйти, а его, дурака, оставить здесь, у самого вулкана.
Под утро земля заколебалась — бесшумно, как мертвой зыбью на море. Потом взошло солнце, я поднялся на самую высокую точку склона. К востоку еще столб дыма. Значит, и там вулкан.
Надо двигаться немедленно. Со страшной быстротой пересечь хмызник. Бежать в глубь материка, от берега, где может слизнуть цунами. В степь, в саванну.
Надо, но сижу. Еще на Бойне, сразу после Курица, я случайно, со страху, покалечил небольшого ящера. Увидел рядом, испугался и, обозлившись, хватил дубиной наотмашь. Он, хромая, поспешно убрался в густую заросль. Теперь думаю — не может ли быть, что сам именно от него произойду через сотню миллионов лет? Что ненужно причиненная боль как-то войдет к нему в гены и много позже обернется моей неприспособленностью к миру? Если так, значит, я закольцован, обречен вечно являться в цивилизации ненужным, неудачным, свершать там свое преступление, быть низвергаемым в прошлое, тут опять наносить роковой удар ни в чем не повинному животному и из-за этого удара, уже народившись на свет в своей современности, вновь преступать закон.
Горькая, обессиливающая мысль… Неужели же ничему не пропадать бесследно? Разве никогда не высохнет ни единая капля пролитой крови, а бесчисленные войны, бесконечные пытки и мучительства первых ранних тысячелетий уже сложились в такой задел зла, какого человечеству не избыть во веки веков? Страшно, если таким масштабом отдаются все наши деяния.
Но, с другой стороны, в Башне собрали почти что черный ящик. «Эффект бабочки», «эффект кольца» не подтверждены. Как раз планировались исследования, когда меня судили.
Двухсотый день.
Готов, как стрела, когда лук натянут.
Натренирован. Вспомнил чуть ли не все, чему учили в школе. От «равнобедренным треугольником называется…». Смог бы лить металл, лечить водянку, делать механизмы. Бегло мыслю на двенадцати языках. Высоко подбрасываю кварцевую глыбу, ловлю на голову и отскакиваю, когда коснулась волос.
Завтра в путь. Левее вулкана, между берегом и скалами, где птеранодоны сидят подобно гарпиям собора Парижской богоматери, и дальше направо от моря.
Эдафозавр будет в сумке за спиной — плевал я на его протесты.
Не успел.
Ночью был свирепейший подземный удар, самый сильный изо всех, что до сих пор. Сначала низкий, обнимающий рев, который заставил меня проснуться в ужасе. Потом будто снизу в землю бухнула гигантская кувалда. Подбросило, и я сел. Колебалась почва. Грохот камней, треск деревьев, шелест листвы.
Бойня тоже пробудилась, оттуда несся многоголосый хор тревожных воплей.
На рассвете в полусотне шагов от своей площадки увидел трещину. Впечатление, будто без дна. Сколько ни бросал камней, они проваливались в темноту, исчезая бесшумно, как опущенные в глубокую воду. Ширина метров около восьми. Начинается на западном склоне кальдеры и, перепоясывая его, тянется на восток в хмызник. Я прошагал сбоку разрыва километров десять и остановился там, где он углубляется в болото. Сероватая густая жижа медленно скатывалась с обоих краев, и этот странный ров с жидкими стенами уходил вдаль. В хмызнике стояла полная тишина — перепуганное зверье прекратило видимо, жратву, попряталось.
Вернувшись на склон, почувствовал сильный запах аммиака и сероводорода. Некоторые фумаролы превратились в маленькие самостоятельные вулканы — конус, откуда пульсациями подается лава.
Поднялся на свой наблюдательный пункт и огляделся.
На горизонте, куда ни глянь, дымы и дымы, близкие и дальние. Вспомнил, что как раз в меловом периоде лава заливала пространства в двести и триста тысяч квадратных километров. Видимо, обречена огромная территория.
Бойни нет, а с ней погребены и все мои проступки. Эффект кольца, эффект бабочки исключаются.
Ночью опять сильнейший толчок. Грохот, шум воды, переходящий в рев водопада, конец света. Потом солнце осветило полностью изменившуюся местность. Все, что от трещины, затоплено. Скрылось под мутной, белесой, парящей водой.
Бойня на дне. Море подошло к самому склону.
Дым над «моим» вулканом поднимается километров на тридцать — сижу в тени, которая достигла излучины реки. Дым настолько плотен и тяжел, что кажется не летучим веществом, а ожившей полутвердой материей, которая каждую минуту может застыть. Вокруг этого проткнувшего небо черного столба венец непрерывных молний. Величественное зрелище.
Принимается и, разом оборвавшись, перестает стремительный ливень.
Ощущение, что откололась половина континента. Мне конец, но ужаса нет. Я на капитанском мостике мироздания. Отсюда все видно. Вот сотни тысяч лет, миллион, очертания материка были такими, а теперь на новые миллионы все будет иначе. Какие-то государства, страны возникнут, знать не будут, что я видел, как рождались их территории. Я почти что помогаю, почти что помешиваю варево истории в дымном котле времени.
Сидим на холме, а вокруг уже сомкнулась лава, перехлестнувшая через стены кальдеры. Горизонта не видно, дым и пар. Неподалеку из моря поднимается еще черный столб, взлетают массы породы — подводное извержение. Воздух дрожит от соединенного рева двух чудовищ.
Новые потоки лавы вокруг нас подаются на ту, которая уже затвердела коркой. Но деревья и кустарники не попадают в жидкий камень живыми. Когда раскаленная стена приближается, жар заранее охватывает растение. Листья все разом скручиваются, истлевают, ствол гнется, чернеет и вспыхивает факелом еще до того, как его коснулась наступающая волна.
Теперь-то эдафозавр не возражает против моих рук. И рядом опустился птеродактиль… то есть птеранодон. Некрупный, молодой. Слабый летун, но в свистопляске воздушных порывов сумел-таки вырулить сюда. А зачем? Кажется, имея крылья, поднимайся выше и выше, окинь взглядом всю панораму и вдаль от гибнущего края. Это так, но, возможно, он не хочет покидать родины. Пожалуй, и на Бойне была своя радость существования. Пытаюсь прогнать птеранодона, но он жмется к ноге.
Уже виден тот вал, который приближается, чтобы поглотить верхушку нашего холма.
Жар нарастает.
Обнял обоих зверей, хочу своим телом подольше загородить их от огня.
Ну что же, я не последний. Еретики еще пойдут на «милостивую бескровную смерть», раскольники «в огненную купель».
Кажется, я, наконец, присоединяюсь.
Знаменательный день — полгода я в мелу (плюс-минус несколько суток).
Сначала, вскоре после Бойни, пополнел, а теперь снова худой, но от здоровья. После восхода солнца, не переходя на шаг, не отдыхая, пробегаю сорок километров, на закате — еще двадцать. Ежедневно полтысячи раз приседаю, могу теперь с места подпрыгнуть на метр двадцать. Как циркач, закидываю колени на плечи, сплетаюсь. Кончиками пальцев беру из воздуха пролетающую стрекозу и… выпускаю. Сделал кремневый нож, вырезал им деревянное подобие шпаги и упражняюсь.
Эдафозавр теперь почти что домашнее животное. Когда зову особым щелканьем, он поворачивает голову в мою сторону. Доволен, если похлопываю по бокам.
Из коры и лиан сделал грубое подобие человеческого тела и тренирую каратэ, самбо. Кидаюсь своему манекену в ноги, прыгаю на него сверху, бросаю за, спину, продергиваю между ног.
Мое высшее достижение в фехтовании — с ладони подбросил вверх четыре камешка, успел коснуться каждого «шпагой» и упал на землю плашмя, пока все они еще были в воздухе.
Эдафозавр упорно не позволяет брать себя на руки. Я сплел сумку, пробую сажать его туда, он отчаянно верещит и бьется. Но не могу же я сам уйти, а его, дурака, оставить здесь, у самого вулкана.
Под утро земля заколебалась — бесшумно, как мертвой зыбью на море. Потом взошло солнце, я поднялся на самую высокую точку склона. К востоку еще столб дыма. Значит, и там вулкан.
Надо двигаться немедленно. Со страшной быстротой пересечь хмызник. Бежать в глубь материка, от берега, где может слизнуть цунами. В степь, в саванну.
Надо, но сижу. Еще на Бойне, сразу после Курица, я случайно, со страху, покалечил небольшого ящера. Увидел рядом, испугался и, обозлившись, хватил дубиной наотмашь. Он, хромая, поспешно убрался в густую заросль. Теперь думаю — не может ли быть, что сам именно от него произойду через сотню миллионов лет? Что ненужно причиненная боль как-то войдет к нему в гены и много позже обернется моей неприспособленностью к миру? Если так, значит, я закольцован, обречен вечно являться в цивилизации ненужным, неудачным, свершать там свое преступление, быть низвергаемым в прошлое, тут опять наносить роковой удар ни в чем не повинному животному и из-за этого удара, уже народившись на свет в своей современности, вновь преступать закон.
Горькая, обессиливающая мысль… Неужели же ничему не пропадать бесследно? Разве никогда не высохнет ни единая капля пролитой крови, а бесчисленные войны, бесконечные пытки и мучительства первых ранних тысячелетий уже сложились в такой задел зла, какого человечеству не избыть во веки веков? Страшно, если таким масштабом отдаются все наши деяния.
Но, с другой стороны, в Башне собрали почти что черный ящик. «Эффект бабочки», «эффект кольца» не подтверждены. Как раз планировались исследования, когда меня судили.
Двухсотый день.
Готов, как стрела, когда лук натянут.
Натренирован. Вспомнил чуть ли не все, чему учили в школе. От «равнобедренным треугольником называется…». Смог бы лить металл, лечить водянку, делать механизмы. Бегло мыслю на двенадцати языках. Высоко подбрасываю кварцевую глыбу, ловлю на голову и отскакиваю, когда коснулась волос.
Завтра в путь. Левее вулкана, между берегом и скалами, где птеранодоны сидят подобно гарпиям собора Парижской богоматери, и дальше направо от моря.
Эдафозавр будет в сумке за спиной — плевал я на его протесты.
Не успел.
Ночью был свирепейший подземный удар, самый сильный изо всех, что до сих пор. Сначала низкий, обнимающий рев, который заставил меня проснуться в ужасе. Потом будто снизу в землю бухнула гигантская кувалда. Подбросило, и я сел. Колебалась почва. Грохот камней, треск деревьев, шелест листвы.
Бойня тоже пробудилась, оттуда несся многоголосый хор тревожных воплей.
На рассвете в полусотне шагов от своей площадки увидел трещину. Впечатление, будто без дна. Сколько ни бросал камней, они проваливались в темноту, исчезая бесшумно, как опущенные в глубокую воду. Ширина метров около восьми. Начинается на западном склоне кальдеры и, перепоясывая его, тянется на восток в хмызник. Я прошагал сбоку разрыва километров десять и остановился там, где он углубляется в болото. Сероватая густая жижа медленно скатывалась с обоих краев, и этот странный ров с жидкими стенами уходил вдаль. В хмызнике стояла полная тишина — перепуганное зверье прекратило видимо, жратву, попряталось.
Вернувшись на склон, почувствовал сильный запах аммиака и сероводорода. Некоторые фумаролы превратились в маленькие самостоятельные вулканы — конус, откуда пульсациями подается лава.
Поднялся на свой наблюдательный пункт и огляделся.
На горизонте, куда ни глянь, дымы и дымы, близкие и дальние. Вспомнил, что как раз в меловом периоде лава заливала пространства в двести и триста тысяч квадратных километров. Видимо, обречена огромная территория.
Бойни нет, а с ней погребены и все мои проступки. Эффект кольца, эффект бабочки исключаются.
Ночью опять сильнейший толчок. Грохот, шум воды, переходящий в рев водопада, конец света. Потом солнце осветило полностью изменившуюся местность. Все, что от трещины, затоплено. Скрылось под мутной, белесой, парящей водой.
Бойня на дне. Море подошло к самому склону.
Дым над «моим» вулканом поднимается километров на тридцать — сижу в тени, которая достигла излучины реки. Дым настолько плотен и тяжел, что кажется не летучим веществом, а ожившей полутвердой материей, которая каждую минуту может застыть. Вокруг этого проткнувшего небо черного столба венец непрерывных молний. Величественное зрелище.
Принимается и, разом оборвавшись, перестает стремительный ливень.
Ощущение, что откололась половина континента. Мне конец, но ужаса нет. Я на капитанском мостике мироздания. Отсюда все видно. Вот сотни тысяч лет, миллион, очертания материка были такими, а теперь на новые миллионы все будет иначе. Какие-то государства, страны возникнут, знать не будут, что я видел, как рождались их территории. Я почти что помогаю, почти что помешиваю варево истории в дымном котле времени.
Сидим на холме, а вокруг уже сомкнулась лава, перехлестнувшая через стены кальдеры. Горизонта не видно, дым и пар. Неподалеку из моря поднимается еще черный столб, взлетают массы породы — подводное извержение. Воздух дрожит от соединенного рева двух чудовищ.
Новые потоки лавы вокруг нас подаются на ту, которая уже затвердела коркой. Но деревья и кустарники не попадают в жидкий камень живыми. Когда раскаленная стена приближается, жар заранее охватывает растение. Листья все разом скручиваются, истлевают, ствол гнется, чернеет и вспыхивает факелом еще до того, как его коснулась наступающая волна.
Теперь-то эдафозавр не возражает против моих рук. И рядом опустился птеродактиль… то есть птеранодон. Некрупный, молодой. Слабый летун, но в свистопляске воздушных порывов сумел-таки вырулить сюда. А зачем? Кажется, имея крылья, поднимайся выше и выше, окинь взглядом всю панораму и вдаль от гибнущего края. Это так, но, возможно, он не хочет покидать родины. Пожалуй, и на Бойне была своя радость существования. Пытаюсь прогнать птеранодона, но он жмется к ноге.
Уже виден тот вал, который приближается, чтобы поглотить верхушку нашего холма.
Жар нарастает.
Обнял обоих зверей, хочу своим телом подольше загородить их от огня.
Ну что же, я не последний. Еретики еще пойдут на «милостивую бескровную смерть», раскольники «в огненную купель».
Кажется, я, наконец, присоединяюсь.
…И МЕДНЫЕ ТРУБЫ
Первый раз смотритель поклонился барину, когда по двору еще водили распаренную тройку. (Тот в избе из ковша воду пил.)
— Ваше сиятельство, сударь, повремени. Шалят очень на гари. Злодейство еще от Емельки не переведется никак. У нас компании сбивают, кому ехать — купцы или по казенной части.
Был проезжий важного росту — до сажени вершков пяти не дотянул. Подорожная от Тобольского генерал-губернатора, но следовал без прислуги, сам, чего при таких-то подорожных не бывало. И лик не крупитчатый, округлый, а загорелый, худой. Взглядом не медленно, с сознанием себя водит, а резко упрет в одну сторону и в другую. Стиль твердый.
Ковш положивши, вытер рот рукою.
— Запрягай!
Вещей две клади. Сундук — одному поднять впору — он оставил в кибитке, шкатулку же брал с собой, вынимал оттуда подорожную, чтобы смотрителю переписать.
Как запрягли, еще пробовал урезонить проезжего смотритель — что случись, с него тоже спрос.
— Ваше сиятельство, по крайности хоть пистолеты…
Тот прервал его знаком руки.
— Выводи!
Сам в карман и рубль кинул. У смотрителя дух захватило. Знатнее езживали — прислуги только на трех повозках. А чтобы серебряным рублем, не помнилось.
И ямщик с седой бородой (а все Васька) тоже на мзду вознадеялся. И тут же подумал, как бы с деньгой в трясину не угодить. Разбойничать нынче пошли уж очень разные — иной и ямщика не побрезгует зарезать.
Поехали. Барин сидит, скалится на хорошую погоду. По-русски чисто говорит, однако на русского не похож, а больше на иноземца, какие приезжают звезды считать, нашу землю мерить. Ну, улыбайся-улыбайся. Как бы заплакать не пришлось.
К пятой версте миновали гать, где по сторонам хворая сосна с тонкой осиной друг дружку не видят, да пушица-трава. Еще через версту зачернелись заплывшие обуглины на старых дубах — тут пожар ливнем гасило. И вот она сама гарь. Сверху черные стволы, снизу малина, сморода. Самое для душегубства место — тут и выскочить врасплох, тут и скрыться.
Оглянулся Васька на барина — тот вовсе заснул.
А как посмотрел ямщик вперед на дорогу, грудь сперло.
Шагах в десяти сосна бесшумно падает поперек.
Кони сами остановились, дрожат.
— Ваше благородие, просыпайся! Беда!
Соскочил Васька с облучка. Растерялся. В лес бежать, так это прямо злодеям в лапы. Оставаться на месте — чего хорошего дождешься?
Являют себя с правой стороны из кустов двое, с левой — три мужика. Которые первые вышли, один совсем зверина. Грудь бочонком бороду подпирает, ноздри рваные, глаз кровавый. Руки до земли, в кулаке топор.
— Поднимайся, барин. Будем с тобой поступать, как государь наш, Петр Федорович, приказывал.
А который рядом, ладный парень, чернявый, молодой. Глянул на него ямщик, понятно стало, что его-то самого убивать не будут. А все равно со страху помрешь, как начнут с приезжим ужасное делать.
Однако тот духу не сронил. Спрыгивает на траву спокойный.
Зверина-мужик поднял топор, закричал жутко:
— И-и-иэх!
Васька глаза шапкой прикрыл.
Хрип… Тело об мягкую дорогу хлопнуло. Кто-то сопит, топочет лаптями.
Выглянул ямщик из-под руки.
Топор стоит воткнутый по самый обух в поваленную сосну. Зверь-мужик на земле животом кверху. Чернявый воздух хватает, держится за грудь.
Барин же на ногах, и на него трое насели. Про двоих Васька понимает — те, о которых слыхал. Братья-близнецы — беглые с Демидовских заводов. Эти с топором и с ножом. И третий с волосом рыжим заходит полоснуть саблей сзади — ржавая она. От Пугачева сколько годов пролежала в земле.
Однако проезжий под одного из братьев уже нырнул, бросает его за спину. И глядь, на траве все пятеро. В куче. Хотят расползтись, а барин поднимет и обратно. Да еще стукнет поддых так, что у человека глаза на лоб.
Ямщик смотрит — не мерещится ли ему все?
Барин же командует, ругается. Всю дорогу молчал, теперь разговорился.
— Веревка есть?.. Вяжем злодеев… Клади в кибитку, в Ирбит отвезем, в управу. Там с них спросят.
Заплакал Васька, как взялся за чернявого. Да что станешь делать? Поклали одного на другого, как поленья. Злодеи те зубами скрипят, червяками выгибаются.
Проезжий к лесу кинулся. Сосну взял у комля, оттащил с дороги. А дерево вполобхвата!
— Давай! Трогай! Чего спишь?
Только взяли кони, соскакивает.
— Стой! Стой, говорят, куда разогнался?.. Песку по дороге не будет?
— Песку?
— Ну да, песку! Коням-то тяжело.
— Коням? — Ваське не понять, о чем речь.
— О, господи! А кому, тебе, что ли?.. Снимай давай!
Это про разбойников.
Васька слез с облучка. Себе не верит.
Сняли, покидали на траву. Те лежат связанные. Ни живы, ни мертвы. Тоже слово сказать боятся.
— Поехали!
Вскочил на кибитку, за полог взялся — поднять от солнца.
Кони опять взяли. Только миновали сосну, опять кричит:
— Стой!.. Стой! А веревка? — Соскочил. — Веревка-то как? Жалко, хоть и резаная.
Ямщик уже начал понимать. Прокашлялся.
— Знамо дело — работа.
— Вот я и говорю. — Пробежался быстро до злодеев и обратно, остановился, глядит. Вернулся к Ваське.
— Как думаешь, раскаиваются?
У Васьки горло запнуло. Сказать ничего не может. Барин опять к разбойникам. Остановился над рыжим.
— Что, сожалеете небось? Бес, видно, попутал.
Другие молчат, а мужик-зверь выдохнул:
— Дьявол ты, не человек.
Проезжий будто не слышал.
— Раскаиваетесь, а?.. Молчание — знак согласия. Выходит, раскаиваются.
— К ямщику. — Как думаешь?
Васька только рот разинул.
— Ладно. Давай тогда развязывай. Не сиди! Нечего время терять.
Развязали. Солнце на полдень поднялось. День ясный, небо высоко. Снизу от зелени дух идет — живи сто лет. Весна.
Пятеро стали подниматься. Не знают, куда глаза девать.
— Ну что, мужики, — говорит барин. — Все тогда. Топор вон возьми.
Побрели они, один об другого толкаются. Проезжий шагнул было к кибитке. Остановился. Снова не садится.
— Эй, подождите!
Те стали кучей.
Барин шагает к ним. Ткнул пальцем на чернявого.
— Пойдешь ко мне служить?
— Я? — Шары выкатил.
— Ну да. Обиды от меня не будет.
— Служить? К тебе?
У чернявого губы задрожали, оглядывается на ямщика, на товарищей. Закраснелся. Один из братьев локтем его.
— Ну!
Тогда шапку тот срывает. Об землю.
— Ваше благородие… Да как ты нас… Да мы…
— Согласен. — Барин к мужикам. — Тогда прощайте. А ты садись. Меня разбудишь, когда Ирбит покажется. Отдохну — нынешней ночью мне не спать.
Но барин проснулся сам, когда стали к городу подъезжать.
— Тебя как величают?
— Федькой.
— По отцу?
— Сын Васильев. Да вот мой отец. — На ямщика показывает.
— Ваше благородие, государь! — Ямщик тройку останавливает, соскакивает с облучка. — Заставь до смерти богу молиться, не выдай. Крепостные мы плац-майора Шершенева. Меня, старого, на оброк отпустил, молодых же всех в землю — медь копать. А там воды до пояса — года по три живут, не боле. Вот и согрешил парень — в бега кинулся.
Проезжий в ответ спрашивает:
— Тебя как по отчеству?
— Иваном отца звали.
— Василий Иванович, отведи тройку с дороги. Нам поговорить надо.
На поляне барин сел, шкатулку с собой вынесенную открыл, принялся рассказывать дивную историю. Был он рожден природным бароном в жаркой стране за океаном, куда от Руси плыть месяца два. С детства имел любопытство к наукам, от древнего народа, майя называемого, узнал, как соблюдать себя, чтобы сила и прыткость. Войдя в возраст, поехал от своей горячей родины в край Аляску. Там возле берега прохлаждался на малом корабле, был унесен в студеное море и, много претерпев, попал на сушу возле великой реки Колымы. На той реке стоит селение Армонга Колымская, где он ради своего чудесного спасения крестился в православную веру, в честь восприявшего его казацкого воеводы, взявши имя Степана Петровича. (Говоря это, барин осенил себя крестным знамением.) Теперь едет в Санкт-Петербург просить государыню русского подданства.
Дивно сделалось отцу с сыном — барин-то им, холопам, про себя. Но, правда, уже не первое он сегодня чудо являл. И по крайности убедились, что не дьявол.
Потом, шкатулку отперев, проезжий развернул грамоту на барона, прапрапрадеду жалованную князем Андорры, другие важные бумаги от императоров, королей. Вынимал также камни, полезные корни, еще от его родины сбереженные. Под конец же показал в шкатулке перья гусиные, чернильницу, сургуч. И твердой речью:
— Что с нами дорогой случилось, Василий Иванович, забудь! Как выехали, мол, так и доехали: нас никто не видал, нам никого не попалось. Нынче же ночью напишу на Федора бумагу, будто продал мне его плац-майор, а в губернской канцелярии купчая заверена. Той бумаги, однако, никому не стану показывать, пока за Нижегородскую губернию не заедем.
Васька с Федором только кивали, удивлялись.
— А теперь, Василий Иванович, благослови сына. Столица не близко, свидитесь ли когда?
В ту зиму страшный гулял на Невской перспективе холод. С полдня солнце склонялось к шпилю Адмиралтейства огромное, красное. Нева вся парила со льда светлым морозным дымом, от людей, от лошадей дыханье выскакивало большими белыми фонтанами. Из иностранных посольств старались вовсе на улицу не выглядывать. В Зимнем, в княжеских, графских палатах беспрерывной топкой так накалили высокие голландские кафельные печи, что не тронь.
А на главном проспекте столицы все равно всякой славы и всякой судьбы народ. В закрытом возке едет флигель-адъютант, мужик в желтом нагольном тулупе везет битую птицу на господский двор, другой на роспусках сена навалил. Толстая барыня с прислугой взошла в лавку, где заморские изделия — торопится купить розенвассеру, розовой воды в свинцовой фляге. Капитан кавалергардов с большого похмелья крутит ус, диковато озирается — нет ли взгляда непочтительного, а то он готов и шпагу окрасить.
Кто поплоше одет, да не мясом обедал, того сразу прихватывает мороз. Через тридцать-сорок шагов оттирай себе щеку либо становись греться у тех костров, что будочники разжигают возле Полицейского моста, на Большой и Малой Конюшенных.
Хоть днем, хоть в вечер красив же с этими кострами каменный державный град Петра. И как разросся, расстроился! Будто еще совсем недавно блаженной памяти императрица Анна Иоанновна рядила сразу за лютеранской кирхой устроить сад-гартен для гоньбы оленей, кабанов, зайцев — великая любительница стрельбы была. Но какие зайцы?! Нынче сзади кирхи ровные улицы одна за другой, где в пять часов пополудни зажигаются масляные фонари на чугунных столбах изящной фигуры.
Возле кирхи же стоит двухэтажный дом на десять покоев, принадлежащий славному кондитеру из немцев Нецбанду. В эту зиму снял его барон Степан Петрович, нареченный недавно самой государыней, Екатериной Второю, Колымским. Немало пришлось ему хлопотать аудиенцию. До самого Безбородько доходил с подарками. Но добился, преуспел. Стал в назначенный день и час среди толпы напудренных вельмож в большой приемной зале Зимнего дворца, роскошней которого и в мире нет. Матушка-царица осчастливила долгим разговором. Пожелала узнать, очень ли оробел, когда унесло от Аляски, как это чувствуется, если сильный голод — в животе болит или только скучно. Спрашивала, знатная ли река Колыма, годится ли для судоходства, чем продовольствуются в Армонге царские люди, нельзя ли местных жителей употребить в земледелии или лучше пусть в охоте на дикого зверя продолжают упражняться. Приезжий на все давал толковые ответы. Довольная императрица пожаловала его табакеркой, алмазами украшенной. Был зван на куртаги. Дамы придворные, легкомысленные танцорки, многие заразились любовью к статному иноземцу. Веером открыто примахивали к себе, мушки клеили у губ особым образом, давая знак, что, мол, свободна, кровь горяча, хочу с высоким блондином иметь амур. Но Колымский оказался подвержен другому соблазну — карточному. Хоть в отважную игру садился, хоть в коммерческую. И проигрывал. Причем так изрядно, что крупные столичные картежники стали приглядываться, а нельзя ли его распрячь тысячи эдак на три.
Назревал скандал.
Сначала сели в доме барона за «фараон», потом решили сразиться в холопскую «горку», где успех зависит только от бодрости игрока, так что храбрый, имея одни лишь номерные, сорвет банк, а робкий и сомнительный потеряет даже с сильными картами.
Кроме хозяина, были князь Смаилов, известный санкт-петербургский шалун, кавалер Леблан и Бишевич, человек подлого роду, но великого достатка откупщик.
И после ужина Колымский, против всех ожиданий, стал забирать чуть ли не всякий кон. Гребет и гребет к себе широкими, словно у холопа, ладонями. Добавит в большую кучу, холодно оглядит партнеров — серые глаза будто чужие на загорелом по-мужицки каменном твердом лице — и ждет очередной сдачи.
Проигрывал больше всех князь Николай. А не того был закала, чтобы обиду сносить. Знающие неохотно садились с ним играть. Идет карта, Смаилов вежлив, а нет, может и побить партнера.
К одиннадцатому часу он отдал Колымскому около тысячи и стал писать записочки. Кавалер и откупщик уже заимели интерес следить, как же в конце концов обойдется своенравный князь с хозяином.
Пробило полночь. Барон держал банк, Смаилов был за рукой. Ставку назначили двадцать рублей. Князю открылась козырная десятка с фалью, а в поднятых он нашел еще туза с королем. Получалось, игра его. Бишевич, которому открыли козырную даму, отказался, кавалер с двумя мелкими заявил себя в боязни. Перебить Князеву карту могли лишь три фали подряд у Колымского — случай столь редкий, что на него и считать нельзя. Осторожно, чтобы затянуть барона, Смаилов «пошел в гору» на двадцать. И тут же поправился, назначив сто.
И барон равнодушно придвинул кучку империалов.
Все смотрели на князя. Три кона подряд он торговался с Колымским до конца и проигрывал на проверке. Он побледнел, у него стала дергаться щека. Леблан и Бишевич каждую минуту ждали, что он, придравшись к чему-нибудь, вскочит, порвет карты.
— Иду на двести. — Князь развязал галстук, бросил его на пол.
— Отвечено! — Колымский отсчитал деньги, положил на банк. — Вы пишите записки, князь.
Смаилов бешено глянул, но сдержался. Закусив губу, написал на клочке бумаги «восемь сот», показал барону.
— Принято. Поднимаю еще на столько же.
Трещали свечи, Леблан с откупщиком затаили дыхание. Чтобы продолжать борьбу, князю надо было добавлять цену выездной столичной кареты. Он плеснул себе вина в бокал, сжав зубы, уставился на свои карты.
— Ну? — нетерпеливо прозвучал голос хозяина.
Смаилов поднял на барона ненавидящий взгляд.
— Прошу положить карты. — И тотчас спохватился. Глупость! Раз уж решил кончать скандалом — он именно так и решил — стоило идти до проверки.
Но Колымский уже открыл на столе свои — четыре мелких.
Откупщик крякнул. Леблан после минутного молчания захлопал в ладоши.
Князь, багрово покрасневший, вскочил.
— Нет, господа! Дело нечисто, так не торгуются. — Он потянулся к денежной куче барона. — Я этой игры не признаю.
Однако Колымский опередил. Мгновенным мягким движением вставши, положил Смаилову руки на плечи.
— Что вы сказали, князь? Дурно себя чувствуете?
И кавалер с откупщиком ясно увидели, как быстрым, коротким движением кулак барона ткнулся Смаилову пониже груди. Туда, где часы с брелками на ремешке. У князя замутнели глаза, падая на стул, он стал ловить воздух.
— Федька! — Хозяин обернулся к дверям. — Воды! Князь нездоров.
Мгновенно распахнулись обе половинки дверей. Чернявого слугу будто ветром вдуло в залу.
Колымский плеснул воды в лицо Смаилову, расстегнул ворот рубашки.
— Ничего, оправится. — Он прошелся по зале из угла в угол. — Признаюсь, господа, поклонник я физических упражнений. Чтобы не впасть в дородство. (Взгляд в сторону толстого Бишевича.) Как древние нас учили — в здоровом теле здоровый дух. К тому же полезно, чтобы вору ночному не поддаться, честь защитить от обидчика. Побыв во многих странах, обучился искусству без оружия сразиться со злодеем, даже с двумя-тремя. Вот, к примеру, замахиваются на меня…
Бросил на спинку стула отделанный мехом шлафрок, остался в рубашке, в кюлотах. Шагнул к Смаилову.
— Князь, замахнитесь.
— Эй, хо… холопы мои! — Смаилов, приходя в себя, тщился встать.
— Ну, смелее, — подбодрил хозяин. — Поднимите руку!
Рывком поставил Смаилова на ноги, сам задрал правую руку. Партнеры не поняли, каким манером то произошло, но князевы башмаки с серебряными пряжками мелькнули под потолком. Макушкой Смаилов только-только не ударил в пол, а через момент уже стоял, как прежде, но с растрепанными волосами, блуждающим взором.
Бант у князя соскочил с косички. Багрово-красный Смаилов силился что-то сказать и не мог. Только шлепал губами.
Колымский небрежно толкнул его в кресла, вскинув голову, остро глянул на француза с откупщиком.
— То было против хама, мужика. А если оскорблен дворянином… Федор, шпагу, пистолеты!
Взял поданную слугой шпагу, передернул плечами, разминаясь.
— Кавалер, прошу, сударь. Обнажите ваше оружие и нападайте… Ну!
Леблан неуверенно поднялся.
— Так… Крепка ли ваша рука?
Клинок сверкнул перед глазами француза, лицо барона вдруг оказалось рядом. Какая-то сила вывернула рукоять из пальцев Леблана, шпага его взлетела, а барон уже стоял на прежнем месте. И все это было сразу: лицо Колымского вблизи, возвращение хозяина на середину залы. Только шпага кавалера долго взлетала и опускалась.
— Ваше сиятельство, сударь, повремени. Шалят очень на гари. Злодейство еще от Емельки не переведется никак. У нас компании сбивают, кому ехать — купцы или по казенной части.
Был проезжий важного росту — до сажени вершков пяти не дотянул. Подорожная от Тобольского генерал-губернатора, но следовал без прислуги, сам, чего при таких-то подорожных не бывало. И лик не крупитчатый, округлый, а загорелый, худой. Взглядом не медленно, с сознанием себя водит, а резко упрет в одну сторону и в другую. Стиль твердый.
Ковш положивши, вытер рот рукою.
— Запрягай!
Вещей две клади. Сундук — одному поднять впору — он оставил в кибитке, шкатулку же брал с собой, вынимал оттуда подорожную, чтобы смотрителю переписать.
Как запрягли, еще пробовал урезонить проезжего смотритель — что случись, с него тоже спрос.
— Ваше сиятельство, по крайности хоть пистолеты…
Тот прервал его знаком руки.
— Выводи!
Сам в карман и рубль кинул. У смотрителя дух захватило. Знатнее езживали — прислуги только на трех повозках. А чтобы серебряным рублем, не помнилось.
И ямщик с седой бородой (а все Васька) тоже на мзду вознадеялся. И тут же подумал, как бы с деньгой в трясину не угодить. Разбойничать нынче пошли уж очень разные — иной и ямщика не побрезгует зарезать.
Поехали. Барин сидит, скалится на хорошую погоду. По-русски чисто говорит, однако на русского не похож, а больше на иноземца, какие приезжают звезды считать, нашу землю мерить. Ну, улыбайся-улыбайся. Как бы заплакать не пришлось.
К пятой версте миновали гать, где по сторонам хворая сосна с тонкой осиной друг дружку не видят, да пушица-трава. Еще через версту зачернелись заплывшие обуглины на старых дубах — тут пожар ливнем гасило. И вот она сама гарь. Сверху черные стволы, снизу малина, сморода. Самое для душегубства место — тут и выскочить врасплох, тут и скрыться.
Оглянулся Васька на барина — тот вовсе заснул.
А как посмотрел ямщик вперед на дорогу, грудь сперло.
Шагах в десяти сосна бесшумно падает поперек.
Кони сами остановились, дрожат.
— Ваше благородие, просыпайся! Беда!
Соскочил Васька с облучка. Растерялся. В лес бежать, так это прямо злодеям в лапы. Оставаться на месте — чего хорошего дождешься?
Являют себя с правой стороны из кустов двое, с левой — три мужика. Которые первые вышли, один совсем зверина. Грудь бочонком бороду подпирает, ноздри рваные, глаз кровавый. Руки до земли, в кулаке топор.
— Поднимайся, барин. Будем с тобой поступать, как государь наш, Петр Федорович, приказывал.
А который рядом, ладный парень, чернявый, молодой. Глянул на него ямщик, понятно стало, что его-то самого убивать не будут. А все равно со страху помрешь, как начнут с приезжим ужасное делать.
Однако тот духу не сронил. Спрыгивает на траву спокойный.
Зверина-мужик поднял топор, закричал жутко:
— И-и-иэх!
Васька глаза шапкой прикрыл.
Хрип… Тело об мягкую дорогу хлопнуло. Кто-то сопит, топочет лаптями.
Выглянул ямщик из-под руки.
Топор стоит воткнутый по самый обух в поваленную сосну. Зверь-мужик на земле животом кверху. Чернявый воздух хватает, держится за грудь.
Барин же на ногах, и на него трое насели. Про двоих Васька понимает — те, о которых слыхал. Братья-близнецы — беглые с Демидовских заводов. Эти с топором и с ножом. И третий с волосом рыжим заходит полоснуть саблей сзади — ржавая она. От Пугачева сколько годов пролежала в земле.
Однако проезжий под одного из братьев уже нырнул, бросает его за спину. И глядь, на траве все пятеро. В куче. Хотят расползтись, а барин поднимет и обратно. Да еще стукнет поддых так, что у человека глаза на лоб.
Ямщик смотрит — не мерещится ли ему все?
Барин же командует, ругается. Всю дорогу молчал, теперь разговорился.
— Веревка есть?.. Вяжем злодеев… Клади в кибитку, в Ирбит отвезем, в управу. Там с них спросят.
Заплакал Васька, как взялся за чернявого. Да что станешь делать? Поклали одного на другого, как поленья. Злодеи те зубами скрипят, червяками выгибаются.
Проезжий к лесу кинулся. Сосну взял у комля, оттащил с дороги. А дерево вполобхвата!
— Давай! Трогай! Чего спишь?
Только взяли кони, соскакивает.
— Стой! Стой, говорят, куда разогнался?.. Песку по дороге не будет?
— Песку?
— Ну да, песку! Коням-то тяжело.
— Коням? — Ваське не понять, о чем речь.
— О, господи! А кому, тебе, что ли?.. Снимай давай!
Это про разбойников.
Васька слез с облучка. Себе не верит.
Сняли, покидали на траву. Те лежат связанные. Ни живы, ни мертвы. Тоже слово сказать боятся.
— Поехали!
Вскочил на кибитку, за полог взялся — поднять от солнца.
Кони опять взяли. Только миновали сосну, опять кричит:
— Стой!.. Стой! А веревка? — Соскочил. — Веревка-то как? Жалко, хоть и резаная.
Ямщик уже начал понимать. Прокашлялся.
— Знамо дело — работа.
— Вот я и говорю. — Пробежался быстро до злодеев и обратно, остановился, глядит. Вернулся к Ваське.
— Как думаешь, раскаиваются?
У Васьки горло запнуло. Сказать ничего не может. Барин опять к разбойникам. Остановился над рыжим.
— Что, сожалеете небось? Бес, видно, попутал.
Другие молчат, а мужик-зверь выдохнул:
— Дьявол ты, не человек.
Проезжий будто не слышал.
— Раскаиваетесь, а?.. Молчание — знак согласия. Выходит, раскаиваются.
— К ямщику. — Как думаешь?
Васька только рот разинул.
— Ладно. Давай тогда развязывай. Не сиди! Нечего время терять.
Развязали. Солнце на полдень поднялось. День ясный, небо высоко. Снизу от зелени дух идет — живи сто лет. Весна.
Пятеро стали подниматься. Не знают, куда глаза девать.
— Ну что, мужики, — говорит барин. — Все тогда. Топор вон возьми.
Побрели они, один об другого толкаются. Проезжий шагнул было к кибитке. Остановился. Снова не садится.
— Эй, подождите!
Те стали кучей.
Барин шагает к ним. Ткнул пальцем на чернявого.
— Пойдешь ко мне служить?
— Я? — Шары выкатил.
— Ну да. Обиды от меня не будет.
— Служить? К тебе?
У чернявого губы задрожали, оглядывается на ямщика, на товарищей. Закраснелся. Один из братьев локтем его.
— Ну!
Тогда шапку тот срывает. Об землю.
— Ваше благородие… Да как ты нас… Да мы…
— Согласен. — Барин к мужикам. — Тогда прощайте. А ты садись. Меня разбудишь, когда Ирбит покажется. Отдохну — нынешней ночью мне не спать.
Но барин проснулся сам, когда стали к городу подъезжать.
— Тебя как величают?
— Федькой.
— По отцу?
— Сын Васильев. Да вот мой отец. — На ямщика показывает.
— Ваше благородие, государь! — Ямщик тройку останавливает, соскакивает с облучка. — Заставь до смерти богу молиться, не выдай. Крепостные мы плац-майора Шершенева. Меня, старого, на оброк отпустил, молодых же всех в землю — медь копать. А там воды до пояса — года по три живут, не боле. Вот и согрешил парень — в бега кинулся.
Проезжий в ответ спрашивает:
— Тебя как по отчеству?
— Иваном отца звали.
— Василий Иванович, отведи тройку с дороги. Нам поговорить надо.
На поляне барин сел, шкатулку с собой вынесенную открыл, принялся рассказывать дивную историю. Был он рожден природным бароном в жаркой стране за океаном, куда от Руси плыть месяца два. С детства имел любопытство к наукам, от древнего народа, майя называемого, узнал, как соблюдать себя, чтобы сила и прыткость. Войдя в возраст, поехал от своей горячей родины в край Аляску. Там возле берега прохлаждался на малом корабле, был унесен в студеное море и, много претерпев, попал на сушу возле великой реки Колымы. На той реке стоит селение Армонга Колымская, где он ради своего чудесного спасения крестился в православную веру, в честь восприявшего его казацкого воеводы, взявши имя Степана Петровича. (Говоря это, барин осенил себя крестным знамением.) Теперь едет в Санкт-Петербург просить государыню русского подданства.
Дивно сделалось отцу с сыном — барин-то им, холопам, про себя. Но, правда, уже не первое он сегодня чудо являл. И по крайности убедились, что не дьявол.
Потом, шкатулку отперев, проезжий развернул грамоту на барона, прапрапрадеду жалованную князем Андорры, другие важные бумаги от императоров, королей. Вынимал также камни, полезные корни, еще от его родины сбереженные. Под конец же показал в шкатулке перья гусиные, чернильницу, сургуч. И твердой речью:
— Что с нами дорогой случилось, Василий Иванович, забудь! Как выехали, мол, так и доехали: нас никто не видал, нам никого не попалось. Нынче же ночью напишу на Федора бумагу, будто продал мне его плац-майор, а в губернской канцелярии купчая заверена. Той бумаги, однако, никому не стану показывать, пока за Нижегородскую губернию не заедем.
Васька с Федором только кивали, удивлялись.
— А теперь, Василий Иванович, благослови сына. Столица не близко, свидитесь ли когда?
В ту зиму страшный гулял на Невской перспективе холод. С полдня солнце склонялось к шпилю Адмиралтейства огромное, красное. Нева вся парила со льда светлым морозным дымом, от людей, от лошадей дыханье выскакивало большими белыми фонтанами. Из иностранных посольств старались вовсе на улицу не выглядывать. В Зимнем, в княжеских, графских палатах беспрерывной топкой так накалили высокие голландские кафельные печи, что не тронь.
А на главном проспекте столицы все равно всякой славы и всякой судьбы народ. В закрытом возке едет флигель-адъютант, мужик в желтом нагольном тулупе везет битую птицу на господский двор, другой на роспусках сена навалил. Толстая барыня с прислугой взошла в лавку, где заморские изделия — торопится купить розенвассеру, розовой воды в свинцовой фляге. Капитан кавалергардов с большого похмелья крутит ус, диковато озирается — нет ли взгляда непочтительного, а то он готов и шпагу окрасить.
Кто поплоше одет, да не мясом обедал, того сразу прихватывает мороз. Через тридцать-сорок шагов оттирай себе щеку либо становись греться у тех костров, что будочники разжигают возле Полицейского моста, на Большой и Малой Конюшенных.
Хоть днем, хоть в вечер красив же с этими кострами каменный державный град Петра. И как разросся, расстроился! Будто еще совсем недавно блаженной памяти императрица Анна Иоанновна рядила сразу за лютеранской кирхой устроить сад-гартен для гоньбы оленей, кабанов, зайцев — великая любительница стрельбы была. Но какие зайцы?! Нынче сзади кирхи ровные улицы одна за другой, где в пять часов пополудни зажигаются масляные фонари на чугунных столбах изящной фигуры.
Возле кирхи же стоит двухэтажный дом на десять покоев, принадлежащий славному кондитеру из немцев Нецбанду. В эту зиму снял его барон Степан Петрович, нареченный недавно самой государыней, Екатериной Второю, Колымским. Немало пришлось ему хлопотать аудиенцию. До самого Безбородько доходил с подарками. Но добился, преуспел. Стал в назначенный день и час среди толпы напудренных вельмож в большой приемной зале Зимнего дворца, роскошней которого и в мире нет. Матушка-царица осчастливила долгим разговором. Пожелала узнать, очень ли оробел, когда унесло от Аляски, как это чувствуется, если сильный голод — в животе болит или только скучно. Спрашивала, знатная ли река Колыма, годится ли для судоходства, чем продовольствуются в Армонге царские люди, нельзя ли местных жителей употребить в земледелии или лучше пусть в охоте на дикого зверя продолжают упражняться. Приезжий на все давал толковые ответы. Довольная императрица пожаловала его табакеркой, алмазами украшенной. Был зван на куртаги. Дамы придворные, легкомысленные танцорки, многие заразились любовью к статному иноземцу. Веером открыто примахивали к себе, мушки клеили у губ особым образом, давая знак, что, мол, свободна, кровь горяча, хочу с высоким блондином иметь амур. Но Колымский оказался подвержен другому соблазну — карточному. Хоть в отважную игру садился, хоть в коммерческую. И проигрывал. Причем так изрядно, что крупные столичные картежники стали приглядываться, а нельзя ли его распрячь тысячи эдак на три.
Назревал скандал.
Сначала сели в доме барона за «фараон», потом решили сразиться в холопскую «горку», где успех зависит только от бодрости игрока, так что храбрый, имея одни лишь номерные, сорвет банк, а робкий и сомнительный потеряет даже с сильными картами.
Кроме хозяина, были князь Смаилов, известный санкт-петербургский шалун, кавалер Леблан и Бишевич, человек подлого роду, но великого достатка откупщик.
И после ужина Колымский, против всех ожиданий, стал забирать чуть ли не всякий кон. Гребет и гребет к себе широкими, словно у холопа, ладонями. Добавит в большую кучу, холодно оглядит партнеров — серые глаза будто чужие на загорелом по-мужицки каменном твердом лице — и ждет очередной сдачи.
Проигрывал больше всех князь Николай. А не того был закала, чтобы обиду сносить. Знающие неохотно садились с ним играть. Идет карта, Смаилов вежлив, а нет, может и побить партнера.
К одиннадцатому часу он отдал Колымскому около тысячи и стал писать записочки. Кавалер и откупщик уже заимели интерес следить, как же в конце концов обойдется своенравный князь с хозяином.
Пробило полночь. Барон держал банк, Смаилов был за рукой. Ставку назначили двадцать рублей. Князю открылась козырная десятка с фалью, а в поднятых он нашел еще туза с королем. Получалось, игра его. Бишевич, которому открыли козырную даму, отказался, кавалер с двумя мелкими заявил себя в боязни. Перебить Князеву карту могли лишь три фали подряд у Колымского — случай столь редкий, что на него и считать нельзя. Осторожно, чтобы затянуть барона, Смаилов «пошел в гору» на двадцать. И тут же поправился, назначив сто.
И барон равнодушно придвинул кучку империалов.
Все смотрели на князя. Три кона подряд он торговался с Колымским до конца и проигрывал на проверке. Он побледнел, у него стала дергаться щека. Леблан и Бишевич каждую минуту ждали, что он, придравшись к чему-нибудь, вскочит, порвет карты.
— Иду на двести. — Князь развязал галстук, бросил его на пол.
— Отвечено! — Колымский отсчитал деньги, положил на банк. — Вы пишите записки, князь.
Смаилов бешено глянул, но сдержался. Закусив губу, написал на клочке бумаги «восемь сот», показал барону.
— Принято. Поднимаю еще на столько же.
Трещали свечи, Леблан с откупщиком затаили дыхание. Чтобы продолжать борьбу, князю надо было добавлять цену выездной столичной кареты. Он плеснул себе вина в бокал, сжав зубы, уставился на свои карты.
— Ну? — нетерпеливо прозвучал голос хозяина.
Смаилов поднял на барона ненавидящий взгляд.
— Прошу положить карты. — И тотчас спохватился. Глупость! Раз уж решил кончать скандалом — он именно так и решил — стоило идти до проверки.
Но Колымский уже открыл на столе свои — четыре мелких.
Откупщик крякнул. Леблан после минутного молчания захлопал в ладоши.
Князь, багрово покрасневший, вскочил.
— Нет, господа! Дело нечисто, так не торгуются. — Он потянулся к денежной куче барона. — Я этой игры не признаю.
Однако Колымский опередил. Мгновенным мягким движением вставши, положил Смаилову руки на плечи.
— Что вы сказали, князь? Дурно себя чувствуете?
И кавалер с откупщиком ясно увидели, как быстрым, коротким движением кулак барона ткнулся Смаилову пониже груди. Туда, где часы с брелками на ремешке. У князя замутнели глаза, падая на стул, он стал ловить воздух.
— Федька! — Хозяин обернулся к дверям. — Воды! Князь нездоров.
Мгновенно распахнулись обе половинки дверей. Чернявого слугу будто ветром вдуло в залу.
Колымский плеснул воды в лицо Смаилову, расстегнул ворот рубашки.
— Ничего, оправится. — Он прошелся по зале из угла в угол. — Признаюсь, господа, поклонник я физических упражнений. Чтобы не впасть в дородство. (Взгляд в сторону толстого Бишевича.) Как древние нас учили — в здоровом теле здоровый дух. К тому же полезно, чтобы вору ночному не поддаться, честь защитить от обидчика. Побыв во многих странах, обучился искусству без оружия сразиться со злодеем, даже с двумя-тремя. Вот, к примеру, замахиваются на меня…
Бросил на спинку стула отделанный мехом шлафрок, остался в рубашке, в кюлотах. Шагнул к Смаилову.
— Князь, замахнитесь.
— Эй, хо… холопы мои! — Смаилов, приходя в себя, тщился встать.
— Ну, смелее, — подбодрил хозяин. — Поднимите руку!
Рывком поставил Смаилова на ноги, сам задрал правую руку. Партнеры не поняли, каким манером то произошло, но князевы башмаки с серебряными пряжками мелькнули под потолком. Макушкой Смаилов только-только не ударил в пол, а через момент уже стоял, как прежде, но с растрепанными волосами, блуждающим взором.
Бант у князя соскочил с косички. Багрово-красный Смаилов силился что-то сказать и не мог. Только шлепал губами.
Колымский небрежно толкнул его в кресла, вскинув голову, остро глянул на француза с откупщиком.
— То было против хама, мужика. А если оскорблен дворянином… Федор, шпагу, пистолеты!
Взял поданную слугой шпагу, передернул плечами, разминаясь.
— Кавалер, прошу, сударь. Обнажите ваше оружие и нападайте… Ну!
Леблан неуверенно поднялся.
— Так… Крепка ли ваша рука?
Клинок сверкнул перед глазами француза, лицо барона вдруг оказалось рядом. Какая-то сила вывернула рукоять из пальцев Леблана, шпага его взлетела, а барон уже стоял на прежнем месте. И все это было сразу: лицо Колымского вблизи, возвращение хозяина на середину залы. Только шпага кавалера долго взлетала и опускалась.